– Это ничего! – воскликнул Фома, и ему показалось, что даже зуб меньше болит. – Я ей докажу…
– Вот что, – сказал Алексей, усмехаясь и расшвыривая ногой стружки на полу, – дам я тебе совет, – а то просто расскажу случай, со мной было. Увидал я в тюрьме на прогулке девицу-интеллигентку и тоже вот так, сразу втюрился…
– Что ты? – удивлённо воскликнул Фома. Но Алексей, морщась тоже, точно и у него зуб заболел, продолжал, не глядя на товарища:
– Перестукивался с ней ночами и всё такое… тоже об одиночестве говорил, и вышло, брат, очень нехорошо!
– Что ты, Алёша! – размахнув руками, тихонько прошептал Фома. – Почему ты это, разве я влюбился? Откуда ты это?
– Ну, не верти хвостом! Брось лучше всё это загодя…
– Это – чепуха, Алёша! – сказал Фома, прижимая руки к сердцу и чувствуя, что оно бьётся удивительно часто, точно испугалось чего-то и обрадовалось. – Господи боже мой, ну куда к чёрту? Замечательно, право! И не думал даже, что такое? Ничего же не выйдет? Хотя, конечно, если взять, что она решилась идти с нашим братом, то – ну что ж? Очень просто, собственно говоря! Скажем так: пусть человек, подобно щепотке соли, растворится в среде пресной нашей и насытит…
Докурив папиросу, Сомов тщательно растёр окурок пальцами, оглянулся, засвистал сквозь зубы. Фома, заметив, что товарищ не хочет слушать его, вздохнул и заявил:
– Зуб, чёрт его, сильно мешает, болит…
– Не заболело бы ещё что, смотри! – предупредил Алексей, спрятав глаза под ресницы, и вдруг заговорил новым для Фомы голосом:
– Вот что, уж коли до конца беседовать… хоть и не мастер я к этому. Говорят про тебя, что ты – путаный человек, и сам я это говорю… оно и верно, – иногда ты такое несёшь – уши ломит! Ну а всё-таки… я, брат, тебя всегда слышу… то есть слушаю…
Он сидел на верстаке согнув спину, его плечи, локти и колени торчали во все стороны острыми углами, и казалось, что он наскоро сделан из неровных кусков дерева. Поглаживая рукою прямые, тёмные волосы, он не торопясь и тихо продолжал:
– Нравится мне, что ты такой, вроде ребёнка: что знаешь, в то и веришь…
– Алёша – это очень правильно! – вскричал Фома, наваливаясь на него. – Помнишь, я тебе говорил, Фёдор-то Григорьич? Он так и утверждает: отец ему – вера! А он – и под ней, говорит, заложено некоторое знание, без него – невозможны никакие толкования жизни…
– Ну, ты, брат, брось это! – посоветовал Сомов. – Не понимаю я этого…
– Нет, ты пойми, очень же просто! Впереди всего – знание, а потом – вера! Оно – мать веры, оно её рождает, ты подумай – как верить, не зная?.. Товарищ Марк и Василий – они просто не верят в силу знания, по-моему, оттого и выражаются против веры вообще…
Сомов посмотрел на него скорбящим и насмешливым взглядом и проговорил, покачивая головой:
– Трудно с тобой! Нахватался ты какой-то чепухи, и никогда тебе, видно, не выбраться из неё… Я вот что хочу сказать – жалко мне тебя! Понял? И советую я тебе: Лизу оставь!
Фома Вараксин неохотно засмеялся, прищурив глаза, точно обласканный кот.
– Нет, я уж до конца дойду, до полного, если так! Я её спрошу, – это, брат, замечательно! Главное – что она скажет, а?
– Это ты о чём спросишь? – сухо осведомился Алексей.
– Вообще спрошу о полном единении! Слово и дело – одно ли?
Сомов вынул папироску дрожащей рукой, сунул её в рот, но не тем концом. Откусив зубами смоченное место, он выплюнул его и бросил папиросу на пол, спросив:
– Ты её любишь? Говори уж!
Тогда Фома, не задумываясь, ответил:
– Да, конечно, очень… То есть, если бы ты не сказал – я бы ещё не догадался, может быть, ну, а теперь – ясно! Когда я говорю с ней – мне так хорошо и легко, как будто я действительно ребёнок, ей-богу!
