Губин пошел ко крыльцу, четко топая ногами. Надежда, стоявшая на верхней ступени, повернулась боком к нему, неприятно сморщив лицо, а потом поманила меня к себе, тихонько кивая головою:
– Что он говорит, Яков-то?
– Ругает меня.
– За что?
– За то, что я сказал тебе…
Она тяжко вздохнула.
– Ах – смутьян! И чего ему надо?
Она обиженно надула губы, и круглое пустое лицо ее стало детским.
– О господи… чего людям надо?
По небу ширилась темно-серая туча, грозя бесконечным, осенним дождем. Из окна, ближайшего ко крыльцу, густой струей изливался голос свекрови, слов не слышно было, а только звук, как будто жужжало огромное веретено.
– Это – маменька, – тихонько молвила Надежда. – Она ему задаст! Она меня бережет…
Но я не слушал ее – меня поразили слова, сказанные за окном, спокойно, громко, с тяжелой уверенностью в их правде.
– А ты полно-ка, полно… Ведь это ты от безделья в праведники лезешь…
Я подвинулся ближе к окну – Надежда беспокойно сказала:
– Ты – куда? Тебе слушать не надобно…
А из окна доносилось:
– И бунтовство твое противу людей – у безделья да со скуки, скушно тебе, ты и надумал забаву, будто богу служишь, будто правду любишь, а на деле ты – бесу работник…
Надежда дергала меня за рукав, стараясь отвести из-под окна, – я сказал ей:
– Мне надо знать, что он говорит…
Она усмехнулась, заглянув в лицо мне, и доверчиво зашептала:
– Я ей покаялась: «Маменька, говорю, дошла до меня беда!» – «У, ты, дура», – говорит, да немножечко за косу меня потрепала, только и всего – она меня жалеет!.. Ей – ничего, что я гуляю, ей ребеночка, внучка надо для имущества… наследника…
В комнате Губин крикнул:
– Если грех против закона, так…
Заглушая его, мерно потекли веские слова:
– Тут не везде грех, Яков Петрович, а иной раз просто растет человек и тесно ему в законе. Бросаться друг на друга не надо бы. Чего боимся? Все одинаково дураки перед богом…
Она говорила скучновато или устало, очень медленно и внятно – Губин иногда бормотал что-то, но его слова не проникали сквозь ее мерную речь.
– Осудить человека – не великое дело, Яков Петрович, сударь мой, это всегда успеется – осудить! А ты – дай человеку развернуться до конца – ведь и во грехе польза бывает. Почитай-ко минею: святые угодники божий все до господа сквозь грехи дошли, а – дошли-таки! Это надобно помнить. Господь Саваоф – он ли не терпел на евреях своих? А матерью Исусовой еврейку же выбрал, и пророки и апостолы Христовы – все – евреи, так-то! А мы – торопимся осудить да наказать…
– Выбила ты меня из жизни, Наталья Васильевна, – сказал Губин. – Как столкнусь я с тобой да вспомню…
– Не надо вспоминать…
– Так и не вижу себя, и цены себе никакой не чувствую…
– Что было – прошло, а чему надо было быть – того не убежишь…
– И внутреннего состояния лишился я через тебя…
Надежда толкнула меня в бок и с веселым злорадством зашептала:
– Верно, значит, говорили – видно, был он в любовниках у нее!
Но тотчас же опомнилась, испуганно прикрыла рот ладонью и сквозь пальцы говорит.
– Ой, господи… что я? Ты – не верь… Злобятся на нее все, очень умная она…
– Коли было злое – жалобой его не поправишь, – спокойно падают из окна слова женщины. – Кому что дадено, тот того и держись, а не удержал, значит – не по силам ноша.
– Всё я на тебе потерял, оголила ты меня…
– Тобою – потеряно, а мной приумножено. Никогда ничего, Яков Петрович, в жизни не теряется, а просто переходит из рук в руки, от неумелого к умелому. Кость, собакой оглоданная, и та в дело идет.
– Вот я – кость!..
– Зачем? Ты – человек еще…
– А что толку?
– Толк-от есть, да не втолкан весь, Яков Петрович, сударь мой! На-ко вот, возьми на гулянку себе да иди с богом… А женщину – не тронь, зря про нее не говори чего не следует… это тебе во сне приснилось.
– Эх, – подавленно вскричал Губин. – Ну – ладно! Твой верх… не желаю я, не хочу огорчать тебя… а – все-таки…
– Что – все-таки?
– А то, что умнейшей твоей душе на том свете…
– Нам бы с тобой, Яков Петрович, на этом жизнь нашу с честью окончить, а на том, бог даст, приспособимся…
– Ну, прощай!
За окном стало тихо. Потом тяжко вздохнула женщина.
– О, господи…