– Мы, родимый, не овчиной торгуем, не сапогом, а – божьей благодатью, которая превыше сребра-злата, и нет ей никакой цены…
– Ч-черт! – шепчет мой приказчик с завистью и восхищением. – Здорово заливает глаза мужику! Учись! Учись!
Я учился добросовестно, – всякое дело надо делать хорошо, коли взялся за него. Но я плохо преуспевал в заманивании покупателей и в торговле; эти угрюмые мужики, скупые на слова, старухи, похожие на крыс, всегда чем-то испуганные, поникшие, вызывали у меня жалость к ним, хотелось сказать тихонько покупателю настоящую цену иконы, не запрашивая лишнего двугривенного. Все они казались мне бедными, голодными, и было странно видеть, что эти люди платят по три рубля с полтиной за псалтирь – книгу, которую они покупали чаще других.
Они удивляли меня своим знанием книг, достоинств письма на иконах, а однажды седенький старичок, которого я загонял в лавку, кротко сказал мне:
– Неправда это будет, малый, что ваша мастерская по иконам самолучшая в России, – самолучшая-то – Рогожина, в Москве!
Смутясь, я посторонился, а он тихонько пошел дальше, не зайдя и в лавку соседа.
– Съел? – ехидно спросил меня приказчик.
– Вы мне не говорили про мастерскую Рогожина…
Он начал ругаться:
– Шляются вот эдакие тихони и всё знают, анафемы, всё понимают, старые псы…
Красивенький, сытый и самолюбивый, он ненавидел мужиков и в добрые минуты жаловался мне:
– Я – умный, я чистоту люблю, хорошие запахи – ладан, одеколон, а при таком моем достоинстве должен вонючему мужику в пояс кланяться, чтоб он хозяйке пятак барыша дал! Хорошо это мне? Что такое мужик? Кислая шерсть, вошь земная, а между тем…
Он огорченно умолкал.
Мне мужики нравились, в каждом из них чувствовалось нечто таинственное, как в Якове.
Бывало, влезет в лавку грузная фигура в чапане, надетом сверху полушубка, снимет мохнатую шапку, перекрестится двумя перстами, глядя в угол, где мерцает лампада, и стараясь не задевать глазами неосвященных икон, потом молча пощупает взглядом вокруг себя и скажет:
– Дай-кась псалтирь толковую!
Засучив рукава чапана, он долго читает выходной лист, шевеля землистыми, до крови потрескавшимися губами.
– Подревнее – нет?
– Древние – тысячи целковых стоят, как вы знаете…
– Знаем.
Помуслив палец, мужик перевертывает страницу, – там, где он коснулся ее, остается темный снимок с пальца. Приказчик, глядя в темя покупателя злым взглядом, говорит:
– Священное Писание все одной древности, Господь слова своего не изменял…
– Знаем, слыхали! Господь не изменял, да Никон изменил.
И, закрыв книгу, покупатель молча уходит.
Иногда эти лесные люди спорили с приказчиком, и мне было ясно, что они знают Писание лучше, чем он.
– Язычники болотные, – ворчал приказчик.
Я видел также, что, хотя новая книга и не по сердцу мужику, он смотрит на нее с уважением, прикасается к ней осторожно, словно книга способна вылететь птицей из рук его. Это было очень приятно видеть, потому что и для меня книга – чудо, в ней заключена душа написавшего ее; открыв книгу, и я освобождаю эту душу, и она таинственно говорит со мною.
Весьма часто старики и старухи приносили продавать древнепечатные книги дониконовских времен или списки таких книг, красиво сделанные скитницами на Иргизе и Керженце; списки миней, не правленных Дмитрием Ростовским; древнего письма иконы, кресты и медные складни с финифтью, поморского литья, серебряные ковши, даренные московскими князьями кабацким целовальникам; все это предлагалось таинственно, с оглядкой, из-под полы.
И мой приказчик, и наш сосед очень зорко следили за такими продавцами, стараясь перехватить их друг у друга; покупая древности за рубли и десятки рублей, они продавали их на ярмарке богатым старообрядцам за сотни.
Приказчик поучал меня:
– Ты следи за этими лешими, за колдуньями, во все глаза следи! Они счастье с собой приносят.
Когда являлся такой продавец, приказчик посылал меня за начетчиком Петром Васильичем, знатоком старопечатных книг, икон и всяких древностей.
Это был высокий старик, с длинной бородою Василия Блаженного, с умными глазами на приятном лице. Плюсна одной ноги у него была отрублена, он ходил прихрамывая, с длинной палкой в руке, зиму и лето в легкой, тонкой поддевке, похожей на рясу, в бархатном картузе странной формы, похожем на кастрюлю. Бодрый, прямой, он, входя в лавку, опускал плечи, изгибал спину, охал тихонько, часто крестился двумя перстами и все время бормотал молитвы, псалмы. Это благочестие и старческая слабость сразу внушали продавцу доверие к начетчику.
– В чем дела-то выпачканы у вас? – спрашивал старик.
– Вот икона продается, принес человек, говорит – строгановская.
– Чего?
– Строгановская.
– Ага… Плохо слышу, заградил господь ухо мое от мерзости словес никонианских…
Сняв картуз, он держит икону горизонтально, смотрит вдоль письма, сбоку, прямо, смотрит на шпонку в доске, щуря глаза и мурлыча:
– Безбожники никониане, любовь нашу к древнему благообразию заметя и диаволом научаемы преехидно фальшам разным, – ныне и святые образа подделывают ловко, ой, ловко! С виду-то образ будто и впрямь строгановских али устюжских писем, а то – суздальских, ну, а вглядись оком внутренним – фальша!
Если он говорит «фальша», значит – икона дорогая и редкая. Ряд условных выражений указывает приказчику, сколько можно дать за икону, за книгу; я знаю, что слова «уныние и скорбь» значат – десять рублей, «Никон-тигр» – двадцать пять; мне стыдно видеть, как обманывают продавца, но ловкая игра начетчика увлекает меня.
– Никониане-то, черные дети Никона-тигра, все могут сделать, бесом руководимы, – вот и левкас будто настоящий, и доличное одной рукой написано, а лик-то, гляди, – не та кисть, не та! Старые-то мастера, как Симон Ушаков, – хоть он еретик был, – сам весь образ писал, и доличное и лик, сам и чку строгал и левкас наводил, а наших дней богомерзкие людишки этого не могут! Раньше-то иконопись святым делом была, а ныне – художество одно, так-то, боговы!
Наконец он осторожно кладет икону на прилавок и, надев картуз, говорит:
– Грехи.
Это значит – покупай!
Утопленный в реке сладких ему слов, пораженный знаниями старика, продавец уважительно спрашивает:
– Как же, почтенный, икона-то?
– Икона – никонианской руки.
– Быть того не может! На нее деды, прадеды молились…
– Никон-от пораньше прадеда твоего жил.