Туда поместили урну Арунса.
В это время из толпы выступили этрусские гладиаторы и начали искусную борьбу перед склепом, проливая свою кровь в жертву тени покойника, но бились не до смерти. Знаменитая кровожадность римлян тогда еще не развилась; они довольствовались пролитием в честь мертвых крови бойцов из легких ран[11 - Искусство римских гладиаторов нами пространно описано в ром. «Молодость Цезаря Августа», так как именно к этой эпохе относится его процветание и наиболее интересные обстоятельства хода жизни таких борцов.].
ГЛАВА XVIII
Праздник Терры
С днем похорон несчастного Арунса в деревне совпало время заключительного празднества в честь Матери-Земли, его фатальной развязки, умерщвления человека.
В жилище старого Грецина не замечалось ничего особенного. Его сыновья и дочь почти все время проводили в священной роще, но болезненная ворчливая жена оставалась дома, жалуясь на двойную работу без Амальтеи.
– Девке все бы бегать! Все бы болтаться с молодежью да плясать! А я тут и у печки одна жгись, и с коровами возись, и белье стирай!..
Грецин был навеселе от деревенских угощений, болтал о господском житье-бытье, какое он видал в Риме, хвалил уставы тамошнего культа за то, что жрецы людей больше не приносят в жертву, тогда как по деревням это еще не вывелось, да вероятно и не выведется долго, долго.
Жена не слушала этих разглагольствий пьяной болтовни и, продолжая ворчанье, дразнила своего «сибаритского архонта» тем, что Вераний не показал носа в течение всего праздника, не приехал «спасать своего отца». Тертулла всегда полагала, что он о своем родстве со свинопасом, ему одному известно, зачем, наврал, а свинопас не смел отрицать, потому что тот уже давно нагнал ему страха, раньше, чем назвался его сыном, жестоко избил. Тертулла помнит, как он при ней этому Балвентию, будто бы в шутку, прищемил кузнечными клещами нос. Этому уже два года. Тертулла изо дня в день все сильнее убеждается, что в Вераний кроется «что-то диковинное» да и Прим думает, что лучше от него держаться подальше, хоть в силу римской пословицы «procul a love, procul a fulmine» – дальше от Зевса, дальше от молнии, т. е. кто удаляется от особ более высокого положения, тот избегает неприятностей.
Раб городской, принадлежащий вельможе, всегда казался рабам деревенским чем-то вроде аристократа, если бы даже их господин и был могущественнее его господина.
Грецин соглашался с женою, что у Верания совсем другая, не невольничья, повадка; соглашался, что можно отстраниться от него, и вдруг бухнул жене объявление о своей новой затее: – лишь только кончатся праздники, он начнет сватать дочь за Тита Ловкача, чтобы положить конец сплетням деревенских о ней и младшем внуке фламина, Вергинии.
– Да Тит-то свободный, – возражала Тертулла.
Но Грецин уверял ее, что господин это позволит. Ему как будто все теперь виделось в розовом цвете и радужном сиянии; он горделиво и самодовольно расхаживал по двору господской усадьбы, додумавшись, как он говорил, до удачной идеи, но жена во всем этом радостном настроении подгулявшего старика не могла не заметить примеси чего-то другого, совсем не такого, противоположного, – примесь скорби, страха или иного едкого чувства, которое он от жены, а может статься, и от самого себя, старался скрыть, замаскировать напускной веселостью, даже выпив больше обыкновенного не по настояниям подчивающих сельчан, а именно ради того, чтобы заглушить что-то тайное, – воспоминание или предчувствие, – смеялся и мечтал о будущем благополучии, чувствуя грызущую тоску.
Он вздрогнул всем телом и радостное выражение покинуло его расплывшуюся физиономию моментально, лишь только жена, продолжая свое брюзжание, перебила его восторженные разглагольствия вопросом о ходе жертвоприношения, – о том, как держал себя старый Балвентий в этот последний день своей жизни, и отчего Грецин сам так рано вернулся?
