О тараканах
Максим Горький
«На песчаном холме, на фоне темно-синего неба – мохнатая сосна, вся в звездах; под сосною рыжеватый, ржавый валун; сосна как-будто растет из камня – цветок его. За холмом – озеро; в гладко отшлифованной воде шевелятся золотыми тараканами отражения утонувших звезд. Вдали, в плотной тьме воды и воздуха, – зубчатые, желтые трещины, – огни невидимого города…»
Максим Горький
О тараканах
На песчаном холме, на фоне темно-синего неба – мохнатая сосна, вся в звездах; под сосною рыжеватый, ржавый валун; сосна как-будто растет из камня – цветок его. За холмом – озеро; в гладко отшлифованной воде шевелятся золотыми тараканами отражения утонувших звезд. Вдали, в плотной тьме воды и воздуха, – зубчатые, желтые трещины, – огни невидимого города.
У камня, на небольшой кучке золотых углей, качаются оранжевые огоньки, освещая ноги в сапогах из листового железа, ноги бородатого человека в шапке с наушниками, в тяжелом овчинном тулупе; из бороды торчит трубка, на коленях человека – сухие ветки; он, потрескивая, мелко ломает их и скупо кормит ими огонь маленького костра; едва ли этот костер способен согреть его огромные, железные ноги.
Другой человек лежит, вытянувшись на песке, он прижался к рыжему боку валуна, лицо его прикрыто измятой шляпой, из-под шляпы высунулся костяной, голый подбородок, вокруг головы венцом лежат на песке синеватые волосы. Почему-то ясно, что этот человек – мертв.
– Кто это?
– А не видишь?
– Что с ним?
– Известно что – помер.
– Отчего?
– На ходу.
– Убит?
– Его спроси.
– А кто таков?
– Нездешний.
Человек с трубкой в зубах отвечает невнятно, неохотно и, как-будто, даже враждебно; трубка его погасла, не дымит, волосатое лицо стерто дрожащим отблеском костра. Пойду дальше, по дороге, измятой копытами терпеливых лошадей.
Ночь – суха, свежа; есть в ней что-то металлически холодное; от холода земля, вода и воздух твердеют, сжимаясь в единую массу; с неба и озера она пронизана, прошита медной проволокой звездных лучей. Очень тихо и кажется, что тишина тоже все густеет. В такую ночь легко итти капризной тропою дум в бесконечную даль воспоминаний.
«Нездешний» человек, который помер «на ходу», больше никуда не пойдет и никогда не почувствует усталости. Странно, что у меня не явилось желания приподнять шляпу с его лица, взглянуть каков он. Впрочем – мертвые однообразны: юморист Марк Твэн принял в гробу сходство с трагиком Фридрихом Нитчше, а умерший Нитчше напомнил мне Черногорова, скромного машиниста водокачки на станции Кривая Музга.
Звезды в небе, отражения звезд в озере и земные огни вдали воспринимаются как дерзкие просветы сквозь тьму осенней ночи в область какого-то вечного и, должно быть, очень холодного огня. «Вселенная суть горение, так же, как человеческая жизнь», – утверждает Шкалик, учитель физики, человек трезвого ума. Химия учит, что гниение суть тоже горение. Интересно: каким огнем сгорел «нездешний» человек, умерший «на ходу»?
Песок скрипит под ногами. Шильонский узник протоптал в камне пола тюрьмы своей глубокую тропу. От воспоминания об этом узнике фантазия всегда переносится к человечеству, которое тоже неутомимо и непрерывно протаптывает тропы сквозь тьму неведомого к познанию силы своего духа; «дух, возникнув из хаоса, стремится к совершенной гармонии». Не помню, кому принадлежит эта высокая мысль. Анатоль Франс склонен думать, что «высокие мысли» так же наивны, как «низкие истины».
«Высокие мысли» не удаются мне, «низкие истины» – не нравятся. У меня трудная позиция человека, который, квартируя между небом и землею, оглушен ревом, воплем земли, ничего не понимает в астрономии, и которому в тихие ночи кажется, что созвездия иронически посвистывают.
