– Он, Пётр Ильич, только безобидные дела признаёт…
– Постой, Серафим, пускай он сам скажет.
Тогда Тихон, не шевелясь, показывая хозяину серую, в ладонь величиной, лысину на макушке, вздохнул:
– Делам чёрт Каина обучил…
– Вот он как загибает! – крикнул Серафим, ударив себя ладонью по колену.
Артамонов встал со стула и сердито посоветовал дворнику:
– Ты бы лучше не говорил о том, чего тебе не понять. Да.
Он ушёл из сторожки возмущённый, думая о том, что Тихона следует рассчитать. Завтра же и рассчитать бы. Ну – не завтра, а через неделю. В конторе его ожидала Попова. Она поздоровалась сухо, как незнакомая, садясь на стул, ударила зонтиком в пол и заговорила о том, что не может уплатить сразу все проценты по закладной.
– Это пустяки, – тихо сказал Пётр, не глядя на неё, и услыхал её слова:
– Если вы не согласны отсрочить, – за вами право отказать мне.
Она сказала это обиженно и, вновь стукнув зонтом, ушла так неожиданно быстро, что он успел взглянуть на неё лишь тогда, когда она притворяла дверь за собою.
«Рассердилась, – сообразил Артамонов. – За что же?»
Через час он сидел у Ольги, хлопая фуражкой по дивану, и говорил:
– Ты ей скажи: мне процентов не надо и денег не надо с неё. Какие это деньги? И чтобы она не беспокоилась, понимаешь?
Разбирая пёстрые мотки шёлка, передвигая по столу коробочки с бисером, Ольга сказала задумчиво:
– Я-то понимаю, а она едва ли поймёт.
– А ты сделай так, чтоб она. Что мне ты?
– Спасибо, – сказала Ольга, блеснув очками, эта стеклянная улыбка вызвала у Петра раздражение.
– Не шути! – грубовато сказал он. – Мою свинью в её огороде я не надеюсь пасти, не ищу этого, – не думай!
– Ох, мужик, – вздохнув, сказала Ольга, сомнительно качая гладко причёсанной головою.
Пётр крикнул:
– Ты – верь! Я знаю, что говорю…
– Ох, знаешь ли?
Охала она сочувственно, это Артамонов слышал. Он видел, что глаза её смотрят на него через очки жалобно, почти нежно, но это только сердило его. Он хотел сказать ей нечто убедительно ясное и не находил нужных слов, глядя на подоконник, где среди мясистых листьев бегоний, похожих на звериные уши, висели изящные кисти цветов.
– Мне усадьбу её жалко. Это замечательная усадьба, да! Она там – родилась…
– Родилась она в Рязани…
– Она там привыкла, всё равно! А у меня там душа первый раз спокойно уснула…
– Проснулась, – поправила Ольга.
– Это – всё равно для души – уснула, проснулась…
Он долго говорил что-то, что самому ему было неясно, Ольга слушала, облокотясь на стол, а когда у него иссякли слова, сказала:
– Теперь послушай меня…
И поведала ему, что Наталья, зная о его возне со шпульницей, обижена, плачет, жалуется на него. Но Артамонова не тронуло это.
– Хитрая, – сказал он, усмехаясь: – Ни словом не дала мне понять, что знает. Тебе жаловалась? Так. А ведь она тебя не любит.
Подумав, он добавил:
– Зинаиду прозвали Насос, это – верно! Она из меня всю дрянь высосала.
– Гадости говоришь, – поморщилась Ольга и вздохнула. – Помнится, я тебе сказала как-то, что душа у тебя – приёмыш, так и есть, Пётр, боишься ты сам себя, как врага…
Эти слова задели его:
– Дерзко ты говоришь со мной; мальчишка я, что ли? Ты бы вот о чём подумала: вот, я говорю с тобой, и душа моя открыта, а больше мне не с кем говорить эдак-то. С Натальей – не разговоришься. Мне её иной раз бить хочется. А ты… Эх вы, бабы!..
Он надел фуражку и, внезапно охваченный немой скукой, ушёл, думая о жене, – он давно уж не думал о ней, почти не замечал её, хотя она, каждую ночь, пошептавшись с богом, заученно ласково укладывалась под бок мужа.
«Знает, а лезет, – гневно думал он. – Свинья».
Жена была знакомой тропою, по которой Пётр, и ослепнув, прошёл бы не споткнувшись; думать о ней не хотелось. Но он вспомнил, что тёща, медленно умиравшая в кресле, вся распухнув, с безобразно раздутым, багровым лицом, смотрит на него всё более враждебно; из её когда-то красивых, а теперь тусклых и мокрых глаз жалобно текут слёзы; искривлённые губы шевелятся, но отнявшийся язык немо вываливается изо рта, бессилен сказать что-либо; Ульяна Баймакова затискивает его пальцами полуживой, левой руки.
«Эта – чувствует. Её жалко».
Ему всё-таки нужно было большое усилие воли, чтоб прекратить бесстыдную возню с Зинаидой. Но как только он сделал это, – тотчас же, рядом с похмельными воспоминаниями о шпульнице, явились какие-то ноющие думы. Как будто родился ещё другой Пётр Артамонов, он жил рядом с первым, шёл за спиной его. Он чувствовал, что этот двойник растёт, становится ощутимей и мешает ему во всём, что он, Пётр Артамонов настоящий, призван и должен делать. Этот, другой, ловко пользуясь минутами внезапно, как ветер из-за угла, налетавшей задумчивости, нашёптывал ему досадные, едкие мысли:
«Работаешь, как лошадь, а – зачем? Сыт на всю жизнь. Пора сыну работать. От любви к сыну – мальчишку убил. Барыня понравилась – распутничать начал».
Всегда, после того как скользнёт такая мысль, жизнь становилась темней и скучней.
Он как-то не доглядел, когда именно Илья превратился во взрослого человека. Не одно это событие прошло незаметно; так же незаметно Наталья просватала и выдала замуж дочь Елену в губернию за бойкого парня с чёрненькими усиками, сына богатого ювелира; так же, между прочим, умерла наконец, задохнулась тёща, знойным полуднем июня, перед грозою; ещё не успели положить её на кровать, как где-то близко ударил гром, напугав всех.
– Окна, двери закройте! – крикнула Наталья, подняв руки к ушам; огромная нога матери вывалилась из её рук и глухо стукнула пяткой о пол.
Пётру Артамонову показалось, что он даже не сразу узнал сына, когда вошёл в комнату высокий, стройный человек в серой, лёгкой паре, с заметными усами на исхудавшем, смугловатом лице. Яков, широкий и толстый, в блузе гимназиста, был больше похож на себя. Сыновья вежливо поздоровались, сели.
– Вот, – сказал отец, шагая по конторе, – вот и бабушка померла.
Илья промолчал, закуривая папиросу, а Яков выговорил новым, не своим голосом: