Растерянно глядя, как пятаки и семишники катятся во все стороны, он потирал руки так крепко, что трещали суставы пальцев и бормотал, трудно вздыхая:
– Что же теперь делать? Ну, прощай! Мне нужно подумать…
Не знаю, что он выдумал, но я очень пожалел барышню. Скоро она исчезла из Института, а лет через пятнадцать, я встретил ее учительницей в одной крымской гимназии, она страдала туберкулезом и говорила обо всем в мире с беспощадной злобой человека, оскорбленного жизнью.
Кончив разносить булки, я ложился спать, вечерком работал в пекарне, чтоб к полуночи выпустить в магазин сдобное, – булочная помещалась около Городского театра и после спектакля публика заходила к нам истреблять горячие слойки. Затем шел месить тесто для весового хлеба и французских булок, а замесить руками пятнадцать, двадцать пудов, – это не игрушка.
Снова спал часа два, три и снова шел разносить булки.
Так – изо дня в день.
А мною овладел нестерпимый зуд сеять «разумное, доброе, вечное». Человек общительный, я умел живо рассказывать, фантазия моя была возбуждена пережитым и прочитанным. Очень немного нужно было мне для того, чтоб из обыденного факта создать интересную историю, в основе которой капризно извивалась «незримая нить». У меня были знакомства с рабочими фабрик Крестовникова и Алафузова; особенно близок был мне старик ткач Никита Рубцов, человек, работавший почти на всех ткацких фабриках России, беспокойная, умная душа.
– Пятьдесят и семь лет хожу я по земле, Лексей, ты мой Максимыч, молодой ты мой шиш, новый челночек! – говорил он придушенным голосом, улыбаясь больными, серыми глазами в темных очках, самодельно связанных медной проволокой, от которой у него на переносице и за ушами являлись зеленые пятна окиси. Ткачи звали его «Немцем», за то, что он брил бороду, оставляя тугие усы и густой клок седых волос под нижней губой. Среднего роста, широкогрудый он был исполнен скорбной веселостью.
– Люблю в цирк ходить, – говорил он, склоняя на левое плечо лысый, шишковатый череп. – Лошадей – скотов – как выучивают, а? Утешительно. Гляжу на скот с почтением, – думаю: ну, значит, и людей можно научить пользоваться разумом. Скота сахаром подкупают циркачи, ну, мы, конечно, сахар в лавочке купить способны. Нам для души сахар нужно, а это будет – ласка! Значит, парень, лаской надо действовать, а не поленом, как установлено промежду нас, – верно?
Сам он был не ласков с людьми, говорил с ними полупрезрительно и насмешливо, в спорах возражал односложными восклицаниями, явно стараясь обидеть совопросника. Я познакомился с ним в пивной, когда его собирались бить и уже дважды ударили, я вступился и увел его.
– Больно ударили вас? – спросил я, идя с ним во тьме, под мелким дождем осени.
– Ну, – так ли бьют? – равнодушно сказал он. – Постой-ка, – почему это ты со мной на «вы» говоришь?
С этого и началось наше знакомство. Вначале он высмеивал меня остроумно и ловко, но когда я рассказал ему, какую роль в нашей жизни играет «незримая нить», он задумчиво воскликнул:
– А ты – не глуп, нет! Ишь ты?.. – и стал относиться ко мне отечески ласково, даже именуя меня по имени и отчеству.
– Мысли твои, Лексей, ты мой Максимыч, шило мое милое – правильные мысли, только никто тебе не поверит, не выгодно…
– Вы же верите?
– Я – пес бездомный, короткохвостый, а народ состоит из цепных собак, на хвосте каждого репья много: жены, дети, гармошки, калошки. И каждая собачка обожает свою конуру. Не поверят. У нас, – у Морозова на фабрике – было дело! Кто впереди идет, того по лбу бьют, а лоб – не задница, долго саднится.
Он стал говорить несколько иначе, когда познакомился со слесарем Шапошниковым, рабочим Крестовникова, – чахоточный Яков, гитарист, знаток Библии поразил его яростным отрицанием Бога. Расплевывая во все стороны кровавые шматки изгнивших легких, Яков крепко и страстно доказывал:
– Первое: создан я вовсе не «по образу и подобию Божию», я ничего не знаю, ничего не могу и, притом, не добрый человек, нет не добрый. Второе: Бог не знает как мне трудно, или знает, да не в силе помочь, или может помочь, – да – не хочет. Третье: Бог не всезнающий, не всемогущий, не милостив, а – проще – нет его. Это выдумано, все выдумано, вся жизнь выдумана; однако – меня не обманешь.