Некто, помнится – Декарт, находил, что мыслить, это значит: стремиться к обоснованной связи истинных суждений. Другие утверждают, что кроме дьявола, именуемого отцом лжи, никто не знает, что такое суть истинное суждение. Мне кажется: эта бестия, дьявол, искренно убежден, что хорошая ложь полезнее плохой правды. И, несомненно, что это дьявол нашептал одному из поэтов слова, смутившие многих:
Мысль изреченная есть ложь.
Декарт, выделив душу из тела, как пламя из тьмы, сделал тьму – гуще, а пламя – холодным и должно быть поэтому «истинные суждения» не греют меня. Впрочем, я знаю только одно истинное суждение: ничто в мире не заслуживает большего внимания, чем друг и недруг мой, человек. Я знаю также, что, по оценке философа, это суждение стоит дешево.
Но еще дешевле и смешнее оно с какой-то другой, не высказанной с достаточной ясностью, но общепринятой точки зрения. В одном известном мне случае, некто наивный с великой тоскою спросил ближних:
– Понимаете ли вы, что такое человек?
В ответ ему все люди насмешливо улыбнулись, хотя не все они были идиотами.
Вот, человек умерший «на ходу» лежит там, сзади меня, под охраной угрюмого ближнего с погасшей трубкой в зубах, около маленького костра, огонь которого не греет. Мне ничего не известно об этом человеке, я знаю только одно: уж если он жил, – он человек истории. Совершенно недопустимо существование какого-то человека, который не имел бы своей истории. Вероятно и это – одно из бесчисленных моих заблуждений, но когда я думаю о храме, где обитают разнообразнейшие истины, грубая фантазия моя уподобляет сей храм одному из тех, впрочем необходимых, домов, куда мужчины разных возрастов ходят тратить избыток или восполнять недостаток своей любви к женщине.
Но, разумеется, я понимаю мудрость учителя Шкалика, который говорил гимназистам:
– «Истина необходима человеку так же, как слепому трезвый поводырь». Он писал книгу «Пифагор и логика числа», но, к сожалению, не успел окончить ее, заболев прогрессивным параличом.
Где-то налево, за рощей унылой ольхи, лает собака, лает тревожно, истерически захлебываясь желанием предупредить спящих людей о какой-то опасности. Собаку заслуженно именуют наиболее честным другом человека. Между собакой и пророком есть странное сходство, – это сказано не по недостатку уважения к пророкам, но только из любви к животному, которое ближе всех других подошло к человеку и, кажется, тоже обладает способностью предвидеть будущее. Собакам знакомы сновидения, – это уже много. У меня был фокс-террьер Тони; когда сновидения будили его, он, прибежав ко мне, тихонько выл и лаял; я уверен, что это он пытался рассказать мне свое сновидение. Я знал также шотландскую лайку Дети; когда ее хозяйка, Престония Мэн Мартин, играла на рояле, Дети ложилась под рояль и слушала великих музыкантов, странно, как бы изумленно открыв свои прекрасные глаза. Но лишь только Престония Мэн начинала барабанить один из бесчисленных маршей Суза, Дети уходила из гостиной, должно быть оскорбленная громкой профанацией величайшего искусства. Она была храброй собакой, яростно и ловко сражалась с барсуками, но панически боялась мышей.
Я знал также осла, влюбленного в лошадь; право же, я не скрываю здесь аллегории, обидной для кого-нибудь. Действительно, был такой осел и, когда его возлюбленную лошадь продали, он перестал есть, явно пытаясь убить себя голодом. Известен рассказ об осле, который после смерти хозяина своего утопился в Луаре.
Лошади – плачут; мучительно видеть, как из кротких и красивых глаз выкатываются немые слезы, и как по-детски обиженно дрожат их мягкие нижние губы. Много интересного и таинственного можно рассказать об уме птиц и мышей.
Интересно: выла ли какая-нибудь собака, предчувствуя смерть «нездешнего» человека, который умер «на ходу»?
Отчаянно много знаю я анекдотов. Я оброс ими, точно киль корабля моллюсками и это мешает мне плыть к совершенной истине так быстро, как я хотел бы. Истина же необходима мне: как всякий, уважающий себя человек, я хочу быть похороненным в приличном гробе.