Она только что отправила Ультима, заходившего ненадолго домой, – нагрузила его связками колбас, дичи, кульком редьки, и живым поросенком в мешке, – как Грецин велел ей заранее, – это барский дар от усадьбы богине земли.
Грецин неохотно ответил.
– Вераний обещал Балвентию, что царевич Тарквиний или верховный фламин пришлет сюда в жертву другого человека, заменить его. Он это сделал, конечно, для того только, чтобы ободрить отца надеждой, и мы не спорили до времени. Балвентий этих порядков всех-то не знает, – что никак нельзя приносить в жертву человека из чужих мест, особенно после того, как уже есть обреченный, – да и глуп, ведь, он, одичал со свиньями, поверил Веранию и пировал очень весело все эти дни с нами, только нынче к вечеру стал тосковать, что сын не едет выручить его из беды неминучей.
Тогда мы ему объяснили, что это сделать нельзя, стали уговаривать, вином поить еще обильнее, чтобы уложить в Сатуру уже сонным, – легче так, говорили, ему будет.
Но Балвентий, сколько ни пил, пьяным не становился; страх разгонял хмель у него; он качал плакать, просить, чтобы еще немножко повременили с ним… я ушел тогда… я этого не люблю… я не хотел дождаться, услышать, как он взвоет, когда его насильно поведут к корзине, больше не принимая отговорок, как станут втискивать…
– Были и другие, – заметила жена, – а ты никогда не уходил до конца праздника; ты говорил даже, что тебе неловко уйти, потому что ты – первый человек в здешнем округе.
– Да… прежде…
– Но скоро подойдет такой же праздник Инвы…
– Инвы!.. Жена!.. Умоляю, заклинаю, приказываю тебе, не произноси имени этого чудовища!.. Я боюсь, что оно может пожрать меня.
– Что с тобою, архонт сибаритский?! – воскликнула Тертулла, сама начиная путаться, – в Риме, у Палатинской пещеры, где, по поверью, обитает этот бог полей, происходит очень веселый праздник… ведь, ты сам мне все это рассказывал, и многие из здешних всегда стараются туда попасть, да и как поверить, чтобы в Риме был добрым, а у нас здесь злым, один и тот же Инва…
– Ах!.. Не говорили о нем!.. Баба!.. Ведь, баб-то в жертву не приносят!..
И точно как бы завывши, Грецин торопливо ушел в дом, оставив жену на дворе в недоумении, но она вскоре успокоилась, приписав все странности его сегодняшнего поведения праздничной выпивке.
У священного источника в роще шел гомон невообразимый. Вернувшиеся с царского жертвоприношения и тризны из Рима, поселяне составили тысячную толпу пирующих и, явившись туда каждый со своею провизией, которою угощал приятелей и жертвовал богине в корзину.
Сквозь эту толпу было трудно пробраться к тому месту, где происходил главный акт того вечера, – завершительная церемония праздника, – к жертвеннику, который ясно виднелся издали при свете костров и факелов, еще пустым, в виде большого возвышения из крупных камней.
Пробиравшийся туда со связками колбас и отчаянно оравшим, связанным поросенком, Ультим стал расспрашивать знакомых поселян о жертве, – о том, что случилось на поляне без него, пока он ходил домой за провизией.
Повторив почти то же самое, что Греция говорил своей жене, эти люди прибавили, будто в последнюю минуту, когда уже всякая надежда спастись пропала, а старшины не приняли никаких предлогов и решительно встали из-за пиршественного стола, чтобы вести жертву к алтарю, обреченный свинопас вне себя от ужаса заметался, принялся клясть и своего сына, уверяя, что он ему не отец, а совсем чужой, и Тарквиния, и Руфа, как своих погубителей, но все такое оставлено без внимания, потому что деревенские старшины все были нетрезвы, и сам обреченный говорил нескладно.
