– Хорошо, что в каникулы, а то бы я не приехал.
Пропустив мимо ушей неумные слова младшего, Артамонов присматривался к лицу Ильи; значительно изменясь, оно окрепло, лоб, прикрытый прядями потемневших волос, стал не так высок, а синие глаза углубились. Было и забавно и как-то неловко вспомнить, что этого задумчивого человека в солидном костюме он трепал за волосы; даже не верилось, что это было. Яков просто вырос, он только увеличился, оставшись таким же пухлым, каким был, с такими же радужными глазами. И рот у него был ещё детский.
– Сильно вырос ты, Илья, – сказал отец. – Ну, вот, присматривайся к делу, а годика через три и к рулю встанешь.
Играя корешковой папиросницей, с отбитым уголком, Илья взглянул в лицо отца:
– Нет, я буду учиться ещё.
– Долго ли?
– Года четыре, пять.
– Эко! Чему это?
– Истории.
Артамонову не понравилось, что сын курит, да и папиросница у него плохая, мог бы купить лучше. Ему ещё более не понравилось намерение Ильи учиться и то, что он сразу, в первые же минуты, заговорил об этом.
Указав в окно, на крышу фабрики, где фыркала паром тонкая трубка и откуда притекал ворчливый гул работы, он сказал внушительно, стараясь говорить мягко:
– Вот она пыхтит, история! Ей и надо учиться. Нам положено полотно ткать, а история – дело не наше. Мне пятьдесят, пора меня сменить.
– Мирон сменит, Яков. Мирон будет инженером, – сказал Илья и, высунув руку за окно, стряхнул пепел папиросы. Отец напомнил:
– Мирон – племянник, а не сын. Ну, об этом после поговорим…
Дети встали, ушли, отец проводил их обиженным и удивлённым взглядом; что же – у них нечего сказать ему? Посидели пять минут, один, выговорив глупость, сонно зевнул, другой – надымил табаком и сразу огорчил. Вот они идут по двору, слышен голос Ильи:
– Пойдём, посмотрим на реку?
– Нет, я устал. Растрясло.
«Река и завтра не утечёт, а мать огорчена смертью родительницы своей, захлопоталась на похоронах».
Подчиняясь своей привычке спешить навстречу неприятному, чтоб скорее оттолкнуть его от себя, обойти, Пётр Артамонов дал сыну поделю отдыха и приметил за это время, что Илья говорит с рабочими на «вы», а по ночам долго о чём-то беседует с Тихоном и Серафимом, сидя с ними у ворот; даже подслушал из окна, как Тихон мёртвеньким голосом своим выливал дурацкие слова:
– Так, так! Жить нищим, – значит не с чем жить. Верно, Илья Петрович, если не жадовать – на всё всего хватит.
А Серафим весело кудахтал:
– Это я знаю! Это я да-авно слышал…
Яков вёл себя понятнее: бегал по корпусам, ласково поглядывал на девиц, смотрел с крыши конюшни на реку, когда там, и обеденное время, купались женщины.
«Бычок, – хмуро думал отец. – Надо сказать Серафиму, чтоб присмотрел за ним, не заразился бы…»
Во вторник день был серенький, задумчивый и тихий. Рано утром, с час времени, на землю падал, скупо и лениво, мелкий дождь, к полудню выглянуло солнце, неохотно посмотрело на фабрику, на клин двух реки укрылось в серых облаках, зарывшись в пухлую мякоть их, как Наталья, ночами, зарывала румяное лицо своё в пуховые подушки.
Пред вечерним чаем Артамонов спросил Якова:
– А где брат?
– Не знаю; сидел там на холме, под сосной.
– Позови. Нет, не надо. Как вы – согласно живёте?
Ему показалось, что младший сын едва заметно усмехнулся, говоря:
– Ничего, дружно.
– А – всё-таки? Правду говори…
Яков опустил глаза, подумал:
– В мыслях – не очень согласны.
– В каких мыслях?
– Вообще, обо всём.
– В чём же?
– Он всё по книгам, а я – просто, от ума. Как вижу.
– Так, – сказал отец, не умея спросить более подробно.
Накинул на плечи парусиновое пальто, взял подарок Алексея, палку с набалдашником – серебряная птичья лапа держит малахитовый шар – и, выйдя за ворота, посмотрел из-под ладони к реке на холм, – там под деревом лежал Илья в белой рубахе.
«А песок сегодня сыроват. Простудиться может, неосторожный».
Не спеша, честно взвешивая тяжесть всех слов, какие необходимо сказать сыну, отец пошёл к нему, приминая ногами серые былинки, ломко хрустевшие. Сын лежал вверх спиною, читал толстую книгу, постукивая по страницам карандашом; на шорох шагов он гибко изогнул шею, посмотрел на отца и, положив карандаш между страниц книги, громко хлопнул ею; потом сел, прислонясь спиной к стволу сосны, ласково погладив взглядом лицо отца. Артамонов старший, отдуваясь, тоже присел на обнажённый, дугою выгнутый корень.
«Не буду сегодня говорить о деле, успею ещё, поболтаем просто».
Но Илья, обняв колена свои руками, сказал негромко:
– Так вот, папаша, я решил посвятить себя науке.
– Посвятить, – повторил отец. – Как в попы.
Он хотел сказать шутливо, но услыхал, что слова его прозвучали угрюмо, почти сердито; он, с досадой на себя, ударил палкой по песку. И тотчас началось что-то непонятное, ненужное; синь глаз Ильи потемнела, чётко выведенные брови сдвинулись, он откинул волосы со лба и с нехорошей настойчивостью заговорил:
– Фабрикантом я не буду, я для этого дела не способен…
– Эдак-то вот Тихон говорит, – вставил отец, усмехаясь.
Не обратив внимания на его слова, сын начал объяснять, почему он не хочет быть фабрикантом и вообще хозяином какого-либо дела; говорил он долго, минут десять, и порою в словах его отец улавливал как будто нечто верное, даже приятно отвечавшее его смутным думам, но в общем он ясно видел, что сын говорит неразумно, по-детски.