Герой
Максим Горький
«…Уже в газетах было напечатано несколько моих рассказов. Знакомые люди снисходительно похваливали меня, предрекая мне судьбу писателя, но я не верил в эти пророчества, да, кажется, и сами пророки не обладали достаточной верой в предсказания свои.
Быть писателем, – об этом я тогда еще не мечтал. Писатель в моем представлении – чародей, которому открыты все тайны жизни, все сердца. Хорошая книга, точно смычок великого артиста, касается моего сердца, и оно поет, стонет от гнева и скорби, радуется, – если этого хочет писатель…»
Максим Горький
Герой
…Уже в газетах было напечатано несколько моих рассказов. Знакомые люди снисходительно похваливали меня, предрекая мне судьбу писателя, но я не верил в эти пророчества, да, кажется, и сами пророки не обладали достаточной верой в предсказания свои.
Быть писателем, – об этом я тогда еще не мечтал. Писатель в моем представлении – чародей, которому открыты все тайны жизни, все сердца. Хорошая книга, точно смычок великого артиста, касается моего сердца, и оно поет, стонет от гнева и скорби, радуется, – если этого хочет писатель.
Нет, о счастье быть писателем я не думал, а то, что мои рассказы напечатаны, казалось мне такой же случайностью, как случайно можно прыгнуть вверх на высоту своего роста.
В ту пору я чувствовал себя очень шатко и ненадежно. Земля подо мною вставала горбом, как бы стряхивая меня куда-то прочь. Я жил в горячем тумане разноречивых мыслей, желаний, ощущений; все тропинки жизни спутались предо мною, и я не мог понять, которая моя. Я бился, как птица, попавшая в комнату, где окна светлые, но путь на волю загражден стеклами и трудно отличить их от воздуха.
В детстве и отрочестве я, должно быть, слишком много испытал горечи обид, слишком много видел жестокости, злой глупости, бессмысленной лжи. Этот преждевременный груз на сердце угнетал меня. Мне нужно было найти в жизни, в людях нечто, способное уравновесить тяжесть на сердце, нужно было выпрямить себя.
Надо быть Самсоном и – сильнее, чтобы не заели азиатские мелочи жизни. Они пьют кровь человека, точно комары; пьют и отравляют, прививая лихорадку злости, недоверие к людям, презрение к ним. Надо быть слепым Самсоном, чтобы пройти сквозь тучи ядовитой мерзости, не отравляясь ею, не подчиняясь силе ее…
Я шел босым сердцем по мелкой злобе и гадостям жизни, как по острым гвоздям, по толченому стеклу. Иногда казалось, что я живу второй раз, – когда-то, раньше, жил, всё знаю, и ждать мне – нечего, ничего нового не увижу.
А все-таки хотелось жить, видеть чистое, красивое: оно существует, как говорили книги лучших писателей мира, – оно существует, и я должен найти его.
Когда жизнь неприглядна и грязна, как старое, засоренное пожарище, приходится чистить и украшать ее на средства своей души, своей волей, силами своего воображения, – вот к чему я пришел наконец.
Если бы вы знали, как восторженно делал я это и как, порою, смешно мне вспоминать о бесплодности попыток моих украсить жизнь, о лучеиспускании света души в пустоту!
Вот одна из комических попыток моих найти человека, похожего на тех, о которых рассказывали хорошие книги.
Однажды в тихом городе Тамбове, – городе, похожем на скучный сон, – сидя у окна, в маленькой комнатке грязной гостиницы, я услыхал в соседней комнате тихий голос, странные слова:
– Горе – вода, счастье – огонь; воды больше – тонут чаще, огня меньше – горят реже…
Кто-то резко прервал печальную речь:
– Не люблю людей умней меня! Нет, я, брат, умников не уважаю… Что-о?.. А чёрт с ним! Я это – я!
– Подожди же…
– Я не дешевле ее…
Мне показалось, что так говорить может только очень интересный и значительный человек.
Через некоторое время он вышел в коридор, и, заранее открыв дверь моей комнаты, я увидал его. Это был сухонький и стройный мужчина, брюнет, с толстыми губами и пристальным взглядом темных глаз. Одетый в чесучовую поддевку и белую фуражку с дворянским околышком, он напоминал выцветшую акварель.
