Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Жизнь Клима Самгина

Год написания книги
1937
На страницу:
122 из 127
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Я – не романтик, – ворчал Самгин и повторял ей: – Это у тебя дегенеративное…

Тогда она спрашивала:

– Я – жалкая, да? Мне чего-то не хватает? Скажи, чего у меня нет?

– Простоты, – отвечал Самгин, не умея ответить иначе.

– Той, что у кошек?

Он не решился сказать ей:

«Тем, что у кошек, ты обладаешь в избытке».

Неистово и даже озлобленно лаская ее, он мысленно внушал: «Заплачь. Заплачь».

Она стонала, но не плакала, и Клим снова едва сдерживал желание оскорбить, унизить ее до слез.

Однажды, в темноте, она стала назойливо расспрашивать его, что испытал он, впервые обладая женщиной? Подумав, Клим ответил:

– Страх. И – стыд. А – ты? Там, наверху?

– Боль и отвращение, – тотчас же ответила она. – Страшное я почувствовала здесь, когда сама пришла к тебе.

Помолчав и отодвинувшись от него, она сказала:

– Это было даже и не страшно, а – больше. Это – как умирать. Наверное – так чувствуют в последнюю минуту жизни, когда уже нет боли, а – падение. Полет в неизвестное, в непонятное.

И, снова помолчав, она прошептала:

– И был момент, когда во мне что-то умерло, погибло. Какие-то надежды. Я – не знаю. Потом – презрение к себе. Не жалость. Нет, презрение. От этого я плакала, помнишь?

Жалея, что не видит лица ее, Клим тоже долго молчал, прежде чем найти и сказать ей неглупые слова:

– Это у тебя – не любовь, а – исследование любви.

Она тихо и покорно прошептала:

– Обними меня. Крепче.

Несколько дней она вела себя смиренно, ни о чем не спрашивая и даже как будто сдержаннее в ласках, а затем Самгин снова услыхал, в темноте, ее горячий, царапающий шепот:

– Но согласись, что ведь этого мало для человека!

«Чего же тебе надо?» – хотел спросить Клим, но, сдержав возмущение свое, не спросил.

Он чувствовал, что «этого» ему вполне достаточно и что все было бы хорошо, если б Лидия молчала. Ее ласки не пресыщали. Он сам удивлялся тому, что находил в себе силу для такой бурной жизни, и понимал, что силу эту дает ему Лидия, ее всегда странно горячее и неутомимое тело. Он уже начинал гордиться своей физиологической выносливостью и думал, что, если б рассказать Макарову об этих ночах, чудак не поверил бы ему. Эти ночи совершенно поглотили его. Озабоченный желанием укротить словесный бунт Лидии, сделать ее проще, удобнее, он не думал ни о чем, кроме нее, и хотел только одного: чтоб она забыла свои нелепые вопросы, не сдабривала раздражающе мутным ядом его медовый месяц.

Она не укрощалась, хотя сердитые огоньки в ее глазах сверкали как будто уже менее часто. И расспрашивала она не так назойливо, но у нее возникло новое настроение. Оно обнаружилось как-то сразу. Среди ночи она, вскочив с постели, подбежала к окну, раскрыла его и, полуголая, села на подоконник.

– Ты простудишься, свежо, – предупредил Клим.

– Какая тоска! – ответила она довольно громко. – Какая тоска в этих ночах, в этой немоте сонной земли и в небе. Я чувствую себя в яме… в пропасти.

«Ну вот, теперь она воображает себя падшим ангелом», – подумал Самгин.

Его томило предчувствие тяжелых неприятностей, порою внезапно вспыхивала боязнь, что Лидия устанет и оттолкнет его, а иногда он сам хотел этого. Уже не один раз он замечал, что к нему возвращается робость пред Лидией, и почти всегда вслед за этим ему хотелось резко оборвать ее, отомстить ей за то, что он робеет пред нею. Он видел себя поглупевшим и плохо понимал, что творится вокруг его. Да и не легко было понять значение той суматохи, которую неутомимо разжигал и раздувал Варавка. Почти ежедневно, вечерами, столовую наполняли новые для Клима люди, и, размахивая короткими руками, играя седеющей бородой, Варавка внушал им:

– Бестактнейшее вмешательство Витте в стачку ткачей придало стачке политический характер. Правительство как бы убеждает рабочих, что теория классовой борьбы есть – факт, а не выдумка социалистов, – понимаете?

Редактор молча и согласно кивал шлифованной головой, и лиловая губа его отвисала еще более обиженно.

Человек в бархатной куртке, с пышным бантом на шее, с большим носом дятла и чахоточными пятнами на желтых щеках негромко ворчал:

– Классовая борьба – не утопия, если у одного собственный дом, а у другого только туберкулез.

Знакомясь с Климом, он протянул ему потную руку и, заглянув в лицо лихорадочными глазами, спросил:

– Нароков, Робинзон, – слышали?

Он был непоседлив; часто и стремительно вскакивал; хмурясь, смотрел на черные часы свои, закручивая реденькую бородку штопором, совал ее в изъеденные зубы, прикрыв глаза, болезненно сокращал кожу лица иронической улыбкой и широко раздувал ноздри, как бы отвергая некий неприятный ему запах. При второй встрече с Климом он сообщил ему, что за фельетоны Робинзона одна газета была закрыта, другая приостановлена на три месяца, несколько газет получили «предостережение», и во всех городах, где он работал, его врагами всегда являлись губернаторы.

– Мой товарищ, статистик, – недавно помер в тюрьме от тифа, – прозвал меня «бич губернаторов».

Трудно было понять, шутит он или серьезно говорит?

Клим сразу подметил в нем неприятную черту: человек этот рассматривал всех людей сквозь ресницы, насмешливо и враждебно.

Глубоко в кресле сидел компаньон Варавки по изданию газеты Павлин Савельевич Радеев, собственник двух паровых мельниц, кругленький, с лицом татарина, вставленным в аккуратно подстриженную бородку, с ласковыми, умными глазами под выпуклым лбом. Варавка, видимо, очень уважал его, посматривая в татарское лицо вопросительно и ожидающе. В ответ на возмущение Варавки политическим цинизмом Константина Победоносцева Радеев сказал:

– Клоп тем и счастлив, что скверно пахнет.

Это была первая фраза, которую Клим услыхал из уст Радеева. Она тем более удивила его, что была сказана как-то так странно, что совсем не сливалась с плотной, солидной фигуркой мельника и его тугим, крепким лицом воскового или, вернее, медового цвета. Голосок у него был бескрасочный, слабый, говорил он на о, с некоторой натугой, как говорят после длительной болезни.

– Это не с вас ли Боборыкин писал амбарного Сократа, «Василия Теркина»? – бесцеремонно спросил его Робинзон.

– Плохое сочинение, однакож – не без правды, – ответил Радеев, держа на животе пухлые ручки и крутя большие пальцы один вокруг другого. – Не с меня, конечно, а, полагаю, – с натуры все-таки. И среди купечества народились некоторые размышляющие.

Самгин сначала подумал, что этот купец, должно быть, хитер и жесток. Когда заговорили о мощах Серафима Саровского, Радеев, вздохнув, сказал:

– Ой, не доведет нас до добра это сочинение мертвых праведников, а тем паче – живых. И ведь делаем-то мы это не по охоте, не по нужде, а – по привычке, право, так! Лучше бы согласиться на том, что все грешны, да и жить всем в одно грешное, земное дело.

Говорить он любил и явно хвастался тем, что может свободно говорить обо всем своими словами. Прислушавшись к его бесцветному голоску, к тихоньким, круглым словам, Самгин открыл в Радееве нечто приятное и примиряющее с ним.

– Вы, Тимофей Степанович, правильно примечаете: в молодом нашем поколении велик назревает раскол. Надо ли сердиться на это? – спросил он, улыбаясь янтарными глазками, и сам же ответил в сторону редактора:

– А пожалуй, не надо бы. Мне вот кажется, что для государства нашего весьма полезно столкновение тех, кои веруют по Герцену и славянофилам с опорой на Николая Чудотворца в лице мужичка, с теми, кои хотят веровать по Гегелю и Марксу с опорою на Дарвина.

Он передохнул, быстрее заиграл пальчиками и обласкал редактора улыбочкой, редактор подобрал нижнюю губу, а верхнюю вытянул по прямой линии, от этого лицо его стало короче, но шире и тоже как бы улыбнулось, за стеклами очков пошевелились бесформенные, мутные пятна.

На страницу:
122 из 127