Рубцов изумился до немоты, потом посерел от злости и стал дико ругаться, но Яков торжественным языком цитат из Библии обезоружил его, заставил умолкнуть и вдумчиво съежиться.
Говоря, Шапошников становился почти страшен. Лицо у него было смуглое, тонкое, волосы курчавые и черные как у цыгана, из-за синеватых губ сверкали волчьи зубы. Темные глаза его неподвижно упирались прямо в лицо противника, и трудно было выдержать этот тяжелый, сгибающий взгляд – он напоминал мне глаза больного манией величия.
Идя со мною от Якова, Рубцов говорил угрюмо:
– Против Бога предо мной не выступали. Этого я никогда не слыхал. Всякое слышал, а такого – нет. Конечно, человек этот не жилец на земле. Ну, – жалко. Раскалился до бела… Интересно, брат, очень интересно.
Он быстро и дружески сошелся с Яковом и весь как-то закипел, заволновался, то-и-дело отирая пальцами больные глаза.
– Та-ак, – ухмыляясь, говорил он, – Бога, значит, в отставку? Хм. На счет царя у меня, шпигорь ты мой, свои слова: мне царь не помеха. Не в царях дело, – в хозяевах. Я с каким хошь царем помирюсь, хошь с Иваном Грозным: на, сиди, царствуй, коли любо, только – дай ты мне управу на хозяина – во-от. Дашь – золотыми цепями к престолу прикую, молиться буду на тебя…
Прочитав «Царь-Голод», он сказал:
– Все – обыкновенно правильно.
Впервые видя литографированную брошюру, он спрашивал меня:
– Кто это тебе написал? Четко пишет. Ты скажи ему – спасибо.
Рубцов обладал ненасытной жадностью знать. С величайшим напряжением внимания он слушал сокрушительные богохульства Шапошникова, часами слушал мои рассказы о книгах и радостно хохотал, закинув голову, выгибая кадык, восхищаясь:
– Ловкая штучка умишко человечий, ой, ловкая!
Сам он читал с трудом, – мешали больные глаза, но он тоже много знал и, нередко, удивлял меня этим:
– Есть у немцев плотник необыкновенного ума, – его сам король на советы приглашает.
Из расспросов моих выяснилось, что речь идет о Бебеле.
– Как вы это знаете?
– Знаю, – кратко отвечал он, почесывая мизинцем шишковатый череп свой.
Шапошникова не занимала тяжкая сумятица жизни, он был весь поглощен уничтожением Бога, осмеянием духовенства, особенно ненавидя монахов.
Однажды Рубцов миролюбиво спросил его:
– Что ты, Яков, все только против Бога кричишь?
Он завыл еще более озлобленно:
– А что еще мешает мне, ну? Я почти два десятка лет воровал, в страхе жил пред ним! Терпел. Спорить – нельзя. Установлено сверху. Жил связан. Вчитался в Библию, вижу: выдумано. Выдумано, Никита!
И, размахивая рукою, точно разрывая «незримую нить», он почти плакал:
– Вот – умираю через это раньше время!
Было у меня еще несколько интересных знакомств, нередко забегал я в пекарню Семенова к старым товарищам, они принимали меня радостно, слушали охотно. Но – Рубцов жил в Адмиралтейской слободе, Шапошников – в Татарской, далеко за кабаном, верстах в пяти друг от друга, я очень редко смог видеть их. А ко мне ходить – невозможно, негде было принять гостей, к тому же новый пекарь, – отставной солдат, – вел знакомство с жандармами: задворки Жандармского Управления соприкасались с нашим двором, и солидные «синие мундиры» лазили к нам через забор – за булками для полковника Гангардта и хлебом для себя. – И еще – мне было рекомендовано не очень «высовываться в люди», дабы не привлекать к булочной излишнего внимания.
Я видел, что работа моя теряет смысл. Все чаще случалось, что люди, не считаясь с ходом дела, выбирали из кассы деньги так неосторожно, что иногда нечем было платить за муку. Деренков, теребя бородку, уныло усмехался:
– Обанкротимся.
Ему жилось тоже плохо: рыжекудрая Настя ходила «не порожней» и фыркала злой кошкой, глядя на все и на всех зеленым, обиженным взглядом.
Она шагала прямо на Андрея, как будто не видя его; он, виновато ухмыляясь, уступал ей дорогу и вздыхал.
Иногда он жаловался мне:
– Не серьезно все. Все все берут, – без толку. Купил себе полдюжины носков сразу исчезли.