Грецин, осмотрев огород, несмотря на проливной дождь, долго бродил по усадьбе и землям поместья. Уже вечерело, когда он пришел домой, пообедав и отдохнув в полдень у своего приятеля, старшины Аннея, в деревне.
Жена его грелась у печки.
– А! Тертулла!.. – воскликнул он, – зима близко.
– Стужа! – отозвалась старуха с оханьем, – Амальтея что-то сильно тоскует; дома ей не сидится; заметил ты это!.. Нехорошее что-то с нею творится.
Грецин взял со стола и откусил от огромной, жирной лепешки, стал с набитым ртом насвистывать без слов песню о гибели Сибариса, но на первой же строфе поперхнулся, сердито выругался и, заложив руки за спину, принялся молча шагать из угла в угол по атриуму, пока не встретился глазами с женою. Взгляд «Хищной Совы» смутил его; он отвернулся. Ему было стыдно, что жена и дети видят его почти постоянно хмельным, но он не мог отстать от этой привычки, находя в ней единственное средство утолить скорбь рабской доли.
Жена, соскучившись молчаньем, сама заговорила с ним.
– Стыдно Амальтее скучать! Чего ей недостало? Ох, эта молодежь!.. Все бы им представления разных кривляк смотреть да обновы покупать!..
– Быть может, оттого что господа уехали, – ответил Грецин как-то нерешительно, конфузливо, очевидно думая о другом.
– Ну, что ей до господ! – возразила Тертулла.
– Шума не стало.
– Ты думаешь, твой внук господский внук?
Она указала на ребенка. Грецин рассердился.
– Ох, уж только бы не господский!.. Ни царь, ни раб, это всего хуже. Арпин-то вон пропал без вести, убил его Фламинов внук да пустил молву, будто того леший пожрал по заклинанию Руфа. Фламин кичится этим чудом на весь Рим, – такой, мол, жрец могущественный, что боги его слушаются. Эх, эти соседи!.. Нет-то их хуже у нас во всем округе!.. Тошно мне вспомнить про них!.. жена, повеселим Амальтею, сделаем вечеринку.
– Полно глупости молоть!.. Недавно у нас тут топотня была, чуть не со всех деревень плясали, новое вино славили; мы с Амальтеей пол-то три раза мыли после грязи; натоптали твои гости всякого сора чуть не гору, орехов, жеваной конопли, тыквы, подсолнышей, виноградной кожуры… Амальтея сама не захочет твоих вечеринок, спроси ее, да и по такой слякоти кто пойдет, даже и звать – то совестно; того и гляди, паводок будет, придется отсиживаться от воды, завалив ворота, да и зачем зовут, спросят, в гости? Свадьба что ль у нас опять?
– Свадьба! – вздохнул Грецин со стоном, – свадьба у нас!.. Эх!..
– Все случилось оттого, что ты добрых людей не слушал; помнишь, Архипп что говорил?
– Что говорил… пожалуй, что и правда… Вераний оборотень, не человек… жаль!.. Какой парень-то услужливый был!.. Поглумился над нами и исчез, расплылся плесенью по болоту, бродит блудящим огнем, а в сухое время пылью по дороге рассыпается, расстилается, глаза запорошить норовит путнику и работнику.
– Нынче туманом взвился; Амальтея видела его утром на дереве, а ты, старый выдумщик, хочешь гостей звать; не близко им через нашу топь из деревни идти.
– Ходили же!
– Что же что ходили!.. В этакий дождь, в паводок, досок через грязь не настелешь, – уплывут они.
Тертулла взволновалась, сердитая до последнего градуса; веретено ее прялки упало на пол и далеко откатилось к стене; старуха его не поднимала, злобно разорвала и швырнула вслед ему нить своей пряжи. Шерстяная дерюга, в которую она куталась, сползла с нее; она теребила ее пуговицу, оборвавши петлю.
Грецин долго еще сновал по комнате от одной стены к другой, временами сердито откусывая от огромной лепешки. Наконец он кинул ее объедок, по обычаю, в печку, как жертву Ларам и Пенатам, и ушел в каморку, где находилась его хозяйственная контора, подобие кабинета.
Там старый рустикан уселся к столу, заваленному всевозможными записками, семенами, дощечками с меловыми и углевыми каракулями, пучками колосьев, под которыми валялись книги этого чванного грамотея, писанные по-гречески, преимущественно мифологические сказки, до которых Грецин был страстным охотником, также сборники песен, составленные им самим понаслышке от соседей и бродячих импровизаторов, где добрая половина забытого, восполненная его собственной фантазией, отчасти перевиралась, переплетаясь с совсем другим мифом или песней, показавшейся ему за то же самое.
Ничто не могло так хорошо успокаивать чванного сибарита в трудные минуты жизни, как перебирание этого рукописного хлама, но сегодня это не шло на лад; он думал не о том, что читал, а о своей дочери, о ее ребенке. Он услышал, как она вернулась домой из коровника, где надзирала за доением, или из погреба, куда скотницы сливали молоко. Она пробыла там, как и каждый день, ужасно долго среди разнообразных занятий молочными продуктами.
Мать накинулась на нее с выговорами, подозревая, что она была не у коров, а в лесу, прося и приказывая открыть, кого она любит. Ее хладнокровие выводило из себя нервозную старуху хуже всех возражений мужа и сыновей. Амальтея на все ее брюзжание отвечала лишь двумя словами:
– Я невольница (Serva sum).
Чтобы успокоить мать, она заиграла на лире. Доносившееся снаружи из-за окон журчанье воды по желобам составляло меланхолический аккомпанемент ее музыке, похожей на звон триангла (инструмента из толстой проволоки, согнутой в треугольник).
Грецин видел из каморки сквозь дверь, как его дочь, стройная, высокая, прекрасная, стоит с лирой, глядя в окошко, где уже начали сгущаться сумерки.
– И чего ей глядеть? – думал старик, мельком выглядывая в окошко, бывшее в его каморке, – вишь, вон, щенок, и тот выглянул было из конуры да и спрятался опять, поджав хвост; и воробьи-то все от дождя попрятались, а кусты-то так и бьются один об другой. Вода с них ручьями льет. Должно быть, кадки полны у желобов, а Ультим сменить их другими не думает… Эх!.. Придурковат парень!.. Пойду, напомню ему… И чего Амальтея все в окно глядит? Сплошная мгла; через забор, что дальше его, ровно ничего не видать в тумане, ни свинарни, ни пасеки.
И почувствовав, что слезы готовы навернуться ему на глаза, толстяк поплелся искать по дворовым зданиям своего младшего сына с напоминанием о кадках. Когда он вернулся, жена его сидела за ткацким станком; Амальтея читала ей печальным, сдавленным голосом. Тертулла взглядывала на нее, будто мельком, из-за работы.
– Что ты все грустишь, грамотейка моя? – спросил Грецин.
Амальтея не ответила, продолжая читать.
– Чего грустишь? – сердито накинулась на него Тертулла, – этот дождь хоть на кого тоску наведет. Мы не пьяницы; ты, может быть, видишь теперь на небе-то ясное солнышко, соловьи да розы тебе мерещатся… Хлюпают пузыри в лужах, а у тебя в ушах кукушки кукуют… Вчера, что сажа в трубе… небо-то саваном заволокло, точно земля умирать собралась.
В окошко просунулась снаружи кудрявая голова придурковатого Ультима.
– Отец, – окликнул мальчик, – что мне сделать с крышей на конюшне? Я измучился.
– Что еще? – недовольным тоном отозвался управляющий.
– Я уже с коих пор, чуть не пять раз тебе докладывал, что пора крышу эту чинить, а ты забываешь. Взгляни поди сам… Уж я набивал, набивал одни черепицы на другие, и землею заваливал, течет ручьем; я ведро в конюшне поставил.
– Ну и ладно.
– Ступай-ко, сибаритский архонт, со всем твоим чванством в конюшню! – усмехнулась Тертулла с ядовитою иронией болезненной раздражительности.
– Чего мне туда ходить! – возразил Грецин, еще хуже хмуря брови. – Напомни поутру.
Он уселся около стола на лавку, с тоскливым нетерпением дожидаясь времени ужина. Хмурый день тянулся невыносимо медленно.
Амальтея продолжала читать.
«– Тяжко стоная и за руку брата держа, Агамемнон так говорил и вокруг их стонала дружина: – Милый мой брат, на погибель тебе договор заключил я»…
– Что это ты читаешь? – перебил Грецин.
– Илиады не узнаешь! Боги бессмертные!.. – Заворчала Тертулла. – Я по-гречески едва половину понимаю, да и то интересно, а ты…
– Тьфу!.. Убирайтесь вы вон с этой Илиадой!..
– Это еще почему?
– Как почему, старуха?.. Погода и без того на всех тоску наводит, а вы еще тут «тяжко стенаете с этим Агамемноном»… Просто с ума сойдешь!..
Амальтея скатала рукописную книгу.
В окно снаружи снова просунулась голова Ультима.