Оценить:
 Рейтинг: 0

Империя. Том 4. Часть 2

Год написания книги
2019
Теги
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 >>
На страницу:
8 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Инвективами дело не ограничилось, и правительство начало в отношении мемуаров расследование. Вызвали автора, который гордо признал свое авторство и прибавил, что намерений обнародовать свое сочинение не имел. Ему поверили на слово, ибо уважали больше, чем хотели в том признаться. Обратились к книгопродавцам, заподозренным в подпольном изготовлении копий, стали искать доказательства их участия в распространении преступных мемуаров. Все они были подвергнуты суду, что немало способствовало волнению умов. Сторонники Фуше и Барраса сильно взволновались и сделали новые шаги в направлении бонапартистов, которые каждый день делали шаги по направлению к ним. Происшествия множились, будто некая роковая сила хотела столкнуть в назревавшем кризисе всех и вся.

Как мы уже знаем, эмигранты с трудом покорялись статье хартии, которая гарантировала нерушимость государственных продаж. Они не переставали жаловаться и утверждать, что принцы, удовлетворенные самим возвращением на трон, бросили в бедственном положении тех, кто ради их дела жертвовал собой. Частные сделки, на которые они очень рассчитывали и для успеха которых использовали запугивание, проповеди и даже тайну исповеди, не принесли больших результатов, ибо новые владельцы хотели получить плату за переуступку имущества и только немногие из них соглашались расстаться со своим имуществом по разумной цене. Правительство, чувствуя в этом предмете свое бессилие, но всё же желая удовлетворить людей, которые жаловались, что Реставрация им ничего не дала, приняло решение вернуть нераспроданное имущество. В руках государства осталось довольно много такого имущества, и состояло оно в основном из лесов. Хартия его не прикрывала, ибо она защищала только уже проданное имущество. Одно обстоятельство делало предстоявшую процедуру особенно приятной королю и принцам. Упомянутое имущество принадлежало в прошлом знатнейшим французским семьям, с которыми Бурбоны были близко знакомы, и после их удовлетворения неудобная шумиха должна была стихнуть. План был предрешен в принципе, осталось отдать распоряжения.

Составленный комиссией под председательством Феррана закон был отнесен в совет и подвергнут обсуждению. В основу закона положили принцип безоговорочного возвращения нераспроданного государственного имущества. Однако применение этого внешне простого принципа означало серьезные трудности. Коммуны, обладавшие значительным количеством такого имущества, уже отдали его в распоряжение приютов. Амортизационный фонд также обладал таковым имуществом, и для него оно служило залогом государственных рент. Забрать имущество у коммун значило обездолить неимущих и немощных;

забрать у амортизационного фонда значило поколебать кредит. Несмотря на всё желание изъять эту часть нераспроданного имущества, авторам проекта пришлось отказаться от подобной мысли и только подать бывшим собственникам смутную надежду. Закон был представлен палатам.

К несчастью, текст мотивировки, не менее важный, чем текст самого закона, совету представлен не был. Даже король его не читал. Положились на чувства и таланты Феррана, который был человеком немолодым, образованным, владевшим пером, но, к сожалению, упрямым, бестактным и придерживавшимся крайних роялистских взглядов.

Изложение мотивов Ферран составил в собственном духе. Он разъяснял, что, возвращая непроданное имущество, едва выполняют должное и прискорбно, что сделать большего нельзя; что за неимением средств предоставить немедленное удовлетворение всем владельцам, надо дать им надежду на удовлетворение в будущем; словом, сделать ныне всё возможное, обещав сделать в будущем и невозможное.

Явившись в палату депутатов в сопровождении Монтескью и барона Луи, Ферран зачитал речь своим глухим тягучим голосом, что в первую минуту несколько ослабило впечатление, а пылкость сожалений королевской власти, указывавшая, какое насилие над собой ей приходится совершать, чтобы сохранять верность хартии, и смутные надежды, предоставлявшие одним на многое надеяться, а другим многого опасаться, не могли не произвести досадного впечатления. Но один из пассажей рокового сочинения вызвал в обществе чувство куда более сильное: всей нации будто нанесли оскорбление. Оценивая моральные заслуги тех, кто эмигрировал, и тех, кто остался во Франции, Ферран неуклюже добавил: «Ныне признано, что многие добрые и верные французы, покинувшие родину, имели намерение разлучиться с нею только на время. На чужих берегах им пришлось оплакивать бедствия родины, которую они всегда надеялись увидеть вновь. Совершенно признано, что и подданные, и эмигранты всеми силами призывали счастливую перемену, когда даже не смели на нее надеяться. И после многих невзгод и волнений все встретились в одном месте, но одни прибыли туда, двигаясь по прямой линии, от которой никогда и не отклонялись, а другим пришлось пройти через несколько этапов революции».

