Плотников подал ему фуражку, говоря не совсем уверенно:
– Дрожки – это лошадь будто разбила…
Мужики молча посмотрели на Лобова, он тряхнул головой.
– Ну, чего врать? Как малые ребята. Я дрожки изломал. К чёртовой матери…
– Вот видите, – сказал помещик и шагнул в сторону усадьбы, перед ним расступились. Тогда он пошёл увереннее, быстрее, помахивая платком в красное лицо своё, держа в руке фуражку, и сказал:
– Дым какой едкий…
Это была неоспоримая правда: потянул утренний ветерок и окутал людей густым облаком серого дыма. Митрий Плотников, шагая рядом с барином, поддержал его:
– Сено ещё ничего, а вот солома совсем ядовито дымит. В Орловской губернии в некоторых деревнях соломой печи топят, а избы-то курные, печи без труб, для пущей теплоты, дым-то прямо в избу идёт – беда! Очень глаза страдают от этого…
Сзади словоохотливого мужичка и внимательно молчавшего барина шагало, перешёптываясь, человек десять, а другие, постепенно отставая, на минуту останавливались в поле, точно часовые, затем собирались в кучки, спрашивая друг друга:
– Обманет?
– А как знать?
– Они, господа, капризные…
– Н-да…
– Им и добро сделать недорого стоит.
Лобов дошёл до остатков дрожек, постоял над ними, взял колесо, швырнул его, оно немножко покатилось и легло. Он взял другое, приладился, пустил его. Это колесо, подпрыгивая на кротовых кочках, укатилось дальше. Почёсывая грудь, Лобов медленно пошёл в деревню. Всходило солнце, мужик шёл против него, нахмурив тяжёлые брови, пряча серые сердитые глаза.
Двое суток Дубовка прожила в тревожном и унылом ожидании каких-то событий, но события не торопились, и жизнь текла надоедливо медленно. По утрам кое-где сухо барабанили цепы, молотя рожь, – собрали её по 12–15 пудов с десятины. Вечерами скучно выпивали у кого-нибудь в овине, и Серах, пошевеливая пальцами в плотной бородище, размышлял:
– Лето было вредное, а осень – на-ко, вот! Праздник какой выдался. И всё так…
– Что всё? – спросили его.
– Несогласно в жизни, – объяснил он.
Белкин исчез куда-то, Василия Плотникова вызвали на охоту, ушла Христина, Глухонемой брат старосты Грачёва забил дверь лавки Белкина досками, закрыл окна ставнями и сидел на завалинке, не подпуская к лавке мальчишек, грозя им палкой и мыча, как бычок.
На третьи сутки утром мальчишки подняли тревогу, закричав:
– Солдаты идут!
Деревня настороженно притихла.
Въехал с поля верхом на сером коне толстый, круглолицый офицер в очках, со смешной крохотной бородкой под нижней губой, за ним по четверо в ряд вошла колонна солдат и походная кухня с длинной трубой, похожая на огромного гуся. Офицер приказал мальчишкам позвать старосту. Они объяснили:
– Староста в больнице, помирает, ему брюхо взрезали.
Офицер строго крикнул:
– Зовите, кто у вас тут старший?
Мальчишки живо привели солдата Еракова, он встал во фронт, отдавая честь, и выслушал приказ:
– Чтоб ни одна душа из деревни не выходила, а к полудню собрать всех взрослых – понял?
– Так точно.
– Солдат?
– Так точно. Севастополь защищал.
– Сколько лет тебе?
– Восемьдесят два.
Ераков покосился на врагов своих – мальчишек и вполголоса заговорил:
– Осмелюсь доложить вашему благородию – народ здесь от мала до велика вор и буян…
– Ну, иди, старик! Марш! – сердито сказал офицер.
Оставив половину солдат на улице, другую он растыкал по одному вокруг деревни, по огородам. Солдаты были не страшны: мелкорослые, пыльные, в стареньких, потёртых шинелях, а сапоги почти на всех новые, рыжей кожи.
– Это что же будет? – спрашивали миряне друг друга, выходя на улицу, рассаживаясь по завалинкам и посматривая на серое войско. Митрий Плотников торопливо и успокоительно объяснял:
– Обыкновенная маневра, как полагается осенью на случай войны. Государи любят зимой воевать, когда народу свободно. Ну, вот эти, значит, вроде как бы взяли нас в плен, а другие придут вышибать этих…
– Врёшь! – радостно покрикивал Ераков. – Это пороть вас будут, пороть…
– Когда ты, Ераков, лопнешь со зла? – спрашивали его, не веря историческому опыту защитника Севастополя.
Офицер ушёл в избу старосты. У Софрона Грачёва был самый большой самовар из четырёх медных в деревне, остальные чаепийцы пользовались дешёвыми жестяными. Войско развалилось в верхнем конце деревни на земле, как овечье стадо, над ним колебались зеленоватые струйки махорочного дыма и лениво крутился серый дым походной кухни.
Дубовцы пытались заговаривать с солдатами, но какой-то с саблей на боку унтер или фельдфебель свирепо отгонял их прочь. Серах пробовал побеседовать с часовым, но часовой, не подпуская его к себе, закричал:
– Назад!
– Да мне вот к речке!
– Назад! – повторил часовой, неприятно пошевеливая ружьём.
В деревне стало необыкновенно тихо, даже собаки забыли, что на чужих следует лаять, и не кудахтали куры, припрятанные догадливыми бабами. Тепло и ласково сияло солнце, освещая дубовцев на завалинах, точно нищих на церковной паперти. К полудню улица опустела, народ разбрелся по избам обедать, солдаты тоже занялись этим делом. А почти тотчас после обеда, откуда-то сверху, как будто с крыши, пугливо крикнули:
– Еду-ут…
– Стройся, – приказал воин с саблей на боку. – Губернатор едет, – сказал он кому-то.