Сельское хозяйство также имело свои претензии и нашло в Законодательном корпусе благосклонных слушателей. Наши земледельцы хотели воспользоваться открытием морей, чтобы экспортировать зерно и шерсть. Вывоз зерна был запрещен во времена последних неурожаев, а что касается шерсти, Наполеон запретил вывозить не только ее, но и стада, потому что хотел добиться исключительного улучшения французской шерсти с помощью импорта мериносов. Земледельцы требовали свободной торговли зерном, шерстью и овцами, а против них выступали жители побережья, то есть Нормандии, Бретани и Вандеи, пламенно роялистских провинций. Однако доводы земледельцев были весьма убедительны, ибо если естественно запрещать ввоз иностранных товаров в интересах национальной промышленности, куда менее естественно запрещать вывоз национальных продуктов. Казалось, они были правы; и палата депутатов, согласившись с министром финансов, разрешила вывоз зерна, обложив его подвижной пошлиной, зависевшей от цены. Разрешили также экспорт шерсти, ограничившись введением пошлины на вывоз баранов.
Таковы были основные меры, посредством которых попытались осуществить переход от континентальной блокады к свободе мореплавания. Меры эти, задуманные в духе похвальной умеренности, получили всеобщее одобрение.
Король по-прежнему уверенно и спокойно рассматривал все вопросы и предоставлял действовать министрам, когда речь шла не об основах его власти или интересах эмиграции. Так, в отношении государственного имущества творилось подлинное насилие, и если бы Людовик мог, он вернул бы его прежним владельцам. В частности, он весьма неодобрительно отнесся к аресту Дара и Фальконе, авторов нашумевших брошюр. После недолгого следствия обоих адвокатов отпустили на свободу под бурные рукоплескания эмигрантов, которые навещали их и окружили заботами во время недолгого заключения и продолжали окружать заботами после выхода из тюрьмы.
Король вставал также на сторону телохранителей в их стычках с национальными гвардейцами и с армией, поддерживая их любой ценой. Не переча королю, его министры старались только предупреждать новые столкновения или исправлять их последствия, если не удавалось их избежать. В остальном Людовик предоставлял министрам действовать самостоятельно, чем они с удовольствием и занимались.
Граф д’Артуа, вернувшийся из Сен-Клу в Париж, по своему обыкновению проявлял большую активность, принимал просителей из провинций, давал им обещания, которые не мог выполнить, и всячески потворствовал их страстям, что постепенно делало его предметом всех надежд ультрароялистов. Из любопытства, привычки во всё вмешиваться и свойственной слабым людям недоверчивости он постепенно завел в своем окружении полицию, состоявшую из интриганов, служивших в полиции при предыдущих режимах и искавших при павильоне Марсан (занимаемым графом во дворце Тюильри) должностей, в которых им было отказано в Генеральном управлении полиции. Граф с удовольствием собирал с помощью своей полиции всевозможные пикантные и тревожные слухи и передавал их королю, дабы показать, что или ему плохо служат, или он не умеет заставить служить себе, и, пока он почитывает классических авторов, устои монархии всячески подрывают и угрожают ей новыми катастрофами. Людовик XVIII, которого осведомлял Беньо, старавшийся доказать безосновательность сведений графа д’Артуа, несколько раз советовал брату отказаться от сплетен и оставить его в покое. Но граф продолжал свою деятельность, только реже докладывал королю.
Один из его сыновей, герцог Ангулемский, человек небольшого ума, но смирный и скромный, не стремившийся к роли большей, нежели та, что ему отвели, разъезжал в ту минуту по Западу, стараясь внушить народу чуть больше почтения к королевской власти; другой сын, герцог Беррийский, имел поначалу успех в войсках, но уже начинал задевать их резкостью, которую сдерживал поначалу, однако стал сдерживать куда меньше, когда обнаружилось, как трудно привязать армию к Бурбонам. Все три принца разделяли слишком многие склонности своих друзей, чтобы противостоять их влиянию и предотвращать их ошибки. Каждую минуту они прибавляли какую-нибудь новую демонстрацию к тем происшествиям, которыми старались воспользоваться их недоброжелатели.