Слова эти вызвали чрезвычайное волнение, которое постепенно переросло в событие. То есть королевской властью было установлено, что только эмигранты двигались по прямой линии, а все остальные французы так или иначе от нее отклонялись! Получалось, что вся нация, не считая 20–30 тысяч человек, сбилась с пути! Все те, кто руководил Францией в течение двадцати лет и умирал, вырывая ее из рук врагов и ведя к вершинам славы, – все они сбились с пути! А люди, которые на протяжении двадцати пяти лет плели интриги и молили Небо, чтобы Франция была, наконец, разгромлена и захвачена, вот они-то и следовали прямой дорогой!

Эти размышления представились поначалу смутно, но на следующий день стали яснее, и впечатление, сильное в первый день, усиливалось беспрестанно. Из ассамблеи оно перешло в общество, из Парижа – в провинции. Распространяемое прессой, которую с трудом сдерживала цензура, настроение вскоре сделалось всеобщим. К тому же неуклюжие слова Феррана поддавались любым интерпретациям, какие только хотели придать им недоброжелатели. Прямая линия превратилась в притчу во языцех: все разделились на тех, кто двигался по прямой и кто двигался по кривой, на эмигрантов, обладавших подлинной добродетелью, и тех, кто не эмигрировал и потому в той или иной мере только заслуживал извинения. И хотя злопыхатели чрезвычайно преувеличили значение слов, в которые Ферран вложил куда меньше преднамеренности, к несчастью, стало ясно, что именно так думают, по сути, и король, и эмигранты.

В ту же минуту вся страна пришла к убеждению, что ее правительство состоит из эмигрантов, испытывает чувства, подобные чувствам эмигрантов, и будет вести себя соответственно. Еще не означая окончательного осуждения, оценка эта положила начало роковому охлаждению. Оставались палаты, на которые можно было рассчитывать, чтобы остановить правительство и если не внушить ему чувств нации, то хотя бы заставить его услышать ее голос. Палаты, как надеялись, не изменили своей миссии.

Бюро приняли закон как акт справедливости, ибо даже либеральная партия хотела сохранить лишь принципы Революции, а не ее злоупотребления. Но, принимая сам закон, депутаты выказали возмущение изложением мотивов, потребовали удалить мотивировку и выразили недоверие министру, который ее написал и произнес.

Комиссия, изучавшая закон, преисполнилась раздражения и действовала под воздействием этого чувства. Она приняла закон с изменениями, незначительными в отношении содержания, но существенными в отношении морального значения. Так, слово реституция заменили словом передача: оно изгоняло мысль о неотъемлемом праве эмигрантов на возвращаемое им имущество. Государство, еще владевшее имуществом, его лишь передавало, дабы положить конец страданиям, облегчение которых было в его власти. Из статьи закона, относившейся к имуществу, переданному в пользование приютам и амортизационному фонду, были удалены слова в настоящее время, и таким образом отменили обещание на будущее. Наконец, докладчику предписали составить доклад в духе, противоположном духу мотивировки министра.

Докладчик выступил в палате 17 октября и разругал Феррана за всё, что тот сказал. Он объявил, что основной задачей является восстановить, насколько возможно, общественное доверие, пошатнувшееся от неосторожных слов министра. Определить меру вины и заслуг в нашей великой Революции невозможно, ибо пришлось бы исследовать и поведение тех, кто своим дурно понятым рвением приблизил несчастья монархии и Франции. Король обещал видеть во Франции единую семью, состоящую из его чад, и не должен, равно как и не следует пытаться делать это за него, устанавливать между ними оскорбительные различия. Говорят, будто он в глубине души питает некие сожаления, но на самом деле он может иметь в глубине души только твердую волю сдержать свои обещания, а самым священным из них было обещание чтить собственность любого происхождения.