– Прощай! – сказал Алексей, сунув ему руку, и пошёл к двери. Но остановясь в глубине мастерской, тёмный и маленький, он спросил негромко:
– Ты, чёрт, может, сейчас выдумал это?
– Что?
– Да вот любовь эту твою?
– Чудак! – воскликнул Фома. – Ты же сам сказал, вот какой чудак! Я не выдумал, а просто не умел ещё понять… ты же…
– И я дурак! – сказал Сомов, исчезая.
От возбуждения и томительно тревожных мечтаний о будущей встрече с Лизой Фома забыл о зубной боли, начал шагать по мастерской, шумя стружками. На стене коптила лампа, едва освещая жёлтые полосы досок над головой и у стен, кудри стружек в углу, маленькое тело мальчика, разбросанное на них, тёмные верстаки, кривые ножки стульев, дерево, зажатое в тисках.
«Чудесно!» – думал Вараксин, крепко потирая руки.
Ему рисовалась простая, милая жизнь с маленькой, умной и сердечной женой, которая всё понимает, может ответить на все вопросы. Вокруг неё – всё свои люди, товарищи, и она своя, кровный свой человек.
– Хорош-шо!
Потом – ссылка, это уж наверное будет, ссылка! Где-то далеко, в маленькой деревеньке, занесённой снегом до крыш, заплутавшейся в тёмных и высоких, до неба, лесах, он сидит вдвоём с нею – учится. По стенам, на полках, толстые, солидные книги – в них сказано обо всём, и оба они переходят мысленно от одной к другой по светлым путям человеческой мысли. За окном оледенела тишина, белый снег одел землю пуховой шубой, и земля покрыта низким куполом северного неба – в комнате тепло, чисто, уютно, играет огонь в печи ярко-жёлтыми, жгучими языками, тихо прыгают по стенам тени, и в маленькой кроватке у одной из них – ещё один славный человечек, рождённый для борьбы за соединение всех людей мира в одну семью друзей, работников, творцов. В зимнем небе холодной страны играют красные закаты, напоминая о давних временах, когда родились первые детские мысли людей, когда возникла к жизни объединяющая всё человечество непобедимая идея торжества света.
Фома Вараксин не любил ждать долго: в воскресенье он надел свой лучший пиджак, у которого одна пола вытянулась отчего-то длиннее другой, а воротник всегда влезал на затылок, надел рубаху с накрахмаленной грудью и обшлагами, с которых надо было остричь махры, привязал синий, с красными горошинами, галстук, приподнял плечи как мог выше и пошёл к Лизе.
Ясный зимний день весь блестел в уборах инея, в бархатном одеянии снега, укрепляя в груди Фомы радостное решение, подсказывая ему яркие, чистые слова. Белые мохнатые проволоки телеграфа вытянулись на воздухе так красиво, прямо к той улице, где жила девушка, которую Фома не однажды уже и без тени сомнения мысленно называл своей невестой и женой. Хороший был день, радостный, полный света, полный блеском серебряных искр.
– Ах, – это вы? – сказала Лиза, открыв ему двери своей комнаты.
– Пришли или уходите? – спросил Фома, улыбаясь и крепко стиснув её руку.
– Ухожу, – сказала она, сморщившись, и подула на пальцы, махая ими перед лицом. На голове у неё была надета котиковая шапочка, на левой руке перчатка.
– Ну, я долго не задержу вас! – пообещал Фома, усаживаясь на стул в пальто и хлопая шапкой по колену.
– Что это вы сияющий какой? – спросила Лиза, скользя голубыми глазами по его фигуре.
Он ответил не сразу, любовно и пристально осматривая её, маленькую, круглую и румяную, точно яблоко.
«Куколка!» – мелькнуло у него в голове.
Она ходила по комнате от двери к окну, постукивая о пол каблуками: взглянет в окно, потом на гостя, брови её вздрогнут, и она, покачиваясь, тихонько двигается к двери. Ему показалось, что сегодня лицо у неё более строго и озабоченно, чем всегда.
«Может быть, чувствует?» – подумал он.
– Сейчас я вам объясню, почему я сияющий, – сказал Фома вслух и предложил ей: Садитесь, пожалуйста!
Она повела плечами и неохотно или нерешительно села против него.