Впрочем, происшествия эти ничего не значили бы, если бы имелось твердое правительство, которое строго соблюдало бы закон и соответствовало собственным институтам. К несчастью, толпу министров без влияния, лишенных главы и действовавших вразнобой, нельзя было назвать правительством. Министр внутренних дел Монтескью, весьма рассудительный для человека его происхождения и его партии, с легкостью и успехом выступавший в палатах, тем не менее был самым неспособным администратором, ибо не обладал ни твердостью, ни усидчивостью. Отозвав из провинций чрезвычайных уполномоченных, он оставил на должностях большинство имперских префектов, даже не объяснившись с ними. Пусть бы оставили на местах специальных чиновников (уполномоченных по финансам или управляющих мостами и дорогами, ибо заменить их было некем), но нельзя было оставлять префектов, которые являлись фигурами политическими, обязанными в точности представлять дух и чувства нового правительства. Однако, за неимением пригодных людей, – ибо роялистская партия, длительное время далекая от дел, почти ими не располагала, – Монтескью был вынужден оставить на должности многих префектов Империи. Он мог хотя бы перевести их в другие департаменты, что избавило бы их от неприятной необходимости противоречить себе на глазах подчиненных. Но он не сделал и этого, и только в тех департаментах, где было некоторое количество старых дворян, считавшихся способными нести государственную службу, назначил их префектами или супрефектами и предоставил действовать по вдохновению. В результате префекты-роялисты отдавались своим страстям, а бывшие имперские префекты проявляли крайнюю слабость из страха навлечь на себя гнев роялистов. Одни смело творили зло, другие им потворствовали, слушая, как хартию принародно называют временной уловкой Бурбонов, которые довершат реставрацию, когда окрепнут, восстановят десятину и вернут имущество Церкви и эмигрантам. Чтобы предотвращать подобные выступления, следовало лично читать обильную корреспонденцию, без промедления отвечать на нее, отдавать распоряжения, словом, действовать, а действовать Монтескью был неспособен.
Беньо, руководивший полицией, догадывался о подобном положении дел и посылал в департаменты смышленых агентов, которые направляли ему чрезвычайно поучительные донесения, обнаруживавшие все странности положения во Франции в ту эпоху. Передавать их Людовику XVIII было делом весьма щекотливым, ибо это значило изобличать перед ним безрассудства и проступки его самых усердных друзей. Находя среди донесений что-нибудь пикантное или способное позабавить насмешливого короля, Беньо пользовался случаем, чтобы довести новость до сведения монарха. Людовик XVIII читал донесения, возвращал их Беньо и только посмеивался вместе с ним над теми, кого называл друзьями брата. Дальше дело не заходило, и в этом и состояло всё управление.
Между тем, смутно чувствуя слабость администрации, принцы решили, что должны себя проявить, что их выход на сцену воссоединит и завоюет сердца и разнесет повсюду пламя роялизма. Они заблуждались, не понимая, что только увеличат, а не уменьшат зло. Править значило тогда сдерживать страсти друзей, а отправлять принцев в провинции значило, напротив, возбуждать страсти в самой высокой степени. В качестве единственного результата принцы могли получить только несколько роялистских демонстраций, столь же пустых, сколь пусты обыкновенно приветственные крики толпы, которая кричит, когда ее возбуждают, назавтра забывает, о чем кричала накануне, а послезавтра выкрикивает уже нечто противоположное.
Западные провинции были самыми беспокойными, туда и решили отправить одного из принцев и выбрали герцога Ангулемского, отведя ему на поездку июль и август. В сентябре и октябре граф д’Артуа намеревался посетить Шампань и Бургундию, ЛионнJ, Прованс, Дофине и Франш-Конте, а герцог Беррийский должен был в то же время объехать расположения войск в приграничных провинциях.
Западные провинции, то есть Нижняя Нормандия, Бретань и Вандея, не нравились Людовику XVIII, потому что, казалось, не замечали его и о Ларошжаклене и других роялистских вождях говорили куда больше, нежели о короле. Мятежники из этих провинций объединились и вооружились, призвали своих старых вождей или избрали новых, если старые умерли, и повиновались скорее им, чем правительству. Герцогу Ангулемскому предстояло довести до их сведения, что во Франции имеется король, что король только один и именно его следует признавать и почитать его власть. Чтобы не слишком афишировать цель поездки – края, некогда мятежные, – принц объявил, что намерен посетить побережье Ла-Манша, то есть Брест, Нант и Ла-Рошель. И потому, оставив в стороне края шуанов, он направился напрямик через Нижнюю Нормандию в Ренн и Брест.
Герцога встречали с готовностью и свидетельствами, весьма естественными в провинциях, где его появление навевало воспоминания о страданиях, перенесенных за дело Бурбонов, и где было много стариков, которые не могли вспоминать о них без слез. Он нашел роялистов, и старых, и новых, которые говорили о хартии весьма легкомысленно, считали нерушимость продаж национального имущества только временной уступкой, а на Конкордат смотрели как на еще одну хартию, отмененную вместе с Бонапартом. Народ относился к налогам как к остатку имперской тирании, от которой следует поскорее избавиться, и был решительно настроен не допускать вывоза зерна, пусть и декретированного роялистами; приобретатели государственного имущества беспокоились и готовились объединиться для самозащиты; магистратура недоверчиво и с тревогой ожидала новой инвеституры, ей обещанной; армия была настроена враждебно.
Герцог не был достаточно проницателен, чтобы верно оценить положение вещей, но имел достаточно здравомыслия, чтобы счесть его противным порядку и в особенности обещаниям королю, которые, по его мнению, должны были честно исполняться. Его речи были превосходны, кроме тех, что касались религиозных предметов, на счет которых вся династия имела весьма опасные мнения. Герцог Ангулемский старался всех убедить, что нет никаких двух королей, один из которых, старый якобинец, как говорили провинциалы, прехитрый, много обещает и ничего не выполняет, живет в павильоне Флоры и зовется Людовиком XVIII, а другой, граф д’Артуа, настоящий роялист, живет в павильоне Марсан; первого представляют префекты, которым не следует ни повиноваться, ни верить, второго представляют вожди шуанов, и вот их-то и нужно слушать и слушаться. Он объявил, что есть только один король, что надлежит исполнять его приказы, платить налоги, не мешать вывозить зерно, не беспокоить приобретателей государственного имущества – словом, нужно жить в мире, наслаждаться общественным покоем и давать наслаждаться им другим. Менее благоразумно он говорил со священниками, заблуждения которых разделял, за исключением десятины и имущества Церкви. Герцог придал сколько мог силы законным властям, воодушевил народ уже только тем, что был Бурбоном, доставил удовольствие честным людям своей умеренностью и прямотой, но никого, к сожалению, не убедил и, проехав через Лаваль, Ренн, Брест и Лорьян, оставил край почти в таком же расстройстве, в каком нашел.
Надлежало посетить и другой важный населенный пункт, Нант. В городе пользовалась влиянием богатая торговая буржуазия, приверженная принципам Революции, ненавидевшая ее злоупотребления, но столь же сильно ненавидевшая и вандейских мятежников, к тому же недовольная надменностью знати с обоих берегов Луары. К императорскому режиму, при котором прекратилась всякая торговля, буржуазия питала неприязнь, которая естественным образом расположила ее к Бурбонам, явившимся с миром и с хартией. Но сумасбродства эмиграции и священников, с одной стороны, и трудности при восстановлении торговли – с другой, весьма ее раздражали. Буржуазия горько сожалела о потере Иль-де-Франса, приписывала англичанам самую коварную расчетливость и гневалась на правительство за его пристрастие к Англии. По всем этим причинам жители города были искренними роялистами, но уже несколько разочарованными в своих надеждах.
Герцога Ангулемского приняли прекрасно. Он вел умеренные речи, которые всем понравились, и вернул жителей к наилучшим расположениям. Покинув Нант, он очутился в Вандее и отправился в Бопрео. Это был Бокаж, почти недоступный край, где дворяне, патриархально жившие вместе с крестьянами, некогда водили их в бой против армий Республики. Здесь сильны были вера и простота и весьма слаб дух интриг и разбоя, присущий шуанству. Крестьяне Бокажа были спокойны и послушны своим господам, которые велели им повиноваться приказаниям короля.
В Бокаже случилось немало трогательных сцен и почти ни одной, достойной сожаления. В Бурбон-Вандее[6 - Ныне Ла Рош-сюр-Ион. – Прим. ред.] царил иной дух, здесь было меньше простоты и невинности, здесь меньше занимались земледелием и больше торговлей и даже контрабандой, любили всякое движение, охотно уклонялись от налогов и демонстрировали довольно бурные страсти. Духовенство выказывало полное отсутствие благоразумия. Всем, кто пришел его послушать, герцог Ангулемский повторил то же, что говорил везде, и произвел некоторое впечатление. Затем он отправился в Ла-Рошель, где мог бы сделать благое дело, приняв номинального епископа, против которого восставало местное духовенство, желавшее вернуть прежнего епископа, не подавшего в отставку. К несчастью, герцог, самый набожный из принцев семьи, отказался принять номинального епископа, фактически заявив тем самым, что официальное правительство есть лишь иллюзия, которой не следует обманываться.
Прибыв в Бордо, герцог Ангулемский оказался, можно сказать, в своей столице. Именно там появился первый из Бурбонов, и этим Бурбоном был он. Но там, как и в других местах, мало что осталось от радости и надежд первых дней. Приняв поначалу англичан как освободителей и богатых покупателей, ибо те выпили и вывезли много вина, бордосцы теперь дошли до настоящей ненависти к ним, узнав о потере Иль-де-Франса и о том, что наши колонии уже переполнены британскими товарами. Кроме того, жители были недовольны некоторыми неосторожными остротами знати, и в особенности сохранением droits rJunis. Ненависть к англичанам, недовольство знатью, раздражение из-за налогов были теми тремя чувствами, которые герцогу Ангулемского предстояло победить. Он старался как мог, заявил, что англичане повели себя, конечно, не как великодушные победители, но и не сделали ничего, чтобы помешать возрождению французской коммерции, и со временем и при некоторых усилиях она снова расцветет. Герцог с отменной любезностью обошелся с буржуазией, но настоял на абсолютной необходимости платить косвенные налоги, ибо государственный бюджет никак не может без них обойтись, и в этом отношении оказал весьма счастливое влияние на коммерсантов города.
Из Бордо герцог направился в Мон-де-Марсан, Байонну, По, Тулузу и Лимож, всюду ведя разумные речи, но невольно возбуждая роялистские страсти более, чем требовалось в интересах Франции и его семьи. В Париж он возвращался через Анжер и Манс.
В Анжере, одном из самых беспокойных городов Запада, буржуазия и знать разделились по всем предметам, занимавшим в то время французов. Обычно буржуазия поставляет в Национальную гвардию пехоту, а знать – конницу, потому что она богаче и может содержать лошадей.
Анжерские конники обзавелись особыми мундирами, которые называли вандейскими и с которыми ни за что не хотели расставаться, несмотря на неоднократные приказы из Парижа. В Мансе герцог Ангулемский встретил немало пламенных роялистов и бывших солдат гражданской войны, выражавших весьма неумеренные чувства, но не предавшихся, к счастью, никаким досадным демонстрациям. Он вернулся в Париж в середине августа.
Тотчас по возвращении сына граф д’Артуа отбыл в Шампань и Бургундию. Ему было разрешено обещать многое в части административных льгот и щедро расточать почетные награды: эти меры не зависели ни от бюджета, ни от тирании закона. Для некоторых дворян он вез орден Лилии, для военных и судей – орден Почетного легиона, для избранных роялистов – орден Святого Людовика. Он был не намерен скупиться, коль скоро король разрешил ему быть щедрым.
Вначале граф д’Артуа посетил берега Сены и Оба и города Ножан, Мери, Арси-сюр-Об и Труа, где война оставила ужасные следы и немалая часть населения погрузилась в нищету. На всем пути он сочувствовал страдальцам, даже плакал вместе с ними, называл их своими друзьями и чадами и обещал рассказать королю об их невзгодах, будто король имел средство таковые исправить. На самом деле министр финансов принял меры против щедрости графа и внушил ему, что государство ничем не может помочь опустошенным войной провинциям, разве что предоставить некоторые послабления в налогах – и то в случае доказанной невозможности их взимания. Поэтому граф д’Артуа обещал жителям просить об освобождении их от податей и даже о выдаче ссуд, а тем временем разрешил вырубить в государственных лесах 120 000 деревьев, чтобы помочь восстановить жилища. К этой помощи он присоединил воздаяния настолько обильные, насколько позволял ему его цивильный лист, и ордена, вручаемые во множестве. Граф покинул край, оставив жителям в качестве главного утешения волнение от его появления и надежду.
Посетив разоренные войной провинции, граф д’Артуа отправился в Бургундию, в старинный парламентский город Дижон, населенный дворянством мантии, некогда просвещенным, а ныне не допускавшим иных свобод, кроме свободы ремонстраций[7 - Присвоенное местными парламентами еще в XV веке право отказа от регистрации королевских актов, не соответствующих, по их мнению, праву и обычаям данной провинции или законам Франции. – Прим. ред.]. Соответственно, дворянство было заражено самыми дурными настроениями, которые поощрялись местным префектом. Здесь весьма дурно обходились с епископом, которого обвиняли в потакании присягнувшим, с великим самодовольством объявляли, что дела нужно вести не так, как Людовик XVIII, что хартия – это гнусное сочинение, что еще есть время исправить ошибки и при первой возможности всё переменить. Тогда как в Шампани царило относительное спокойствие, в Бургундии, напротив, население было чрезвычайно возбуждено и многие мечтали о возврате к прошлому, что глубоко тревожило остальных. Естественно, роялисты оказали графу д’Артуа восторженный прием. С присущей ему сговорчивостью он соглашался со всем, что слышал, и только советовал набраться терпения. Что до свидетельства, которое могло стать самым значительным, граф не преминул сделать его настолько досадным, насколько это было возможно, ибо отказался принять епископа, что произвело на всех сильнейшее впечатление и крайне усилило волнения духовенства.
Найдя положение в Дижоне скверным, граф значительно его ухудшил и отправился в Лион. В этом большом и важнейшем после Парижа городе королевства положение было также не из простых. Наряду со старыми роялистами, которые помнили об осаде 1793 года, ненавидели Революцию и ее порождения и с воодушевлением объединились вокруг своего старого командира Преси, в Лионе жили богатые коммерсанты и фабриканты, в силу возраста не помнившие 1793 года, но весьма признательные Наполеону за помощь городу и благоприятствование торговле. Морская война, разорившая Нант, Бордо и Марсель, напротив, обогатила Лион. Будучи расположен на Соне и Роне, в месте пересечения путей сообщения с Германией, Швейцарией, Италией и Испанией, Лион давно был крупным торговым центром. Возможность легко импортировать из Италии дешевый шелк-сырец и экспортировать на континент дорогие ткани, а также крупные заказы для императорских дворцов обогатили лионцев, но их выгоды таяли на глазах после открытия морей, когда речная навигация потеряла то, что выиграла морская, а англичане вызвали вздорожание шелка-сырца, закупая его для себя. Если добавить к этим неудовольствиям бесчинства австрийской армии, которые несправедливо сваливали на Бурбонов, легко понять, почему лионские коммерсанты, самый богатый и влиятельный в этих краях класс, относились к королевскому делу с прохладцей, если не сказать враждебно. Народ, подражавший этим настроениям, разделился. Небольшая, но пылкая часть населения примыкала к роялистам, остальные следовали за противоположной партией. Мэр, человек мягкий и почтенный, но роялист по происхождению и связям, поссорился с префектом, который тщетно пытался бороться с беспорядками, не находя поддержки ни у Преси, командующего гвардией, ни у маршала Ожеро, командующего округом. Последний, презираемый войсками и основной частью населения за то, что не сумел защитить город от австрийцев, не имел никакого влияния и был неспособен объединить местные власти.