Доклад был тверд и суров и содержал прямой урок, адресованный тому, кто сидел гораздо выше, чем министр. За докладом последовало обсуждение проекта. Оно оказалось долгим и бурным и заполнило весь конец октября. Закон был вотирован с поправками комиссии, при почти единогласном осуждении речи Феррана.

Все эти события наполнили волнениями октябрь и ноябрь 1814 года. Умиротворение, наступившее после первых законодательных дискуссий, сменилось бурным раздражением обеих партий – и эмигрантов, и революционеров. К последней партии примыкали уже не только вотировавшие, но и бывшие имперские чиновники, военные, умеренные либералы и значительная часть буржуазии, задетая притязаниями знати и духовенства. Раздражение тех и других выплескивалось в газетах, хоть и подцензурных, и парижские листки являли собой необычайно живую картину.

С приближением зимы многие видные деятели вернулись в столицу, и полиция не спускала с них глаз. Это были Маре, Коленкур, Монталиве, Шампаньи, Савари, Лавалетт и другие. Они не составляли заговоров, но жили в своем кругу и не могли огорчаться неуклюжести правительства, которое считали враждебным себе. Их хотели бы заставить покинуть Париж, но не осмеливались. Одно обстоятельство весьма занимало полицию, и хотя в действительности ничего не значило, но являлось предметом всего ее внимания. Некоторые маршалы, которые должны были находиться в своих губернаторствах, один за другим возвращались в Париж, впрочем, случайно и без политического умысла. Упоминали Сульта, Сюше, Удино, Массена и Нея. Сульт приехал, чтобы ходатайствовать о пенсии, и, как мы увидим, был совершенно неопасен для Бурбонов. Сюше, главнокомандующий двух испанских армий, находился в Париже только потому, что обе его армии были распущены, и теперь считался самым подходящим кандидатом на должность военного министра. Массена приехал за патентом о натурализации и быстро уехал обратно в Прованс. Удино задержался в Париже лишь на несколько дней, а вот Ней так и остался в столице.

Этот маршал, наиболее обласканный двором и принимавший поначалу эти ласки весьма охотно, внезапно сделался недовольным. Он утратил надежду на то, что вмешательство Людовика XVIII и милость императора Александра помогут ему сохранить заграничные дотации, и был вынужден жить на свое жалованье. Будучи обременен детьми, он пребывал в весьма стесненном положении. Война, казавшаяся ему, как и другим, слишком долгой, была всё же источником славы и состояния, отныне недоступного; Ней начинал сожалеть о ней, не признаваясь в том, и предпочитать ее вынужденной праздности. К чувствам его подмешивалась изрядная доля горечи. Ведь показные ласки, предметом которых он сделался, постепенно обрели свой подлинный характер, и за ними стало проглядывать пренебрежение. Красивая и гордая жена маршала терпела от придворных дам в Тюильри насмешки, которые весьма обижали ее и задевали за живое ее раздражительного мужа.

Одна причина довершила недовольство маршала. Герцог Веллингтон, ставший послом Англии в Париже, нередко давал волю единственной слабости своей простой и сильной души, выказывая при французском дворе немалое тщеславие и охотно принимая восторженные хвалы роялистов. Ней испытывал при виде этого особенно горькое чувство. «Этот человек, – говорил он о Веллингтоне, – был удачлив в Испании по вине Наполеона и наших генералов, но если бы однажды он встретился с нами, когда фортуна не приготовила всего для его триумфа, тогда бы все увидели, на что он годится. И потом, – добавлял Ней, – как можно прославлять столь жестокого врага Франции!» Благородный гнев его был так велик, что он уже не скрывал его и даже снова сблизился с Даву, с которым рассорился после рокового боя в селении Красном.

Между тем маршал Даву, затворившийся в своем имении Савиньи, наконец закончил мемуары об обороне Гамбурга, где с очевидностью доказывал несостоятельность клеветы, которой его преследовали, и попросил у Людовика XVIII дозволения их обнародовать. Вместо того чтобы оказать великому слуге отчизны должные почести, король заявил военному министру, что мемуары столь убедительны, что делают невозможным строгое наказание маршала (а имелась и такая безумная мысль), и нужно дозволить их публикацию, но самого маршала оставить в негласной ссылке. Впрочем, Даву и сам удалился в Савиньи и весьма редко показывался в Париже, где его немедленно окружали агенты.