Я вышел вслед за ним: может быть, удастся подсмотреть, как и чем он живет?
Ясно, что он был хорошо известен в городе: почти каждый встречный кланялся ему. Сам он приподнимал фуражку перед мужчинами не торопясь и невысоко, иногда же только касался рукою козырька, но когда видел женщин в окнах домов или в тряских пролетках, кланялся им быстро и размашисто, как, вероятно, кланялся в старину корнет Отлетаев.
Шел он, как человек, которому некуда торопиться, держал в левой руке ременный хлыст с черной рукояткой и тихонько бил им по лаковому голенищу сапога. Я шагал за ним по другой стороне улицы и сочинял ему интересную жизнь, создавал из него праведника, духом которого жив этот пыльный, деревянный город, тихий лагерь безличных людей…
Мне думалось также, что этот выцветший человек многого желал и добивался и ничто не удалось ему, но он все-таки мужественно упорствует, достигая желаемого, неустанно идет к своей мечте, всем чужой, может быть, грубо осмеянный, – идет один сквозь терния завистливой злобы, глупых подозрений, сквозь пыль дрянненьких насмешек.
А может быть, он любит слепой и мучительной любовью женщину – ту, о которой рассказывают романы? На земле много подобных ей, но сама она неуловима, – это ее всю жизнь и везде искал Дон-Жуан.
Много красивого можно выдумать о человеке. Генрих Гейне превосходно доказал это…
…Мы пришли в глухую улицу, где маленькие домики были небрежно вставлены в зелень садов, как разноцветные заплаты, уже выгоревшие на солнце. Человек остановился под открытым окном рыжего дома, громко постучал ручкой хлыста о подоконник, и, когда сквозь темную зелень герани высунулось густо напудренное лицо женщины с толстой папироской в зубах, он строго спросил:
– Ну что, продала?
Торопливо выдыхая дым, женщина ответила тихо и невнятно.
– Э, д-дура, – сердито крикнул он. – Я ж тебе сказал, отдавай за семнадцать! Что ж ты, дрянь, борова жалеешь, а меня нет? – спросил он так же громко, но ласковее.
И, ударив хлыстом по сапогу, приказал:
– Чтобы к шести часам деньги были!
Он пошел прочь, дальше по немой улице, насвистывая что-то знакомое мне, а женщина, выплюнув на улицу дымный окурок, исчезла.
Было около трех часов дня, но тихо, как глубокой ночью. В зное, полном гнилых запахов города, дремали деревянные домики на горячей, сухой земле. Под жгучим солнцем трещало дерево крыш. Деревья стояли неподвижно, и листва их казалась вырезанной из зеленого железа.
Человек шел, насвистывая любимый романс шарманок:
В небесах торжественно и чудно…
Я сопровождал его, немного охлажденный в мечтах моих, но всё еще не теряя какой-то надежды.
Вышли на площадь, к церкви, окруженной небольшим тенистым садом в каменной ограде. Человек вынул золотые часы, взглянул на них и решительно направился в маленький ресторан, почти против церковной паперти. Войдя и не ответив на поклоны двух лакеев, он сел к столу под окном, приказав властно:
– Мишка, шнапс!
Мишке было лет семьдесят. Маленький, лысый, длиннорукий, он напоминал обезьяну, – двигался согнувшись, странно развертывая колени и держа руки так, точно он только недавно отвык ходить на четвереньках.
Поглядывая в окно, человек всё насвистывал, и невольно вспоминались слова романса:
Что же мне так больно и так трудно?..
«Мишка» открыл бутылку лимонада, вылил шипучую влагу в большой бокал, добавил туда две рюмки коньяку и, раскачиваясь, подал на стол. Человек мельком взглянул на лакея и спросил.
– Жив еще?
– Так точно, – с радостью ответил старик, растянув темные губы до ушей, показывая два желтых клыка.
Человек стал пить лимонад маленькими глотками, не отрывая губ от бокала, скосив глаза в окно. Через площадь к церкви важно плыла большая, полная дама в голубом платье, под белым зонтиком в кружевах. Он быстро допил, взглянул в зеркало, поправил усы, фуражку, сделал строгое лицо и пошел к двери, сказав: