Григорий молча сел, глядя на голые, круглые плечи жены. Самовар бурлил, плескалась вода, Матрёна фыркала, по коридору взад и вперёд быстро бегали служители, Орлов по походке старался определить, кто идёт.
Вдруг ему представилось, что плечи Матрёны так же холодны и покрыты таким же липким потом, как у Чижика, когда тот корчился в судорогах на больничной койке. Он вздрогнул и глухо сказал:
– Умер Сенька-то…
– Умер?! Царство небесное новопреставленному отроку Семёну! – молитвенно сказала Матрёна и вслед за тем начала свирепо плеваться – мыло попало в рот.
– Жалко мне его, – вздохнул Григорий.
– Озорник больно был.
– Умер и – шабаш! Не твоё теперь дело, каков он был… А что умер – это жалко. Бойкий был. Гармонику… Гм! Ловкий мальчонка… Я иной раз смотрел на него и думал: взять его к себе вроде как в ученика… Сирота… привык бы и стал заместо сына нам… Здоровенная ты, а не родишь… Родила один раз, да и кончено. Эх ты! Были бы у нас пискуны этакие, глядишь, не так скучно жилось бы нам… А то вот живи, работай… А для чего? Для пропитания своего и твоего… А куда мы… куда нам пропитание? Чтобы работать… Колесо бессмысленное выходит… А ежели были бы дети – другой разговорец. Н-да…
Он говорил, низко опустив голову, тоном грусти и недовольства. Матрёна стояла перед ним и слушала, постепенно бледнея.
– Я здоровый, ты здоровая, а детей нет… Почему? Н-да… Думаешь, думаешь этак-то и… запьёшь.
– Врёшь! – твёрдо и громко сказала Матрёна. – Врёшь ты! Не смей ты мне этих подлых твоих слов говорить… слышишь? Не смей! Пьёшь ты – так себе, из баловства, потому что сдержать себя не можешь, а бездетство моё ни при чём тут; врёшь!
Григорий был ошеломлён. Он откинулся на спинку стула, взглянул на жену и не узнал её. Никогда раньше он не видал её такою разъярённой, никогда не смотрела она на него такими безжалостно злыми глазами и не говорила с такой силой.
– Ну, ну?! – вызывающе произнёс Григорий, вцепившись руками в сиденье стула. – Ну-ка, говори ещё!
– И скажу! Не сказала бы, но укора твоего такого не могу снести! Не рожу я тебе? И не буду! Не могу уж… Не рожу!.. – рыдание послышалось в её крике.
– Не ори, – предупредил её муж.
– Почему не рожу, а? Ну-ка вспомни, сколько ты меня бил? Сколько пинков в бока мне насыпал?.. Сосчитай-ка! Как ты мучил, истязал меня?
Знаешь ли ты, сколько крови из меня лилось после мучительства твоего? По шею рубаха-то в крови бывала! Вот почему не рожу, муж милый! Как же ты можешь упрёки мне делать за это, а? Как же харе твоей не совестно смотреть-то на меня?.. Ведь убивец ты! Понимаешь ли – убивец! Убивал ты, сам убивал деток-то своих! а теперь меня упрекаешь за то, что не рожу…
Всё я от тебя сносила, всё я тебе прощала, – этаких слов вовеки не прощу!
Умирать буду – вспомню! Неужто ты не понимаешь, что сам виноват, что извёл ты меня? Неужто я не как все женщины – не хочу детей! Многие ночи я, не спамши, господа бога молила сохранить дитя в утробе моей от тебя, убивца…
Вижу дитя чужое – горечью захлёбываюсь от зависти да жалости к себе… Мне бы… Царица небесная!.. Сёмку этого… тихонько ласкала… Что я? Господи!
Бесплодная…
Она стала задыхаться. Слова прыгали из её рта без смысла и связи.
Лицо у неё было в пятнах, она дрожала и царапала себе шею, – в горле её клокотали рыдания. Крепко держась за стул, Григорий, бледный, подавленный, сидел против неё и широко раскрытыми глазами смотрел на эту, чужую ему женщину. И боялся её – боялся, что она вцепится ему в горло и задушит его. Именно это обещали ему её страшные, горящие злобой глаза. Она была теперь вдвое сильнее его, он это чувствовал и трусил; не мог встать и ударить её, как сделал бы, если бы не понимал, что она переродилась, впитав великую силу откуда-то.
– Душу ты мне задел… Велик твой грех передо мной! Терпела я, молчала… люблю тебя потому что – но не могу я попрёка такого снести!..