Такое отношение к славному защитнику Гамбурга было одной из сильнейших причин ожесточения военных. Они с основанием говорили, что такое обхождение отвратительно и оскорбительно для всей армии. Ней твердил об этом повсеместно и заявлял, что маршалы должны объединиться и подать монарху жалобу.

Как же эмигрантам хотелось заткнуть рот этим болтунам, которым льстили без пользы! Однако нанести удар достаточно высоко, чтобы заставить их замолчать, смелости пока не хватало. Дерзость эмигрантов и их мстительность не поднялись еще на высоту славной головы Нея! Тем не менее из Парижа выслали генерала Вандама, который вел самые непочтительные речи после того, как его не пустили в Тюильри.

Но такими мерами болезнь не излечишь, и в ноябре волнение продолжало только нарастать. Пятипроцентная рента, которую финансовый план барона Луи довел с 65 до 78, вновь упала до 70 пунктов. Очевидно, доверие нации было глубоко поколеблено, и причину этого внезапного колебания следовало искать не в финансах, а в политике.

Каждая из партий воображала, что противник строит ей козни и плетет интриги и вот-вот начнет осуществлять заговор. Бонапартисты, то есть военные и революционеры, были убеждены, что в Париж привезли пятнадцать сотен самых дерзких шуанов и собираются под предлогом поездки в Компьень вывезти с их помощью короля, а затем сменят правительство и отменят хартию. Захватив самых видных военных и революционеров, разделаются, по всей вероятности, с главными, вышлют остальных и провозгласят безоговорочное восстановление старого режима.

Роялисты, которым приписывали подобные планы, были, в свою очередь, убеждены, что молодые генералы, переполнявшие Париж и располагавшие тысячами оставшихся без мест офицеров, рассчитывают на присоединение войск и намереваются осуществить переворот. Они похитят королевскую семью и убьют или выдворят из Франции членов этой семьи; точно так же они обойдутся с дворянством; провозгласят императором Наполеона I или Наполеона II и, начав новое императорское правление, накинутся на Европу и подвергнут ее новому разграблению. Этот обширный заговор, по их мнению, был составлен сообща c Наполеоном и Мюратом. Подозрения в отношении Наполеона были безграничны, как и представления о его неукротимой активности и необычайном влиянии. Никогда он не был так велик в людском воображении, как в то время, когда убежищем ему служил далекий островок, ибо именно тогда ненависть пыталась сделать из него подлого злодея без гения и без храбрости, а страх превращал его в неутомимого гиганта, обладавшего неистощимыми ресурсами и всегда способного и готового перевернуть мир.

Наполеон увез в Портоферрайо, по слухам, несметные сокровища и оттуда руководит нитями всех европейских заговоров, особенно в Вене, куда в ту минуту съехались на конгресс все державы. Он раздувает там пламя раздоров, подчинил своему гению слабого императора Франца и собирается повести австрийские армии на французских и испанских Бурбонов. Еще говорили, что он сбежал и отправился командовать американскими армиями против Англии, или турецкими армиями против Европы, или неаполитанскими армиями против Австрии, – противоречия ничего не значили. Словом, Наполеон мерещился повсюду, и страхи врагов с лихвой вознаграждали его за их усилия умалить его.

Что же было правдой в этих заговорах, которые партии беспрерывно приписывали друг другу? Всё и ничего; всё, если считать заговором пустые разговоры, ничего – если считать заговором обдуманный план, согласованный между вождями и исполнителями, которые хорошо понимают друг друга, обладают соразмерными цели средствами и наметили дату ее осуществления. А таких заговоров не существовало. Разумеется, нельзя отрицать, что роялисты отменили бы хартию, если б могли, и охотно избавились бы от главных лиц армии и Революции, если бы были столь же всесильны, как злы были их языки. Но они располагали еще меньшими средствами, чем их противники, были не так смелы и только вели безрассудные речи, которые повергали бонапартистов и революционеров в настоящий ужас.

Разумеется, и революционеры с бонапартистами, если бы могли, завладели королевской семьей и двором и сделали бы что угодно, только бы от них избавиться. Совершенно точно, что они смогли бы осуществить всё, чего хотели, если бы смогли договориться и правильно взяться за дело. Тем самым, если бы умели различать подлинное состояние партий, все убедились бы в полной безопасности, но, по обыкновению, о планах судили по речам и по собственным страхам.

Главная, правительственная полиция, руководимая Беньо, разделяла эти смешные тревоги в весьма незначительной мере и старалась успокоить короля в своих донесениях, чему тот охотно поддавался из лени и любви к покою. Но полиция графа д’Артуа, неспособная оставаться бездеятельной, утверждала, напротив, что он живет на готовом извергнуться вулкане, что официальная полиция бездарна и даже неверна и из-за ее ослепления он подвергается опасности в одно прекрасное утро оказаться похищенным. Граф шел к Людовику, говорил, что ему плохо служат и грядет катастрофа. Король его опровергал, отвечал, что он, как всегда, сделался добычей интриганов, но всё же до некоторой степени поддавался беспрерывным жалобам и задумывался.

Между тем племянники, к которым Людовик прислушивался больше, чем к брату, присоединились к графу д’Артуа и в один голос твердили, что дела плохи и нужно их исправлять. Но в том-то и была трудность. Дела, несомненно, были плохи, и исправить их можно было тем средством, какого никогда не видят правительства: перестать потворствовать своим страстям и страстям друзей и тем самым успокоить всю нацию, чуждую партийных интересов и желавшую только всеобщего блага. Но так никто не рассуждал и только гневались на управленцев, то есть на правительство, обыкновенно считающееся автором всего, что случается в свободном – или почти свободном – государстве. В правительстве нет, как говорили, слитности, и это было правдой. Но чтобы добиться слитности, следовало составить правительство конституционное, сделать его единственным советником короны, исключить из правительства принцев, назначить в него одного или двух влиятельных людей и довериться им. О подобном средстве никто не думал, и недовольны были не советом и не его составом, а конкретными министрами, и в частности, министром военным. Говорили, что он не умеет держать в узде армию, не имеет на нее никакого влияния, не умеет ни контролировать ее, ни удовлетворить; а потому опасно оставлять армию в его руках. На это король не возражал ничего, поскольку ничего о том не ведал, и, казалось, был склонен верить племянникам, которые разбирались в военных делах лучше.

Мало прислушивался Людовик XVIII к замечаниям и по другому предмету: прежде всего, потому что исходили они от его брата, а во-вторых, потому что был достаточно проницателен, чтобы видеть их безосновательность. Ему говорили, что полиция никуда не годится, что Беньо, хотя и умен, но не силен в этом деле и бонапартисты его обводят вокруг пальца, а он невольно обманывает короля и может погубить монархию.

Таким образом, нападкам двора подверглись военный министр и министр полиции. Король, любивший покой и ненавидевший перемены, понимая, что ему предлагают средства скорее опасные, нежели полезные, побеседовал с Блака о навязчивых страхах, которыми ему докучали, и нашел мнение своего советника схожим со своим, ибо Блака, несмотря на пристрастность, обладал здравым смыслом и вдобавок охотно соглашался с мнением повелителя. Тем не менее он был достаточно откровенен, не стал скрывать от Людовика правду и не оставил в неведении относительно того, что на военного министра и на министра полиции имеется множество нареканий. Племянники короля категорически требовали смены военного министра, а брат – смены министра полиции. Король устал, сдался и согласился на обе отставки.

Оставив за полицейским департаментом название Генерального управления, поручили его д’Андре, бывшему члену Учредительного собрания, образованному и трудолюбивому чиновнику, переписывавшемуся с Бурбонами во время их пребывания в Англии и потому внушавшему доверие партии эмиграции. Однако Людовик XVIII, предоставляя брату удовлетворение удалением Беньо, не намеревался им жертвовать, а пожелал, напротив, его возвысить и доверил должность морского министра, которая как раз освободилась вследствие кончины Малуэ, человека выдающегося и достойного великого сожаления. Так, Беньо был вдвойне вознагражден за свои своевременные и здравые донесения.

