Я ушел и ночью написал стихи, в которых, помню, была упрямая строка.
– «Вы – не то, чем хотите казаться».
Было решено, чтоб студенты посещали булочную возможно реже. Не видя их, я почти потерял возможность спрашивать о непонятном мне в прочитанных книгах и стал записывать вопросы, интересовавшие меня, в тетрадь. Но однажды, усталый, заснул над нею, а пекарь прочитал мои записки. Разбудив меня он спросил:
– Что это ты пишешь? «Почему Гарибальди не прогнал короля?» Что такое Гарибальди? И – разве можно гонять королей.
Сердито бросил тетрадь на ларь, залез в приямок и ворчал там:
– Скажи, пожалуйста – королей гонять надобно ему. Смешно. Ты эти затеи – брось. Читатель. Лет пять тому назад в Саратове таких читателей жандармы ловили, как мышей, да. Тобой и без этого Никифорыч интересуется. Ты – оставь королей гонять.
Он говорил с добрым чувством ко мне, а я не мог ответить ему так, как хотелось бы, – мне запретили говорить с пекарем на «опасные темы».
В городе ходила по рукам какая-то волнующая книжка, ее читали и – ссорились. Я попросил ветеринара Лаврова достать мне ее, но он безнадежно сказал:
– Э, нет, батя, не ждите. Впрочем – кажется, ее на-днях будут читать в одном месте, может быть я сведу вас туда…
В полночь «Успеньева дня» я шагаю Арским полем, следя, сквозь тьму, за фигурой Лаврова – он идет сажен на пятьдесят впереди. Поле – пустынно, а все-таки я иду «с предосторожностями» – так советовал Лавров, – насвистываю, напеваю, изображая «мастерового под хмельком». Надо мною лениво плывут черные клочья облаков, между ними золотым мячом катится луна, тени кроют землю, лужи блестят серебром и сталью. За спиною сердито гудит город.
Путеводитель мой останавливается у забора какого-то сада за Духовной Академией, я торопливо догоняю его. Молча перелезаем через забор, идем густо заросшим садом, задевая ветви деревьев, крупные капли воды падают на нас. Остановясь у стены дома, тихо стучим в ставень наглухо закрытого окна, – окно открывает кто-то бородатый, за ним я вижу тьму и не слышу ни звука.
– Кто?
– От Якова.
– Влезайте.
В кромешней тьме чувствуется присутствие многих людей, слышен шорох одежд и ног, тихий кашель, шопот. Вспыхивает спичка, освещая мое лицо, я вижу у стен на полу несколько темных фугур.
– Все?
– Да.
– Занавесьте окна, чтобы не видно было свет сквозь щели ставень.
Сердитый голос громко говорит:
– Какой это умник придумал собрать нас в нежилом доме?
– Тише.
В углу зажгли маленькую лампу. Комната – пустая, без мебели, только – два ящика, на них положена доска, а на доске, как галки на заборе – сидят пятеро людей. Лампа стоит тоже на ящике, поставленном «попом». На полу у стен еще трое и на подоконнике один – юноша с длинными волосами, очень тонкий и бледный. Кроме его и бородача я знаю всех. Бородатый басом говорит, что он будет читать брошюру «Наши разногласия», ее написал Георгий Плеханов, «бывший народоволец».
Во тьме, на полу кто-то рычит:
– Знаем!
Таинственность обстановки приятно волнует меня; поэзия тайны – высшая поэзия. Чувствую себя верующим за утренней службой во храме и вспоминаю катакомбы, первых христиан. Комнату наполняет глуховатый бас, отчетливо произнося слова.
– Ер-рунда, – снова рычит кто-то из угла.
Там, в темноте загадочно и тускло блестит какая-то медь, напоминая о шлеме воина. Догадываюсь, что это отдушник печи.
В комнате гудят пониженные голоса, они сцепились в темный хаос горячих слов, и нельзя понять кто что говорит. С подоконника, над моей головой, насмешливо и громко спрашивают:
– Будем читать или нет?
Это говорит длинноволосый бледный юноша. Все замолчали, слышен только бас чтеца. Вспыхивают спички, сверкают красные огоньки папирос, освещая задумавшихся людей, прищуренные или широко раскрытые глаза.
Чтение длится утомительно долго, я устаю слушать, хотя мне нравятся острые и задорные слова, легко и просто они укладываются в убедительные мысли.
Как-то сразу, неожиданно пересекается голос чтеца, и тотчас же комната наполнилась возгласами возмущения:
– Ренегат!
– Медь звенящая!..
– Это – плевок в кровь, пролитую героями.
– После казни Генералова, Ульянова!..
И снова с подоконника раздается голос юноши:
– Господа, – нельзя ли заменить ругательства серьезными возражениями, по существу?
Я не люблю споров; не умею слушать их, мне трудно следить за капризными прыжками возбужденной мысли, и меня всегда раздражает обнаженное самолюбие спорящих.
Юноша, наклонясь с подоконника, спрашивает меня:
– Вы – Пешков, булочник? Я – Федосеев. Нам надо бы познакомиться. Собственно здесь делать нечего, шум этот – надолго, а пользы в нем мало. Идемте?
О Федосееве я уже слышал, как об организаторе очень серьезного кружка молодежи, и мне понравилось его бледное, нервное лицо с глубокими глазами.
Идя со мною полем, он спрашивал – есть ли у меня знакомства среди рабочих, что я читаю, много ли имею свободного времени и между прочим сказал:
– Слышал я об этой булочной вашей, – странно, что вы занимаетесь чепухой. Зачем это вам?
С некоторой поры я и сам чувствовал, что мне это не нужно, о чем и сказал ему. Его обрадовали мои слова, крепко пожав мне руку, ясно улыбаясь, он сообщил, что через день уезжает недели на три, а возвратясь, даст мне знать, как и где мы встретимся.
Дела булочной шли весьма хорошо, лично мои – все хуже. Переехали в новую пекарню и количество обязанностей моих возросло еще более. Мне приходилось работать в пекарне, носить булки по квартирам, в Академию и в «Институт благородных девиц». Девицы, выбирая из корзины моей сдобные булки, подсовывали мне записочки, и нередко на красивых листочках бумаги я с изумлением читал циничные слова, написанные полудетским почерком. Странно чувствовал я себя, когда веселая толпа чистеньких, ясноглазых барышень, окружала корзину и, забавно гримасничая, перебирала маленькими розовыми лапками кучу булок, – смотрел я на них и старался угадать – которые пишут мне бесстыдные записки, может быть, не понимая их зазорного смысла? И вспоминая грязные дома «дома утешения», думал:
– Неужели из этих домов и сюда простирается «незримая нить».
Одна из девиц, полногрудая брюнетка, с толстой косою, остановив меня в коридоре, сказала торопливо и тихо:
– Дам тебе десять копеек, если ты отнесешь эту записку по адресу.
Ее темные, ласковые глаза налились слезами, она смотрела на меня крепко прикусив губы, а щеки и уши у нее густо покраснели. Принять десять копеек я благородно отказался, а записку взял и вручил сыну одного из членов Судебной Палаты, длинному студенту с чахоточным румянцем на щеках. Он предложил мне полтинник, молча и задумчиво отсчитав деньги мелкой медью, а когда я сказал, что это мне не нужно сунул медь в карман своих брюк, но – не попал, и деньги рассыпались по полу.