После Ада
Он заслышал английский голос: «Газзеты! Газззеты!» Обычная запись слов никогда не передаст этой интонации. Он снова слышал голос английских городов. Самый голос утреннего Лондона. Это походило на волшебство или на какой-то чудесно яркий сон.
Он был только в сотне миль или около того от Англии; он побывал дома не очень давно; и все же услышанное походило на очаровательный сон, потому что только вчера он еще был в траншеях.
Они провели в траншеях двенадцать дней и выбрались из них вечером. Они прошли пять миль и оказались среди крытых жестью хижин совсем в другом мире. Через дверные проемы хижин можно было различить зеленую траву, и солнце сияло на ней. Было утро. Все странно изменилось. Кругом появилось больше улыбающихся лиц. Люди не были так спокойны, как в течение последних двенадцати дней, последних шести особенно: кто-то играл в футбол чьей-то шляпой и это вызывало интерес.
Орудия все еще стреляли: но люди теперь думали о смерти как о том, кто шел с другой стороны холмов, не как о соседе, не как о том, кто мог заглянуть в любой момент, и иногда заглядывал в то время, как они пили чай. Не то чтобы они боялись его, но напряженное предвкушение встречи исчезло; напряжение сгинуло внезапно за одну-единственную ночь, им всем было необходимо, догадывались они об этом или нет, нечто, что может занять опустевшее место, так что футбол казался очень большим и важным делом.
Было утро, и он спал долго. Орудия, которые оживились на рассвете, не разбудили его; в эти двенадцать дней они стали слишком хорошо знакомы; но он пробудился тотчас же, когда услышал крик молодого английского солдата, бежавшего с пачкой газет трехдневной давности наперевес. «Газзеты, газзеты!» – так донесся в странный лагерь голос английских городов. Он тотчас же пробудился, заслышав это диво; и увидел солнце, радостно сияющее на пустошах с проблесками зелени, которая сама по себе радовала его тем утром после двенадцати дней, проведенных среди грязи, когда он смотрел на грязь, был окружен грязью, защищен грязью, разделял с грязью ответственность, внезапно унесенную ввысь и павшую с ливнем на шлемы и плащи других людей.
Он задался вопросом, слышал ли Данте, когда он возвращался из Ада к солнечному свету, какой-либо зов с Земли, какой-нибудь знакомый звук вроде тех, которыми пользуются торговцы, какую-нибудь обычную песню или крики своего родного города.
Счастливая Долина
«Враг напал на Счастливую Долину». Я прочел эти слова в газете в то время, когда наши отряды во второй раз заняли Альбер. И слова, как заклинание, снова привели меня в Альбер, в Альбер, что стоит в конце могучей дороги Бапом – Альбер, тропы Марса, по которой он промчался так поспешно к своему саду, к широким пустынным полям битвы при Сомме. Слова воскресили Альбер в конце той дороги на закате, и собор, заметный на западе, и позолоченную Святую Деву, наполовину склоненную, но не способную утратить достоинство, и вечер, опускающийся на болота. Они возвратили все это подобно заклинанию. Точнее, подобно двум заклинаниям, которые смешал некий волшебник. Представьте этого старого мага в его удивительных мрачных покоях, призывающего видения, которые перенесут его далеко-далеко, в притягательные долины. Он садится и записывает заклинание на пергаменте, медленно, с усилиями многовековой памяти, хотя когда-то заклинание вспоминалось легко. Тени крокодилов и старинных богов мерцают на стенах и потолке в порывах пламени, когда он пишет; и в конце концов он записывает заклинание неправильно и смешивает с долинами, где он хотел бы отдохнуть, темные частицы адских областей. Так снова появляется Альбер и его Счастливая Долина.
Я не знаю, как отличить Счастливую Долину, поскольку так много маленьких долин простирается вокруг Альбера; и с небольшим усилием воображения, видя их, скрытые военными руинами, можно представить себе, что какую-то из них некогда называли счастливой. И все же есть там, к востоку от Альбера, одна долина, которая даже до последней осени казалась способной носить это имя, столь изолированной она была в ужасном саду Марса; крошечная долина, смыкающаяся с лесом Бекур. Несколькими ярдами выше все было опустошено, немного дальше по пустынной дороге – и вы могли увидеть Альбер, скрытый трауром по непоправимым проспектам руин и запущенным полям; но небольшая долина сомкнулась с лесом Бекур и укрылась там, и в ней вы едва ли смогли бы различить какие-нибудь признаки войны. Почти так же могла бы выглядеть английская долина около английского леса. Почва – та же самая коричневая глина, которую вы видите на юге Англии над низинами и меловыми отложениями; лес – заросли орешника вроде тех, которые растут в Англии, очень тонкие, как английские орешники, но с несколькими высокими деревьями; и растения и поздние цветы – те же самые, какие растут в Суррее и Кенте. И в конце долины, в тени этого знакомого, уютного, домашнего леса, сотня британских офицеров обрела вечное пристанище.
Поскольку сегодня воцарился мир, возможно, это смутно различимое место так же уместно, как любое другое, назвать Счастливой Долиной.
В Бетьюне
Под всеми руинами – история, как известно каждому туристу. Действительно, пыль, которая собирается над развалинами городов, может, как говорят, скрывать самые дивные из иллюстрированных книг Времени, те секретные книги, в которые мы иногда заглядываем. Мы переворачиваем, возможно, только уголок одной-единственной страницы в своих раскопках, но мы различаем в книге, которую нам не суждено увидеть, отблески вещей столь великолепных, что разумно при первой же возможности отправиться в путешествие в далекие страны, чтобы увидеть одну из тех книг, и в тех местах, где края слега обнажились, различить образы странных крылатых быков, и таинственных королей, и богов с львиными головами, которые не предназначались нам. И из отблесков, которые человек различит в странных фрагментах книг Времени, где скрыты минувшие столетия, он может – частично из предположений, частично из фантазий, смешанных с ничтожными познаниями, – создать историю или теорию о том, как мужчины и женщины жили в неведомые века в эру забытых богов.
Так, люди жили в Тимгаде и покинули его, вероятно, в ту эпоху, когда уменьшающийся Рим начал отзывать свои форпосты. Много времени спустя после исчезновения горожан город стоял на высоком плато в Африке, показывая арабским пастухам, каким был Рим; даже сегодня стоят его огромные арки и фрагменты его храмов; его мощеные улицы все еще ясно сохраняют колеи, проделанные колесницами, и сбитые на каждой стороне к центру парами лошадей, которые мчались здесь две тысячи лет назад. Когда весь шум затих, Тимгад застыл в тишине.
В Помпеях город и его жители вместе нашли свой конец. Помпеи не носили траура среди незнакомцев, не остались городом без людей – нет, город был похоронен сразу, закрыт как древняя книга.
Я сомневаюсь, знает ли кто-нибудь, почему боги покинули Луксор, почему Луксор утратил веру в своих богов или в себя самого; я подозреваю, что дело в завоевателях из пустыни или с низовьев Нила, или в коррупции в городе. Кто знает? Но однажды я увидел, как женщина вышла из задней двери своего дома и вывалила корзину, полную пыли и мусора, прямо в Луксорском храме, где темно-зеленый бог, чей рост в три раза превышает рост человека, засыпан уже по пояс. Я полагаю, это случалось очень часто – каждое утро в течение последних четырех тысяч лет.
Под слоем пыли, которую выбросила эта женщина, и женщины, которые жили до нее, Время надежно укрыло свои тайны.
И затем я видел края камней в пустынях, которые могли быть, а могли и не быть частью городов: они пали так давно, что сказать с уверенностью нельзя.
Во всех этих городах, пришла ли в них беда, когда обломки внезапно полетели на переполненные улицы; или ли они медленно выходили из моды, становясь все тише год от года, в то время как шакалы подходили все ближе и ближе; на все эти города можно смотреть с интересом и не испытывать при этом самой слабой печали – ибо все, что было, случилось с такими непохожими на нас людьми так давно. Боги с головами тельцов, у которых рога сломаны и все служители исчезли; армии, слоны которых обратились против них; короли, предки которых скрылись в небесах и оставили их беспомощными перед гневом звезд – ни единая слеза не прольется сегодня ни о ком из них.
Но когда в руинах столь же ровных, как Помпеи, столь же пустынных, как Тимгад среди африканских холмов, вы увидите остатки карточной колоды, лежащие возле того, что уцелело из запасов магазина драпировщика; и фасад магазина и аккуратная комната в задней части оказались в равной нищете, как если бы никогда не было барьера перед прилавком с оборудованием и хорошего стола красного дерева с графинами на нем; тогда в шелесте бумаг, которые летают вместе с пылью по опустевшим этажам, человек слышит шепот Беды, говорящей: «Смотри; я пришла». Ибо под стенами, разрушенными бедой, и красной пылью, которая некогда была кирпичами, именно там остался наш собственный век; и мелочи, которые лежат на полу – реликвии двадцатого столетия. Поэтому на улицах Бетьюна задумчивая притягательность, которая таится во всех вещах, утраченных давно и безвозвратно, взывает к нам с настойчивостью, которая никогда не ощущалась в павших городах древности. Без сомнения, будущим эпохам тот век, который таится под руинами в Бетьюне, с тонкими, призрачными контурами на поверхности, будет представляться веком славы; и все же тем тысячам, которые некогда покинули улицы города, оставляя миллионы мелочей, этот век представлялся иначе: полным совсем другими обещаниями, не менее очаровательными, даже не менее волшебными, хотя слишком слабыми, чтобы История, занятая батареями и имперскими трагедиями, запечатлела их на своих скрижалях. Так что для них, что бы ни писали другие, двадцатый век не был веком стратегии, но состоял только из тех четырнадцати утраченных спокойных лет, вся память о которых погребена под завалами.