Граф д’Артуа только подбросил в этот костер дров. Его прибытие вызвало сильнейшее волнение. Брат короля, а по мнению роялистов – настоящий король, встретил самый воодушевленный прием. Он умел нравиться, особенно тем, кто разделял его мнения, и за несколько дней, проведенных в Лионе, завоевал все сердца своей партии и разжег страсти, которые ехал погасить. Граф был любезен с префектом и с Ожеро, ибо не любил никого обижать, но никак не позаботился усилить авторитет того или другого. Напротив, с Преси и некоторыми из своих друзей он изливал душу и говорил, что пришлось многое уступить Революции, но нужно набраться терпения и король со временем всё исправит, а пока следует соблюдать осторожность, дабы не доставлять противникам поводов для возражений.
Оставив Лион в состоянии чрезвычайного волнения и еще более разделенным, чем прежде, граф д’Артуа проследовал в Авиньон, где выказал те же расположения, и прибыл, наконец, в Марсель, где его ожидали с крайним нетерпением.
Марсельцы имели множество причин ненавидеть Революцию и Империю, ибо лишились не только процветания, но и хлеба. Двадцать пять лет более трехсот торговых кораблей стояли на якоре у его набережных, загнивая в неподвижности, и только изредка какое-нибудь судно, груженное зерном или сахаром, заходило в порт, если ему чудом удавалось ускользнуть от врага. Несчастный город впал в состояние ужаснейшего упадка и страдал так, что наверняка взбунтовался бы, если бы его не сдерживал железной рукой энергичный префект граф Тибодо. Единственным развлечением, время от времени выпадавшим марсельцам, стало сожжение конфискованных английских товаров, которые предавали огню на одной из главных площадей на глазах умиравшего от голода народа. И потому день падения Наполеона и возвращения Бурбонов сделался для марсельцев днем безумной и неописуемой радости.
Но радости недолги, ибо чаще всего состоят лишь в мечтах о невозможных блаженствах. Вскоре марсельцы узнали о потере Иль-де-Франса и почувствовали против англичан яростный гнев. Узнали они и о том, что возвращенные Франции колонии полны европейских товаров, колониальных товаров в них нет, все торговые связи оборваны, Испания в беспорядке, Средиземноморье принадлежит англичанам и грекам, их порт, некогда порто-франко, опутан императорскими таможнями, а droits rJunis, которому они отчасти приписывали свои невзгоды, сохранен и закреплен. Радость марсельцев остыла, и они стали с горечью доискиваться причин своих разочарований. Еще не зная, что вскоре вокруг стен города вырастут новые предприятия, что Франция приобретет Алжир и это новое владение вместе с всеобщим возрождением Средиземноморья вновь сделает город королем южных морей, Марсель, как и многие другие города, искал свою потерянную корону не в будущем, а в прошлом. Жители полагали, что в прошлом их процветание держалось на открытости порта, на праве принимать без досмотра и уплаты пошлин товары со всего света, которые облагались налогом лишь в двух лье от стен города (как будто перенос линии таможен на два лье мог вернуть потерянные связи!). Подобно бедному эмигранту, потерявшему голову от воспоминаний, Марсель грезил о статусе порто-франко и думал, что при этом условии Реставрация станет величайшим благом.
Прибытие графа д’Артуа вернуло марсельцев к иллюзиям первых дней, и они встретили его с небывалым воодушевлением. Они произносили самые сумасбродные речи, говорили, что хотят настоящего, абсолютного короля, не стесненного путами, навязанными революционерами. Слыша бурные и напыщенные выступления против налогов, граф вел себя так же, как и везде, и отвечал марсельцам, что он на их стороне, что они, разумеется, правы и он обещает им скорое удовлетворение, но они должны немного потерпеть и дать королю время совершить благое дело. Марсельцы были так счастливы видеть его, пожимать ему руки, что всё принимали всерьез и устроили в честь графа великолепные празднества.
Граф написал королю, прося освободить порт от пошлин. Король не встретил поддержки в совете, но отвечал, что надеется вскоре добиться желаемого от министров. Приняв за действительность то, что еще только предстояло, граф прямо в театре, где находился по приглашению, объявил об освобождении порта как о свершившемся факте, и мэр упал на колени и целовал ему руки от имени всех жителей города. Зрители вставали десять раз кряду, испуская восторженные крики признательности.
Проведя в Марселе несколько дней, граф посетил Тулузу, заглянул в Гренобль и наконец прибыл во Франш-Конте.
В Безансоне положение партий требовало самого благоразумного и твердого поведения. Надменная знать, полная предрассудков, назначившая префектом местного дворянина, который возбуждал страсти, вместо того чтобы остужать их, восстановила против себя множество жителей. Положение осложнялось тем, что именно в Безансоне находился архиепископ Лекоз. Будучи приверженцем гражданской конституции духовенства, почтенный прелат давал приют присягнувшим священникам, и ни светским, ни духовным властям не приходилось до сих пор сожалеть о его назначении. Префект и его сторонники вслух говорили, что граф при посещении Безансона не примет архиепископа, на что архиепископ строптиво отвечал, что он и сам не появится у графа д’Артуа. Задетый этой дерзостью, префект объявил, что если архиепископ сдержит слово, он велит его арестовать.
Граф д’Артуа мог совершить здравый и полезный поступок, своим поведением опровергнув речи неосторожного префекта и согласившись хотя бы на официальные отношения с прелатом. К сожалению, никак нельзя было надеяться, что он станет придерживаться такой линии поведения. И в самом деле, прибыв в Безансон под шумные изъявления радости ультрароялистов, граф не пошел в собор из страха встретить там архиепископа и, опасаясь его визита, приказал передать, что не желает его принимать. Произведенный эффект был огромным: духовенство раскололось на два враждебных лагеря, к которым примкнуло и население, разделившись, впрочем, весьма неравным образом, ибо бо?льшая часть выступала против знати и духовенства.
Затем, очаровав любезностью всех, кого не обидел своими неосторожными поступками, и раздав тысячи орденов, граф д’Артуа направился в Париж.
В это самое время другой его сын, герцог Беррийский, совершил военную поездку вдоль границ, посетил Мобёж, Живе, Мец, Нанси, Страсбург, Кольмар, Гюнинген и Бельфор и вернулся в Париж через Лангр. Занимаясь исключительно смотрами войск, маневрами, вручением новых знамен и раздачей наград, он и нашел, и оставил войска недовольными. Этот герцог, старавшийся подражать манерам Наполеона, не произвел на армию плохого впечатления в первые дни Реставрации, но невозможность ли победить враждебные настроения военных, ошибки ли правительства, или его собственные промахи привели к тому, что он потерял популярность, раздражался и нередко поддавался гневным вспышкам, которые производили такое же пагубное впечатление, как политические и религиозные промахи его отца.
Таким образом, поездки принцев, хоть их и встречали повсюду с энтузиазмом, не принесли ожидаемой пользы, и положение в сентябре и октябре только ухудшилось. Некоторые меры правительства имели досадные последствия и натолкнулись на сопротивление палат, перед которым пришлось отступить. Так, военный министр Дюпон, обремененный несвоевременными расходами и изыскивая возможность сэкономить, попытался выгадать два миллиона на управлении Домом инвалидов. Наши бесконечные войны настолько умножили количество увечных и неимущих солдат, что пришлось учредить для них дополнительные отделения в Аррасе и Авиньоне, и теперь министр задумал избавиться от инвалидов, переставших быть французскими поданными, предоставив им единовременное пособие, а часть оставшихся французов отослав восвояси, с годовой пенсией в 250 франков. Экономия была несомненной, но мера показалась бесчеловечной, ибо для людей, большей частью лишенных семьи, 250 франков в год было совершенно недостаточно. Начались разговоры о том, что солдат, искалеченных на службе родине, выгоняют из приютов, тогда как тем, кто сражался против Франции, расточают денежную помощь, звания и чины.
Не менее сильное возмущение вызвало и другое, столь же непродуманное распоряжение министра. Требовалось заняться финансами Почетного легиона. Решено было временно оставить без содержания назначения, сделанные после заключения мира, пока ресурсы институции не позволят его предоставить. Но необходимо было справляться с расходами на приюты для дочерей неимущих военных. Приходилось содержать приюты в Сен-Дени и Экуане и несколько дополнительных заведений, в том числе два приюта, Барбо и Лож. Министру пришла в голову неудачная мысль закрыть Экуанский приют и приюты Барбо и Лож, назначив выставленным из них девушкам такую же пенсию в 250 франков. Дело осложнялось тем, что Экуанский замок принадлежал принцам Конде. Нетрудно было предположить, что сироток, чьи отцы пали за Францию, выкидывают на улицу, дабы вернуть замок прежним владельцам. При этом известии военные, уже волновавшиеся, заволновались еще больше, поделились своим волнением с обществом, настроив его в пользу бедных сирот, многие из которых не имели ни отца, ни матери и никак не могли выжить на 250 франков. Дело дошло до маршалов, и Макдональд подал жалобы королю и в палату пэров, членом которой являлся.
Наконец, довершил совокупность злополучных мер неудачный замысел министра в отношении военных школ. Задумав объединить военные школы Сен-Сир, Сен-Жермен и Флеш, дабы придать им, как он говорил, сплоченности, министр добился королевского ордонанса о слиянии трех школ в одну школу Сен-Сир. Создавалось, однако, впечатление, что ордонанс возвещал о намерении отстранить от военных школ буржуазию и принимать в них только дворян, открывая тем самым военную карьеру для них одних, как в старые времена.
Трудно описать впечатление, произведенное этими мерами. Хоть и было немало преувеличений в том, что твердили недовольные французы и их газеты, всем становилось очевидно, что попытки справиться с несвоевременными тратами на Военный дом и пенсии офицерам-эмигрантам усугубляют обнищание армии и ведут к восстановлению старого порядка вещей. Жалобы посыпались градом. Именно в этих обстоятельствах разительным образом выявилась полезность права на петиции, мало ощутимая в обычное время. Множество петиций было подано в обе палаты. Палата депутатов пожелала немедленно заслушать по ним доклад и, несмотря на протесты преданного эмиграции меньшинства, признала неправоту правительства, отослав ему все поданные петиции с приглашением, мягким по форме, но твердым по существу, отменить изобличенные акты. Пришлось пересмотреть всё сделанное, распорядиться о сохранении филиалов Дома инвалидов до тех пор, пока не умрут все военные, их населявшие; разъяснить, что по домам отправят с пенсиями только тех, кто попросит об этом сам, и так же поступят в отношении сирот Почетного легиона; наконец, что дома Барбо и Лож вновь откроют свои двери для девиц, которые не хотят или не могут удалиться в семьи.
Но возбужденным страстям требуется нечто большее, чем справедливость, им нужна месть, и они ищут ее всеми средствами. Офицеры на половинном жалованье, переполнявшие столицу, дневавшие и ночевавшие в парижских салонах и других общественных местах, вели с каждым днем всё более бурные и вызывающие речи. Их дерзость, раздражая правительство, неизбежно навлекала на них строгие меры, и дело постепенно дошло до своего рода словесной войны, которая могла, к сожалению, дойти и до насильственных действий.
Благодаря переходу на сторону противника Мюрат так и остался королем Неаполя. Его присутствие на троне Нижней Италии волновало не только итальянцев, но и Бурбонов, испанских и французских, добивавшихся его низложения на Венском конгрессе. Обе полиции – и правительственная, и графа д’Артуа – считали, что волнение умов происходит не по вине правительства, а от происков враждебных партий. Правительство не желало искать причину зла в себе и вообразило, что Мюрат с Наполеоном, недавно помирившиеся и владевшие огромными деньгами, используют их для разжигания враждебных настроений военных и чиновников без должностей.
Один взбалмошный англичанин, некий лорд Оксфорд, сделавшийся страстным поклонником Бонапартов, оказался в Париже проездом по дороге в Италию, и его сочли владельцем тайной переписки недовольных военных с Неаполем и островом Эльба. Договорились с английским посольством и подвергли его аресту, но не для заключения, а для изъятия бумаг. При досмотре выявилась их несущественность, что не вызвало бы удивления полиции, сохрани она хоть толику здравомыслия. Самый преступный документ из бумаг происходил от генерала Экзельмана, а преступление, тайну которого он содержал, было, как мы увидим, ничтожно. Генерал Экзельман, немало повоевавший под началом Мюрата и осыпанный с его стороны милостями, слышал, что державы намерены выдвинуть против короля Неаполя армии коалиции, и писал ему, что многие офицеры, в том числе и он сам, готовы предложить ему свой меч, если неаполитанский трон окажется в опасности. В письме не было ни слова ни о французских Бурбонах, ни о каких-либо планах их низвержения.
Хотя письмо не содержало того, что в нем искали, оно возбудило крайнее неудовольствие короля и принцев. Экзельмана решили покарать за все мнимые заговоры, в которые упорно продолжали верить, и судить за сношения с внешними врагами государства. Однако генерал Дюпон, нередко проявлявший слабость, на сей раз возразил. Он заметил, что король Неаполя до сих пор признан всей Европой; Франция не вступала с ним в войну, хоть и требует его низложения; французские подданные могут предлагать ему свой меч, не делаясь виновными в преступных связях; ни один суд не согласится вменить в вину Экзельману его письмо; генерал, состоявший на службе и обязанный считаться с чувствами французского двора в отношении двора неаполитанского, виновен только в нескромном поведении и заслуживает выговора. Хотя король и разделял недовольство принцев Экзельманом, он всё же принял к сведению доводы министра и согласился на выговор как на самое суровое наказание. Выговор был сделан, и на время этот случай, которому позднее предстояло получить гибельные последствия, был замят благодаря благоразумию генерала Дюпона.