Сил уж нет… Богоданный ты мой! будь ты за слова твои трижды проклят…
– Молчать! – рявкнул Гришка, оскалив зубы.
– Вы, скандалисты! Забыли, где вы?
У Григория был туман в глазах. Не видя, кто стоит в двери, выругался скверными словами, оттолкнул человека в сторону и убежал в поле. А Матрёна, постояв среди комнаты с минуту, шатаясь, точно слепая, протянув руки вперёд, подошла к койке и со стоном свалилась на неё.
Темнело, в окна комнаты с неба из сизых, рваных туч заглядывала любопытно золотистая луна. Но вскоре по стёклам окон и стене барака зашуршал мелкий частый дождь – предвестник бесконечных, наводящих тоску дождей осени.
Маятник часов равномерно отбивал секунды, неустанно били в стёкла капли дождя. Один за другим шли часы, и дождь всё шёл, а на койке неподвижно лежала женщина, глядя воспалёнными глазами в потолок; зубы её крепко стиснуты, скулы выдались. Дождь всё шуршал о стены и стёкла; казалось, он настойчиво шепчет что-то утомительно однообразное, хочет убедить кого-то в чём-то, но не имеет достаточно страсти для того, чтобы сделать это быстро, красиво, и надеется достичь своей цели мучительною, бесконечной, бесцветною проповедью, в которой нет искреннего пафоса веры.
Дождь шёл и тогда, когда небо покрылось предрассветной серостью, обещающей ненастный день. Матрёна не могла уснуть. В монотонном шуме дождя она слышала тоскливый и пугавший её вопрос:
«Что теперь будет?»
Ответ вспыхивал пред нею в образе пьяного мужа. Ей было трудно расстаться с мечтой о спокойной, любовной жизни, она сжилась с этой мечтой и гнала прочь угрожающее предчувствие. И в то же время у неё мелькало сознание, что, если запьёт Григорий, она уже не сможет жить с ним. Она видела его другим, сама стала другая, прежняя жизнь возбуждала в ней боязнь и отвращение – чувства новые, ранее неведомые ей. Но она была женщина и – стала обвинять себя за размолвку с мужем.
– И как это всё вышло?.. О, господи!.. Точно я с крючка сорвалась…
Рассвело. В поле клубился тяжёлый туман и неба не видно было сквозь его серую мглу.
– Орлова! Дежурить…
Повинуясь зову, брошенному в дверь её комнаты, она поднялась с постели, наскоро умылась и пошла в барак, чувствуя себя бессильной, полубольной. В бараке она вызвала общее недоумение вялостью и угрюмым лицом с погасшими глазами.
– Вам нездоровится? – спросила её докторша.
– Ничего…
– Да вы скажите, не стесняясь! Ведь можно заменить вас…
Матрёне стало совестно, ей не хотелось выдавать боли и страха пред этим хорошим, но всё-таки чужим ей человеком. И, почерпнув из глубины своей измученной души остаток бодрости, она, усмехаясь, сказала докторше:
– Ничего! С мужем немножко повздорила… Пройдёт это… не в первинку…
– Бедная вы! – вздохнула докторша, знавшая её жизнь.
Матрёне хотелось ткнуться головой в её колени и зареветь… Но она только плотно сжала губы да провела рукой по горлу, отталкивая готовое вырваться рыдание назад в грудь.
Сменившись с дежурства, она вошла в свою комнату и посмотрела в окно.
По полю к бараку двигалась фура – должно быть, везли больного. Мелкий дождь сыпался… Больше ничего не было. Матрёна отвернулась от окна и, тяжело вздохнув, села за стол, занятая вопросом:
«Что теперь будет?»
Долго сидела она в тяжёлой полудремоте, каждый раз шум шагов в коридоре заставлял её вздрагивать и, привстав со стула, смотреть на дверь…
Но когда, наконец, эта дверь отворилась и вошёл Григорий, она не вздрогнула и не встала, ибо почувствовала себя так, точно осенние тучи с неба вдруг опустились на неё всей своей тяжестью.
А Григорий остановился у порога, бросил на пол мокрый картуз и, громко топая ногами, пошёл к жене. С него текла вода. Лицо у него было красное, глаза тусклые и губы растягивались в широкую, глупую улыбку. Он шёл, и Матрёна слышала, как в сапогах его хлюпала вода. Он был жалок, таким она не ждала его.
– Хорош! – сказала она.