– Вот.
Смурый грубо спросил меня:
– Ты даешь Сережке приборы?
– Он сам берет, когда я не вижу.
Буфетчик тихонько сказал:
– Не видит, а – знает.
Смурый ударил себя по колену кулаком, потом почесал колено, говоря:
– Постойте, успеете…
И задумался. Я смотрел на буфетчика, он – на меня, но казалось, что за очками у него нет глаз.
Он жил тихо, ходил бесшумно, говорил пониженным голосом. Иногда его выцветшая борода и пустые глаза высовывались откуда-то из-за угла и тотчас исчезали. Перед сном он долго стоял в буфете на коленях у образа с неугасимой лампадой, – я видел его сквозь глазок двери, похожий на червонного туза, но мне не удалось видеть, как молится буфетчик: он просто стоял и смотрел на икону и лампаду, вздыхая, поглаживая бороду.
Помолчав, Смурый спросил:
– Сережка давал тебе денег?
– Нет.
– Никогда?
– Никогда.
– Он не соврет, – сказал Смурый буфетчику, а тот негромко ответил:
– Все равно. Пожалуйста.
– Идем! – крикнул мне повар, подошел к моему столу и легонько щелкнул меня пальцем в темя. – Дурак! И я – дурак! Мне надо было следить за тобой…
В Нижнем буфетчик рассчитал меня: я получил около восьми рублей – первые крупные деньги, заработанные мною.
Смурый, прощаясь со мною, угрюмо говорил:
– Н-ну, вот… Теперь гляди в оба – понимаешь? Рот разевать нельзя…
Он сунул мне в руку пестрый бисерный кисет.
– На-ка, вот тебе! Это хорошее рукоделье, это мне крестница вышила… Ну, прощай! Читай книги – это самое лучшее!
Взял меня под мышки, приподнял, поцеловал и крепко поставил на палубу пристани. Мне было жалко и его и себя; я едва не заревел, глядя, как он возвращается на пароход, расталкивая крючников, большой, тяжелый, одинокий…
Сколько потом встретил я подобных ему добрых, одиноких, отломившихся от жизни людей!..
Глава VII
Дед и бабушка снова переехали в город. Я пришел к ним, настроенный сердито и воинственно, на сердце было тяжело, – за что меня сочли вором?
Бабушка встретила меня ласково и тотчас ушла ставить самовар; дед насмешливо, как всегда, спросил:
– Много ли золота накопил?
– Сколько есть – все мое, – ответил я, садясь у окна. Торжественно вынул из кармана коробку папирос и важно закурил.
– Та-ак, – сказал дед, пристально всматриваясь в мои действия, – вот оно что. Чертово зелье куришь? Не рано ли?
– Мне вот даже кисет подарили, – похвастал я.
– Кисет! – завизжал дедушка. – Ты что, дразнишь меня?
Он бросился ко мне, вытянув тонкие, крепкие руки, сверкая зелеными глазами; я вскочил, ткнул ему головой в живот, – старик сел на пол и несколько тяжелых секунд смотрел на меня, изумленно мигая, открыв темный рот, потом спросил спокойно:
– Это ты меня толкнул, деда? Матери твоей родного отца?
– Довольно уж вы меня били, – пробормотал я, поняв, что сделал отвратительно.
Сухонький и легкий, дед встал с пола, сел рядом со мною, ловко вырвал папиросу у меня, бросил ее за окно и сказал испуганным голосом:
– Дикая башка, понимаешь ли ты, что это тебе никогда богом не простится, во всю твою жизнь? Мать, – обратился он к бабушке, – ты гляди-ка, он меня ударил ведь? Он! Ударил. Спроси-ка его!
Она не стала спрашивать, а просто подошла ко мне и схватила за волосы, начала трепать, приговаривая:
– А за это – вот как его, вот как…
Было не больно, но нестерпимо обидно, и особенно обижал ехидный смех деда, – он подпрыгивал на стуле, хлопая себя ладонями по коленям, и каркал сквозь смех:
– Та-ак, та-ак…
Я вырвался, выскочил в сени, лег там в углу, подавленный, опустошенный, слушая, как гудит самовар.
Подошла бабушка, наклонилась надо мной и чуть слышно шепнула:
– Ты меня прости, ведь я не больно потрепала тебя, я ведь нарочно! Иначе нельзя, – дедушка-то старик, его надо уважить, у него тоже косточки наломаны, ведь он тоже горя хлебнул полным сердцем, – обижать его не надо. Ты не маленький, ты поймешь это… Надо понимать, Олеша! Он – тот же ребенок, не боле того…
Слова ее омывали меня, точно горячей водой, от этого дружеского шепота становилось и стыдно, и легко, я крепко обнял ее, мы поцеловались.
– Иди к нему, иди, ничего! Только не кури при нем сразу-то, дай привыкнуть…
Я вошел в комнату, взглянул на деда и едва удержался от смеха – он действительно был доволен, как ребенок, весь сиял, сучил ногами и колотил лапками в рыжей шерсти по столу.
– Что, козел? Опять бодаться пришел? Ах ты, разбойник! Весь в отца! Фармазон, вошел в дом – не перекрестился, сейчас табак курить, ах ты, Бонапарт, цена-копейка!
Я молчал. Он истек словами и тоже замолчал устало, но за чаем начал поучать меня: