«Я рабочий, необразован, но я стремлюсь к чемуто, к чему и сам не знаю, а бедность и необразованность прижимают меня к земле и не дают мне возможности выбиться на путь и привести в исполнение мои мечты. Поверите или нет, что я иногда отказываю себе в пище, чтобы приобрести хорошую книжку и часто бывает, что у меня нет денег даже на марку.»
Политический с сыльный:
«Чувствую, что действительно во мне есть какая-то искра, которая, при умелом раздувании, может обратиться во что-нибудь большее… К чему-то рвется душа, к чему-то высокому, светлому, порывается, а кругом скользко, скользко и, обессилев, опять ползешь вниз, чтобы снова кинуться в другую сторону. И вот в этих поисках хорошего светлого и кидается, кидается человек из стороны в сторону, да и сядет в самую что ни на есть грязную лужу…»
«Неведомая сила», «неодолимое тяготение», «нечто сжигающее душу», «что-то» и прочие в этом духе определения, как мотив к писательству, упоминаются в девяноста двух случаях.
Нередко автор определённо говорит, для чего именно он написал данную вещь и кто он сам по себе.
«Написал сие элементарное произведение для желающих детально познакомиться с психологией крестьян, и потому описал весь жизненный путь крестьянина; начиная с младенческих лет и до старости. Живя среди крестьян, видевши противоположные культуре стороны, как бедность, темнота и невежество, и смотреть индифферентно на все это, не хватает сил, и потому в моем хотя и примитивном произведении, я хочу показать, как живет самый полезный элемент нашего государства труженик земли русский крестьянин.
Повесть эту я писал под впечатлением затруднявшего меня своим решением вопроса – семья для нас, рабочих, и совмещение этого положения с работою на благо своего класса.»
Неизвестной профессии:
«Я хотел изобразить действительно революционное, полудетски-восторженное и наивное, но прекрасное, искреннее возбуждение лучшей части современного юношества в лице одного представителя, в лице другого – консервативный, глубоко-любовный застой, слепое верование, подчиненность и с виду величавую, а внутренно дряблую, ничтожную крепость также лучших, но отживающих представителей старого мира. Удалось плохо; на публицистику похоже; никак не мог обойтись без рассуждений. Теперь, может, лучше написал бы, если бы пришлось заново писать то же самое, да не приходится, физически не могу.»
Слова «глубоко-любовный застой» обращают внимание: мне кажется, надо иметь какую-то особенную душу, чтобы назвать чуму, например, глубоко любовным явлением.
Позволю себе привести отрывок из письма «группы читателей ссыльных крестьян и рабочих» – может быть, этот отрывок несколько объяснит смысл благодушных слов:
«Мы думаем, что злобу жизни следует вскрывать не для возбуждения вражды, а для стыда. Конечно, пристыженнные могут и обозлиться, но это уже не ваше дело, вы только сами-то не разжигайте злость, о чем и просим.»
В другом письме сказано ещё более ясно:
«Все виноваты, всех жалко, замучился, напуган народ, так что если бы мы трое были судьями, то оправдывали бы всех людей. Не смейтесь, так многие думают, очень уж устали, а отдохнуть не на чем.»
Семнадцать человек кратко и вполне определённо заявляют, как в один голос: «Люблю писать».
Уместно сказать, что произведения этой группы являются наиболее литературными, интересными и что-то обещающими. Но, как назло, авторы – люди, заключённые в плен невероятно тяжких условий, а двое из них – в каторге.
«Я даю полный ход вольной, легкой мысли – пускай летает где и как хочет – может так лучше будет…» – говорит восемнадцатый.
Кладбищенский сторож пишет:
«Люблю следить, как звонкие слова
Рядами стройными ложатся на бумагу,
От них кружится сладко голова,
А в сердце чувствуешь какую-то отвагу.»
– Если автору этого четверостишия попадётся на глаза моя заметка, я убедительно прошу его сообщить мне – куда ему писать. Письмо к нему и рукопись возвращены «за ненахождением адресата», книги и снимки с картин – тоже, хотя были посланы по другому адресу, на Пензу. —
«Люблю писать стихи.