Оставалось найти нового военного министра. В армии тогда было два человека, в высшей степени наделенных редкими качествами военного министра – моральным авторитетом в соединении с административными талантами, – маршалы Даву и Сюше. Но Даву был изгнан и неприемлем. На Сюше, склонного к умеренно-либеральному режиму, основателями которого во Франции могли сделаться Бурбоны, и к тому же весьма ими обласканного, уже не раз указывали как на наиболее подходящую кандидатуру. Однако, будучи крайне сдержанным человеком, он не представил достаточно ярких свидетельств своей преданности и не завоевал благосклонности двора. Зато в этом сполна преуспел маршал Сульт, от которого никто этого не ждал. И вот как он добился высокой милости.

Терпя дурное обращение из-за того, что уже в мирное время дал сражение при Тулузе, и терпя его совершенно несправедливо, Сульт поначалу играл в Париже роль дерзкого недовольного, и речи его были чрезвычайно неумеренны. Генерал Дюпон, превосходный человек, старавшийся завоевать Бурбонам сторонников, принял и выслушал Сульта, вернул ему надежду, а с надеждой и некоторое спокойствие. Вскоре министр, продолжая свое дело, решил дать Сульту командование, дабы окончательно привязать его к Бурбонам, и выбрал Бретань, где можно было испытать чиновника. Расчет Дюпона полностью оправдался. Маршал Сульт, попав в окружение самых пламенных роялистов, полностью их удовлетворил и вскоре выказал себя равным им по крайней мере в политических чувствах, ибо без колебаний говорил, что правым делом в последние двадцать пять лет было дело Бурбонов, что все, кто служил иному делу, ошибались, но исправят ошибки безграничной преданностью. Он не ограничился словами, отправился осмотреть печальное поле боя Киберона, обнаружил непогребенные останки, встречающиеся порой на полях сражений, и открыл подписку на памятник французским офицерам, павшим в тот роковой день[8 - Сражение при Кибероне – морское сражение Семилетней войны между флотами Великобритании и Франции, состоявшееся в бухте Киберон, на побережье Франции в Бискайском заливе 20 ноября 1759 года. – Прим. ред.]. Храбрецы, погибшие на мрачных берегах Киберона, были, несомненно, достойны вечного сожаления, однако не время было пробуждать подобные воспоминания. А особое удивление вызывало то, что пробуждал их новый губернатор Бретани.

Удивление в армии было не меньшим, чем удовлетворение в партии роялистов. Сульт показался ценным завоеванием, заслуживавшим окончательной победы. Будучи не удостоен пэрства, как и маршалы Массена и Даву, он прибыл в Париж, дабы ходатайствовать о нем, был нелюбезно встречен старыми товарищами, но весьма любезно – при дворе. Сюше ожидал решения своего дела, когда освободился портфель военного министра, и тотчас почти единодушно было решено вручить портфель ему, несмотря на притязания Мармона, которого не принимали всерьез. Это назначение весьма удивило публику, а двор преисполнился радости и надежды.

Четвертого декабря новые назначения были обнародованы в королевском ордонансе. Так, отставкой военного министра, которому приписывали дурные настроения в армии, и сменой министра полиции, на которого гневались за воображаемые заговоры, потому что он не хотел в них верить, окончился кризис. Как случается в подобных случаях, воспоследовало недолгое спокойствие – до тех пор, пока не дала себя знать тщетность употребленных средств и не осуществилось зловещее предсказание Наполеона: Бурбоны примирят Францию с Европой, но развяжут войну внутри страны.

LVI

Венский конгресс

Мы уже знаем, до какого состояния довели Францию Бурбоны, сдерживаемые Конституцией и общественным мнением, но уступившие реакции, которая стремилась восстановить старый режим на руинах Революции и Империи. Теперь мы покажем, в каком положении оказалась Европа, разделенная между государями, не связанными ни законами, ни общественным мнением и потому вольными восстановить прошлое, вновь завладеть утраченными территориями или попросту присвоить себе то, что никогда им не принадлежало. Несчастная Европа, раздираемая своими эмигрантами, столь же мало просвещенными, как и наши, и честолюбцами, пытавшимися урвать друг у друга побольше территорий, пребывала в жестоком волнении и хаосе, являла собой арену битвы жадности с безрассудством. Наполеон, которого называли тогда гением зла, мог с усмешкой думать на своем острове, что его падение вовсе не привело к торжеству бескорыстия и умеренности.