Переполнявшие Париж молодые офицеры тотчас узнали о происшествии с Экзельманом и, несмотря на легкость вмененного наказания, подняли большой шум. А вскоре им доставили новое неудовольствие того же рода. Генерал Вандам, офицер редкостного достоинства, но вспыльчивого нрава, исповедовавший самые энергичные революционные воззрения и словно созданный для того, чтобы навлекать на себя всякого рода клевету, несправедливо прослыл злейшим из людей и вместе с Даву сделался ненавистен врагам Франции. Возвращаясь из русского плена, он подвергся при проезде через Германию недостойным оскорблениям, и подобного инцидента должно было хватить, чтобы привлечь к нему всеобщий интерес. Ничуть не бывало, короля убедили сделать для Вандама исключение, если он явится в Тюильри, и не оказывать ему почестей, расточаемых остальным военачальникам. Едва прибыв в Париж, генерал явился в Тюильри в день приема военных его звания, но телохранители не впустили его во дворец и даже в некотором смысле выставили за дверь. Старый воин, проведший жизнь под огнем неприятеля, возмутился подобным обращением, наполнил Париж своими жалобами и нашел многочисленных слушателей.
В то время как в Париже шумно волновались незанятые молодые офицеры, в одном из самых отдаленных кварталов столицы скромно и уединенно жил человек: то был Карно, оставшийся после обороны Антверпена инспектором инженерных войск и даже представленный королю, но избегавший и двора, и общества революционеров. Этот честный человек, исполненный гордыни, но сбитый с толку страстями и логикой Революции, был нечувствителен к опале некоторых военных, которых считал безрассудными, но возмущался отношением к старым патриотам и был убежден, что имеет право и даже личную причину для осуждения Людовика XVI. Он вынашивал странную идею вновь поднять вопрос цареубийства в мемуарах, обращенных к самому королю;
способа обнародования мемуаров он еще не придумал, но сочинение их доставляло ему своего рода облегчение. В этих мемуарах, написанных с энергией, горечью и иронией, Карно обсуждал ужасный вопрос цареубийства, воспроизводя аргументы, имевшие в свое время хождение в Конвенте.
Действительно ли неприкосновенна особа короля? Это важный вопрос, говорил Карно, и на него по-разному отвечали во все времена и во всех странах, даже в Библии. В любом случае, история знает немало исключений, ибо нельзя притязать, чтобы такие чудовища, как Нерон или Калигула, оставались неприкосновенны для своих народов. Французская нация, назначая Конвент, предоставила его членам миссию судить Людовика XVI. Хорошо или плохо они его судили? Только история даст ответ, но в любом случае судьи не обязаны давать отчет в своем приговоре никакой власти на земле. Они могли ошибиться, но ошиблись добросовестно и при этом выказали бесстрашную любовь к своей стране. Теперь на них нападают, называют их преступниками, но от имени кого? Франция приветствовала приговор и возвела судей на высочайшие должности; станут ли и Францию называть цареубийцей? Так кто же эти обвинители, которые сегодня вернулись из-за границы и оскорбляют своих соотечественников, двадцать пять лет сражавшихся за Францию и свободу? А, это те самые эмигранты, которые разбежались, вместо того чтобы прикрыть Людовика XVI своими телами, разбежались под тем предлогом, что идут воевать на Рейн, и не только обратили оружие против собственной страны, но и подняли гневную бурю, от которой, в конечном итоге, несчастный король и пал.
По всей видимости, Карно не имел намерений обнародовать это сочинение, но в своем ослеплении революционными предрассудками считал возможным представить его королю и таким образом обсудить вопрос цареубийства с глазу на глаз с братом Людовика XVI. Он жил уединенно, но бывал у некоторых участников злосчастного судилища, таких как Гара и Фуше, и в конце концов передал им свои мемуары, испытывая потребность поделиться. Однако не такого человека, как Фуше, следовало брать в конфиденты, если требовалось хранить молчание. Едва попав к некоторым лицам, мемуары за считанные дни оказались скопированы, напечатаны, распространены и тысячами разошлись во Франции и за границей. Они отвечали всем страстям минуты: гневу революционеров, еще весьма многочисленных, тревоге приобретателей государственного имущества, недовольству военных и чиновников без должностей; они понравились даже либеральной партии, которая не одобряла цареубийства, но видела в этих мемуарах справедливое отмщение за недостойное поведение эмиграции. Сами эмигранты также пожелали прочитать сочинение, о котором говорили все. Этого было довольно, чтобы за несколько дней мемуары Карно стали известны Франции и всей Европе.
Как и следовало ожидать, они вызвали в партии эмигрантов приступ ярости. Эмигранты ответили, и их ответ в отношении справедливости и меры был не ниже уровня нападения. Карно указали, что некоторые люди должны быть счастливы уже тем, что не понесли наказания и их по безграничной доброте оставили в живых;
что им надлежит этим удовольствоваться, искать прибежища в глухой безвестности и так заслужить если не снисхождение, невозможное для их преступлений, то хотя бы забвение, им обещанное; что преступники 21 января, пролившие кровь отцов, должны, наконец, скрыться с глаз возмущенного мира и хотя бы уважить покой сыновей.