Не могу не писать.
Зимой уложишь спать жену и ребятишек, сядешь в уголок, к столу и, нанизывая слово за словом на чистенький листок бумаги, приятно позабудешь всю окружающую жизнь, зверски-бедную,»
– пишет крестьянин.
«Мне 23 года. С 15 лет я почувствовал в себе сильное стремление к литературному труду и вот уже 8 лет мучаюсь этим стремлением.»
Наборщик в письме:
«Лишился аппетита,
Лишился я сна
И жизнь моя разбита —
Поэзия всему вина!
Но – я не виню
Поэзию, боже упаси!
Я еще больше мук приму,
Лишь бы научиться писать стихи!»
Портной пишет:
«Другие страдают запоем, а я, грешник, к писательству пристрастился.»
Рабочий:
«Хотя я и обещал сам себе не писать пока стихотворений, но – не могу утерпеть, что-то невольно тянет меня к перу и я пишу – не для того, чтоб сочинять, а чтобы душу свою вылить в звучных строках, поделиться тоской своей сердечной с кем-нибудь.»
Его стихи:
«Как жажду я свободы просвещенья
Душа болит и ноет в темноте
И каждый стон душевного мученья
Звучит стихом в житейской пустоте!»
Думаю, что эти выписки достаточно ясно отвечают на вопрос, что именно понуждает простого русского человека писать, и, отчасти, отвечают на другой вопрос:
О чем они пишут?
Прежде всего невольно останавливает внимание тот факт, что на темы событий 905-6 года крестьяне и рабочие пишут меньше, чем можно бы ожидать, имея в виду непосредственное участие большинства авторов в этих событиях.
Из общей массы рукописей – а их записано мною 429 – только 67 рассказов и 6 пьес посвящены революционным темам. Революционное настроение главным образом выражается в стихах, и здесь оно – преобладает.
Из 73 произведений, написанных на революционные темы, в 27 случаях авторы – рабочие, в 29 – крестьяне, В 3 – пожарный, швея и сапожник.
Следующий за этим и самый значительный, на мой взгляд, факт – отрицательное отношение к интеллигенции. Это отношение нередко принимает формы убийственно враждебные и злые. В общем тип интеллигента рисуется как тип барина, привыкшего командовать и пинать, слабовольного, всегда плохо знакомого с действительностью и трусливого в момент опасности.
Это – настроение, но, видимо, очень глубокое, оно как будто всё более разрастается и, может быть, способно ещё расширить давний, многократно оплаканный разрыв между культурными людьми и массой. Поясню это: мне и до 906 года приходилось очень много читать рукописей писателей-самоучек, и я совершенно определённо формулирую моё впечатление от литературы того периода так: почти в каждом рассказе и стихотворении было ясно видно, кого из крупных литераторов читал автор перед тем, как самому взяться за перо. Зависимость от книги сказывалась и в манере писать, и в выборе тем, и в настроении; индивидуальность автора в огромном большинстве случаев была совершенно неуловима, она поглощалась рабским подражанием в прозе – Тургеневу, Короленко, Чехову, в стихах – Некрасову, Никитину, Надсону.
В материале, который теперь я имею в руках, – почти совершенно отсутствует подражание. Единственный писатель, техника которого, видимо, влияет на самоучек, – это Андреев, но и подражания ему, будучи очень обильны у студентов и вообще у лиц интеллигентных профессий, – не часты у рабочих и крестьян. В моём материале их – семь, все они являются попытками неудачными и чисто внешними: авторы берут манеру Андреева начинать фразу союзом «и» и безуспешно пытаются придать языку однотонный, гипнотизирующий ритм, свойственный стилю Андреева.
Нередки заявления такого тона:
Крестьянин – кончил двухклассное училище:
«Если хотите знать, – то я – я сам, и не поклонник ни Ницше, ни Толстого, ни Сократа, ни Христа. А прямо я – один, и убеждения мои – все мои, родившиеся во мне.»