– На торфу тяжело работать.
– Там паёк выше зато…
– Работаем по закону – восемь часов.
– Трудно осенью, на лесоразработках.
– На торф бандитов посылают теперь.
– Грамоте учат.
Человек, должно быть, не очень расположенный к наукам, говорит, вздыхая:
– Хочешь не хочешь – учись!
Эти слова тотчас вызывают эхо:
– Теперь дуракам – отставка!
По внешности – все это люди возраста от двадцати до тридцати лет. Дегенеративные лица не часты. Конечно, есть хитренькие, фальшивые улыбочки в глазах, есть подхалимство в словах, но большинство вызывает впечатление здоровых людей, которые искренно готовы забыть прошлое, добиться «квалификации». Спрашиваю костлявого, угловатого парня с тёмным старческим лицом, сколько ему лет.
– Восемнадцать, – говорит он неожиданно звучным голосом, а его сосед, круглолицый весельчак, торопится сообщить:
– Он с восьми лет пошёл в игру.
Чувствуется, что многие решительно отмахнулись от своего прошлого и не любят говорить о нём, а если говорят о себе, то как о людях уже чужих, о людях, которых обманули. Почти каждый вставляет в речь «блатные словечки», и порою не совсем ясно, что хочет сказать человек, а иногда фраза звучит как будто двусмысленно. Но, как всегда и везде, то и дело сверкают афоризмы. Вот за спиной моей спорят вполголоса:
– Шкуру дерут…
– Кто дерёт? Своя рука.
– Не зря называется: рабоче-крестьянская…
– Н-ну… Для своей – тяжела.
– А чья?
Бойкий голосок говорит:
– Тонкая кожа – ценой дороже.
Около кричат:
– Споём, ребята!
Начинают петь «Гоп со смыком» – песню о воре, который всю жизнь пил и умер со стаканом водки в руке. Песня не ладится и мешает беседовать. Пробуют плясать, но и это не выходит. Мой сосед, крепкий, мускулистый парень, говорит, как бы извиняясь:
– Плясуны у нас есть хорошие, да спят!
Спрашиваю: любит ли он читать и что читает? Он говорит, что здесь в библиотеке интересных книг мало, а вот «на воле» он читал Марка Твена.
– Это – самый лучший писатель!
Коротконогий увалень и, судя по глазам, неглупый парень похвалил Диккенса и Джека Лондона, а через голову его кто-то одобрил Гюго. В дальнейшем утверждается, что иностранцы пишут лучше, интереснее русских. Это утверждение давно знакомо мне: лет сорок тому назад я неоднократно слышал его в такой же среде и вообще на протяжении жизни слышал эту оценку «простых» людей сотни раз. Для меня совершенно ясно и вполне естественно, что простые люди тяготеют к тому течению художественной литературы, которое, прославляя волю, способствует организации её, будит в человеке активное отношение к жизни. Очень жаль, что наши литераторы не улавливают этого столь законного исторически и биологически позыва массы к организации её воли, позыва, который в сущности своей скрывает всё ещё смутное сознание необходимости преодолеть старую действительность.
Ребята продолжают говорить о книгах. Один похвалил «Уральские рассказы» и «Три конца» Мамина-Сибиряка, другой, – с длинным лицом и лошадиными зубами, – сказал, что самый лучший писатель – Чехов. Угрюмый, широкоплечий парень заявил, что «понимает читать только историческое».
– Почему?
– Интересно знать, как прежде жили, а как теперь живут, я сам знаю лучше всякого писателя.
Сказал – и сплюнул сквозь зубы.
Эта беседа шла сквозь бойкий, оживлённый говор парней… Больше всего ребят занимал вопрос: переведут ли их в Болшево и получат ли они там «трудовую квалификацию»? Шум будил спящих; вставая с коек, они протирали глаза, позёвывали, подходили к нам. Снова попробовали петь.
Песни ещё раз убедили меня в том, что у нас развивается любопытный процесс: героика действительности вызывает к жизни лирику – свою противоположность. Но, видимо, существует ощущение неуместности словесных лирических излияний в наши суровые эпические дни. И вот создатели песен прибегают к своеобразному и довольно ловкому приёму: они берут старые песенные мотивы и вставляют в лирическую мелодию нарочно искажённые, комические слова:
Что ты, девка, ночью бродишь,
Не боишься мертвецов?
или:
Своею русою косою
Трепетала по волнам.
или:
И с шашкою в рукою,
И с винтовкою в другою,
И с песней на губе.
Все эти и подобные нелепейшие слава как будто высмеивают лирику, но на самом деле таким приёмом достигается то, что лирика остаётся в музыке. Сергея Есенина не спрячешь, не вычеркнешь из нашей действительности, он выражает стон и вопль многих сотен тысяч, он яркий и драматический символ непримиримого раскола старого с новым.
Нашу беседу в казарме прервал молодой человек «мелкого калибра». Его довольно изящная фигурка ловко вывернулась из толпы, он вежливо поздоровался, подал мне лист бумаги, сложенный вчетверо, и заговорил о том, что «желает заслужить свой проступок». Но его речь заглушили громкие крики ребят:
– Это – шпион!
– Он не из нашей казармы.
– Он против советской власти.
А густой бас очень сердито и несколько смешно крикнул:
– Такие компрометируют нас!
Шум возрастал, внушая мне подозрение, что парни «разыгрывают» меня. Но в голосах и на лицах я слышал, видел подлинное, искреннее презрение к маленькому человечку. Рябоватый парень, сосед мой, ворчал:
– Мы – воры, а на такие штуки не ходим.