Весьма возможно, что человек, который лежит там, под сосной – сын швейцара дворянского собрания Василия Еремина, жандармского вахмистра; Еремин оказался неспособным к трудному делу политического розыска, потому что воспитание птиц увлекало его более сильно, чем ловля человеков. И вот он переселился из казармы жандармского управления под каменную лестницу желтого с колоннами дворянского дома; там, в полутемной комнате с одним окном и важной, пузатой печью, он прожил семь лет, искусно и терпеливо обучая толстых, красногрудых снегирей насвистывать «Коль славен наш господь в Сионе», «Боже царя храни» и «Господи, воззвах тебе» на шестой глас. Воспитав птицу прославлять бога и царя, вахмистр продавал ее кому-нибудь из любителей оригинального или почтительно дарил преосвященному владыке Гурию, тюремному инспектору Топоркову и другим крупнейшим и наиболее благочестивым лицам Воргорода; своим искусством и мудрой щедростью своей вахмистр Еремин приобрел вполне заслуженную известность, а также скопил семьсот рублей.
Между любимым делом он, для порядка, женился на девушке-сироте; через год она родила ему сына, нареченного, в честь жандармского генерала Платонова, Платоном; а через пять лет жена скончалась, упав с крыши, куда залезла в припадке лунатизма. Вахмистра Еремина не очень огорчила смерть жены: она была женщиной рассеянного ума, за птицами ухаживала небрежно, клетки чистила плохо и, по доброте сердца, кормила снегирей как раз тогда, когда они должны были голодать. Ибо птицы прославляют богов земли и неба только с голода, свои же свободные песни поют ради любви, так же как и другие честные художники.
После смерти жены вахмистр быстро убедился, что пятилетний сын мешает ему жить: он открывал дверцы и ломал прутья клеток, выпуская птиц, затем, безуспешно стараясь поймать их, бил посуду, падал, разбивая себе лицо, обворовывал отца и снегирей, пожирая конопляное семя. Его нужно было часто бить, но он был толстенький, пухлый и какой-то жидкотелый: побои не действовали на него.
Кроме птиц, в каменной пещере под лестницей жили черные и рыжие пруссаки-тараканы, а также мыши; мыши, тихо питаясь семенем, просыпанным птицами на пол, никому не мешали, пруссаки тоже вели себя смиренно, а черные, заползая в клетки снегирей, будили их и почти каждый вечер испуганные птицы неистово бились, передавая страх свой из клетки в клетку.
– Бей тараканов! – приказал отец, вооружив сына подошвой резиновой галоши. Платон охотно стал пришлепывать усатых сожителей к штукатурке стен, но это недолго забавляло его, он скоро понял, что источником неудобств и обид его жизни являются насекомые, птицы и отец.
Когда он дорос до школьного возраста, он стал еще более раздражать отца, обнаруживая в шалостях молчаливое упрямство, оно принимало в глазах вахмистра не только характер преступления против власти, но угрожало убить его репутацию искуснейшего воспитателя птиц.
Ибо вахмистр с великим изумлением заметил, что некоторые из снегирей, уже обученные славословиям, вдруг онемели, нахохлились более мрачно, чем это вообще свойственно им, а потом они стали несвоевременно умирать. Догадываясь о причине этих печальных явлений, вахмистр начал следить за сыном и скоро поймал его как раз в ту минуту, когда Платон, накалив шпильку на огне лампы, прижигал ею толстый черный язык одного из лучших певцов.
Схватив сына за волосы, тыкая лицом его в доску стола, солдат огорченно закричал:
– Чорт дурацкий, зачем ты делаешь это? Ведь птице-то больно? Больно, а? Говори, кривоногий дьяволенок!
– Не больно, – ответил сын, шмыгая носом, из которого брызгала кровь.
– Врешь, – как не больно?
– Они – рады.
Нужно было очень долго и разнообразно бить Платона, прежде чем он сказал, что ему надоел птичий свист, война с тараканами, что уход за снегирями и все вообще мешает ему учить уроки, и что он хочет утопиться в омуте, за мельницей.