– Мудрено было разобрать, что такое «Поросячий ум» бормочет. Его взяли насильно под руки и повели. Он смолк точно бы одумался, и шел покорно до полдороги к пригорку, а потом вдруг как рванется прочь!.. Точно бешенство напало на него. – Я не гожусь, – кричит, – быть жертвой богине!.. Я бесчестный изменник; я тайно зарыл клад, который Вераний уговорил меня скрыть; я зарыл краденое им царское оружие; ведите меня в свинарню; я покажу.
Но его опять схватили, возражая, что и это он все врет со страха, а из свинарни убежит, если ему поверят и пойдет искать клад.
– Ступай туда скорее, Ультим! – прибавил другой поселянин, указывая на пустой алтарь, от которого он сам только что ушел прочь, отправляясь домой, потому что, как и Грецин, не желал видеть дальнейшей агонии жертвы.
– А что они теперь делают? – спросил Ультим.
– Кончают укладывать жертвы. Возня была порядочная!.. Уже несколько лет таких хлопот не помнится. Балвентий долго бился… диковина, откуда сила нашлась в таком хилом старичишке?! Сколько ни просили его, сколько ни уговаривали, добровольно не лег, сдал драться кулаками и ногами; с большим трудом одолели его, уложили в Сатуру на постеленный холст, точно на тюфяк поместили поверх разного съедобного от пира.
– Я туда поросенка несу; отец велел под голову Балвентия подложить… свинопасом, ведь, он был у господина… и колбасы… и редька, и свекла… да не пролезу никак.
– Передай через головы; укладут все.
– Кто же там у корзинки-то?
– Четверо молодцов стали держать обреченного, покуда старшины управятся с ним, чтобы не мешал выполнять все как следует: петь над ним, поливать и…
– И резать?
– Да… чтобы он не убежал из корзины, Камилл перерезал ему жилы у ступней, локтей, под коленами, и за кистями рук. После этого Балвентий бороться уж больше не мог.
– И кричал?
– Глухо… немного стонал… не мог… надорвался он криком-то раньше, покуда отбивался от укладывателей… голоса больше не стало; он охрип. Ступай скорее!.. Его уже теперь завернули в полотно; твоя сестра зашивает его на смерть; его скоро уберут всего цветами и понесут на алтарь; если тебе непременно хочется все это поместить к нему, передай другим через головы, а то не успеешь, не проберешься… закроют обреченного, – тогда уж ничего больше ни от кого не примут… и так Сатура почти полна.
Ультим передал все принесенное им через толпу, из рук в руки, от одних к другим, и не стал протискиваться к самой жертвенной корзине, довольствуясь тем, что мог видеть вблизи ее, через головы передних зрителей.
Ему было очень жаль свинопаса; «'Поросячий ум» забавлял его, смешил глупостью; от этого юноша не пошел прощаться с ним; он был уверен, что расплачется о его грустной участи.
За общим говором он не мог слышать голоса стенающей жертвы, – жалобы, просьбы, или предсмертных слов иного содержания, какие лежащий, несомненно, произносил в эти минуты, судя по движению мускулов его лица, которое одно виднелось от всей его фигуры под украшениями из цветов, лент, пестро раскрашенных деревянных и восковых бус, нанизанных в виде ожерелий, бахромы, и цепочек внутри и снаружи по краям жертвенной корзины.
С обреченным, по-видимому, уже все немногие желавшие успели проститься, когда подошел Ультим. Старшина Камилл, выбранный на этот праздник в жрецы, чтобы быть главным совершителем обрядов, стал предлагать Балвентию «последнюю чашу» – усыпительную смесь из отвара разных трав, для облегчения его страданий, – но старик плотно стиснул губы от боли своих ран, закрыл глаза, и ничего не исполнял из того, что ему внушали.
– Питье-то надо было раньше дать! – говорили в народе…
– Позабыли об этом.
– Эх!.. Все у нас так… А Камилл хвастается, что знает все порядки… теперь обреченный до полночи промается.