Бельгийские провинции, поначалу испытавшие облегчение, избавившись от французского ига, весьма удивились, обнаружив себя подпавшими под иго не менее тяжкое и к тому же противное их национальным чувствам. Когда-то они отшатнулись от Франции из-за конскрипции, налогов, закрытия морей и религиозных вопросов. Теперь они избавились от конскрипции, но не избавились от косвенных налогов. Моря открылись, но только для ввоза английских товаров, соперничавших с товарами бельгийскими, и в ту же минуту, как окрылись моря, для Бельгии закрылась Франция, чей рынок столь способствовал ее обогащению. Папа вернулся в Рим, но бельгийцы стали частью протестантской нации, которую всегда недолюбливали. Беспрестанно нараставшее ради защиты нового Королевства Нидерландов присутствие британской армии докучало бельгийцам, и они упрекали Австрию, содействовавшую отделению Бельгии от Франции, в том, что она предала их и продала Англии.

Не больше удовлетворения испытывали и рейнские провинции. Хотя они, как и бельгийцы, избавились от конскрипции, и Рейн, главный источник благосостояния, открылся вместе с морем, для промышленности, развившейся при Империи, Франция была потеряна, а рынки Пруссии оказались неспособны возместить убытки. Превращение в сограждан жителей Кенигсберга не казалось жителям рейнских провинций естественным, а свобода папы ничуть не больше, чем бельгийцев, утешала их в нынешней принадлежности протестантскому государю. Они тоже тяготились иностранной оккупацией, ибо их территорию занимала прусская армия и солдаты Блюхера еще не привыкли считать своими соотечественниками и жалеть жителей Экс-ла-Шапели или Кельна.

Области, расположенные за Рейном, испытывали беспокойство по другим причинам. Пруссаки были довольны и имели для этого все основания, ибо одержали победу и теперь рассчитывали на расширение территории. Но в качестве награды за патриотизм они ждали обещанной свободы, которую им, однако, предоставлять не спешили. Ганновер, Брауншвейг и Гессен с тревогой ожидали решения своей участи, а тем временем их разоряли проходившие через них армии коалиции. Саксонии, которая покинула французов на поле боя, в награду за ее отступничество грозили потеря государственности и прусское владычество, что повергало ее в подлинное отчаяние. Саксонцев унижали, удерживая их государя пленником в Берлине. Мелкие германские князья были встревожены планами, которые приписывались большим германским державам, а их народы были встревожены совсем не либеральными принципами, которые выказывали их собственные князья.

Швейцария впала в смуту, в которой столкнулись все интересы и вооружилось всё население. Бернцы, вводя в декабре в Швейцарию войска союзников, желали упразднить Акт посредничества и в самом деле его упразднили. Тотчас пробудились все старые притязания. Берн хотел вернуть себе Во и Аргау, лишив их достоинства кантонов и членов федерации. Ури хотел забрать у кантона Тичино долину Левантина и завладел ею, не дожидаясь решения властей. Швиц и Гларус готовились вернуть себе территории Уцнаха и Гастера, отобрав их у Санкт-Галлена, и ради достижения этой цели подстрекали население этих округов к мятежу. Угрожаемое население, в свою очередь, готовилось обороняться: двадцать тысяч граждан Во, Аргау, Тургау, Санкт-Галлена и Тичино взялись за оружие. Внутренней жизни кантонов грозила не меньшая опасность, чем их территориальному составу. Явно намеревались восстановить подчинение одних классов другим, и все законные интересы, признанные Актом посредничества, оказались в опасности.

За Альпами картина была еще печальнее. При отступлении французы оставили в Милане Итальянскую армию, а в большинстве крепостей Ломбардии – австрийцев. Евгений, несмотря на благородную преданность Наполеону, надеялся сохранить хотя бы часть вице-королевства. Дабы добиться этого, он рассчитывал на влияние короля Баварии, своего тестя, и на личное уважение, которым пользовался в Европе. Благоразумные итальянцы желали для своего принца того же, и ломбардский сенат уже готовился к соответствующему демаршу, когда миланская чернь, уставшая от французов, которых терпела восемнадцать лет, и подстрекаемая знатью и духовенством, подняла мятеж, ворвалась в сенат и забила до смерти министра финансов Прину. Едва не растерзали и военного министра, но толпу удалось обуздать. Вооруженные силы страны возглавил генерал Пино, сформировали регентство, куда призвали просвещенных патриотов, и просили Венский конгресс дать Ломбардии государя. Нетрудно догадаться, что ответом стала австрийская оккупация. Маршал Беллегард во главе 50 тысяч солдат захватил всю Ломбардию до По, распустил регентство и вступил во владение страной от имени императора Австрии.

В Ломбардии режим был жесток, но законен, а вот в Пьемонте он был невыносим с первого же дня. Старый король Сардинии, пожив в изгнании в Риме, после возвращения папы явился в Турин, вступил во владение своими землями, к которым англичане намеревались добавить Геную, и стал править как самый слепой из эмигрантов. Он не только восстановил абсолютную власть, но и преследовал всех, кто служил Франции, карал тех, кто не постился по пятницам и субботам, и выказывал во всем самую жестокую нетерпимость. И это в стране, которую французы на протяжении двадцати лет наполняли духом просвещения и свободы! Многие пьемонтские офицеры бежали к Мюрату, и он с готовностью принимал их, а оставшиеся либо отказывались служить, либо ненавидели новый режим и не склонны были его поддерживать. Если бы по соседству, на реках Тичино и По, не стояли австрийцы, разразилось бы всеобщее восстание.

Генуя, бездумно предавшаяся англичанам и получившая от сговорчивого и либерального лорда Бентинка обещание независимости, пришла в отчаяние, узнав, какая участь ей уготована, ибо не было на свете ига, более ей неприятного, чем иго Пьемонта. Заметим, что все европейские порты поначалу протянули руки англичанам, то есть морю, но теперь с гневом отдергивали их. Генуя вела себя так же, как Марсель, Бордо, Нант и Антверпен.

Папская область, включенная при Империи в вице-королевство Ломбардии, была занята Мюратом, захватившим ее от имени коалиции. В соответствии с господствовавшей идеей возвращения государям того, что принадлежало им ранее, ее следовало вернуть Пию VII. Но Мюрат, которого понтифик по возвращении в Рим признать отказался, отплатил ему, продолжая занимать эту область, не терзая ее, но оставляя в мучительном сомнении относительно будущей участи.

В то время (в сентябре и октябре 1814 года) только один край был доволен в Италии и, быть может, во всей Европе, то была Тоскана. После того как в течение двадцати лет ее передавали от одного государя другому, Тоскану вернули эрцгерцогу Фердинанду, герцогу Вюрцбургскому, и она обрела, наконец, мягкого и благоразумного правителя. Он не пытался лишить ее реформ, которыми она была обязана французам, никого не преследовал за службу Наполеону, а, напротив, поставил во главе правительства Фоссомброни и Корсини, самых видных членов французской администрации. И потому тосканцы были единственными из итальянцев, кто ни о чем не жалел и не желал лучшего. Беспокойный город Ливорно, который обладал свободой мореплавания и которому не грозила, как Генуе, участь подпасть под владычество иностранного государя, был так же доволен и умиротворен, как и остальная Тоскана.

Рим получил обратно папу и встретил его на Пьяцца дель Пополо коленопреклоненно. В числе простершихся ниц были несчастный Карл IV, его супруга и князь Мира – печальное прошлое Испанского дома, – выброшенные на улицы Рима, подобно обломкам кораблекрушения. Пий VII, обыкновенно мягкий и умеренный, почти утратил свои достоинства, ступив на землю священных владений, и предался самому неразумному и бесчеловечному гневу. Он упразднил всё лучшее, что сделали французы в области управления, безжалостно преследовал служивших им священников и мирян, отменил продажи церковного имущества и восстановил орден иезуитов, что серьезно обеспокоило все просвещенные классы.

Мы уже рассказали о переговорах папы с правительством Бурбонов относительно отзыва Конкордата. Прося Бурбонов о поддержке в вопросе Папской области и области Марке, Пий VII требовал в то же время Авиньон и Беневенто. Он умолял Людовика XVIII не признавать хартию из-за провозглашенной в ней свободы культов, запретить развод, изменить закон о браке, вернув религиозному акту верховенство над актом гражданским, и восстановить земельные пожалования Церкви. Взамен посол Людовика XVIII представил требования двора: безоговорочную отмену Конкордата и восстановление французского духовенства в том виде, в каком оно существовало до 1802 года.
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 >>
На страницу:
8 из 11