Тот слой камней и кирпичной пыли скрывает ушедший век столь же окончательно, столь же фатально, как слой кремня скрывает меловую вершину и отмечает конец эпохи и некой неведомой геологической катастрофы.
В Бетьюне только по мелочам, оставшимся на своих местах, можно определить, что собой представлял дом, или приблизительно описать людей, которые в нем обитали. Только по росткам картофеля, пробивающимся на месте тротуара и энергично цветущим под разбитым окном, можно определить, что разбитый дом рядом был некогда магазином зеленщика, откуда картофель выбрался, когда пришли для человека трудные времена, и увидел, что улица – уже не твердая и недружелюбная, а мягкая и плодородная, как первозданная пустошь; и картофель пустил корни и расцвел там, как его предшественники цвели до того, на другом континенте до прихода человека.
На другой стороне улицы, в пыли разрушенного дома, орудия труда показывали, где обитал плотник, когда так внезапно пришла беда. Это были очень хорошие инструменты, некоторые все еще лежали на полках, другие – среди сломанных вещей, разбросанных на полу. И далее по улице, на которой валялись все эти вещи, кто-то поднял большой железный ставень, который должен был прикрывать магазин. Изящная гравировка из раскрашенных ирисов обвивала его со всех сторон. Разве что у ювелира мог быть такой ставень. Ставень один остался в вертикальном положении, а весь магазин исчез.
И прямо здесь исковерканная улица заканчивалась, и все прочие улицы заканчивались разом. Дальше была только насыпь из белых камней и кусков кирпичей, которую окружали низкие, наклонные стены, и каркасы полых зданий; и сверху устремляла взор на посетителя одна старая башня собора, как будто все еще пристально смотревшая на конгрегацию зданий – высокий печальный наблюдатель. Среди кирпичей остались тропы, но больше не было улиц.
Над самым центром города парит ястреб, издавая свой клич, как будто он пролетает над пустошью и как будто эта пустошь принадлежит ему. Бриз, который несет его, открывает старые ставни и снова раскачивает их.
Старые, бесполезные петли стонут; обои шепчутся. Три французских солдата, пытающиеся отыскать свои дома, бродят по кирпичам и зарослям крестовника.
Это – Ужас Опустошения, не предсказанный пророчеством в каком-то невероятном будущем, не сохраненный на много веков при помощи папируса и камня, но павший на наше собственное столетие, на дома народа, подобного нам самим: обычные вещи, которые нам знакомы, стали реликвиями прошлого. Именно наш собственный век закончился в крови и разбитых кирпичах.
В старой гостиной
В Перонне остался один дом с крышей. И там в лучах лунного света стоял офицер, возвращавшийся из отпуска. Он искал свой батальон, который сменил дислокацию и был теперь где-то среди руин возле Перонна, или направлялся туда – никто в точности не знал. Кто-то сказал, что видел батальон на марше через Тинкур; сержант сказал, что в Брие. Люди, которые не знали, всегда были готовы помочь, они выдвигали предположения и даже доставали карты. Почему бы и нет? Они не выдавали никакой тайны, потому что ее не знали, они просто следовали естественной склонности солдата оказать всю возможную помощь другому солдату. Поэтому они предлагали свои варианты как старые друзья. Они никогда не встречались прежде, они могли никогда не встретиться снова; но Ла Франс знакомит вас, а пятиминутное знакомство дорогого стоит в месте, подобном Перонну, где все могло так сильно измениться за одну ночь и где все так напряженно на странном фоне руин. В таких местах ничтожные отрезки времени становятся очень ценными, пять минут кажутся по-настоящему долгим сроком. Срок и впрямь долгий, поскольку всякое может случиться теперь во Франции за пять минут в любой день. Пять минут могут стать страницей истории, даже главой, возможно, целым томом.
Маленькие дети с измазанными в чернилах пальцами много лет спустя могут просидеть целый час, пытаясь изучить и запомнить то, что случилось в течение пяти минут во Франции совсем недавно. Это в точности похоже на отражения, проскальзывающие в сознании в лунном свете среди обширных руин и тотчас предаваемые забвению.
Тех, кто знал, где находится батальон, разыскиваемый заблудившимся офицером, было не так уж много; они были осторожны и говорили так, как будто на совести у них лежало не одно убийство, не допуская свободы и открытости: поскольку об одном никто не говорит во Франции, и это – точная позиция боевой единицы. Можно неопределенно махнуть рукой в восточном направлении и сказать: «Там»; но назвать деревню и людей, которые занимают ее, значит нарушить тишину, которая в эти дни воцарилась над Францией, торжественную тишину, подобающую столь значительной трагедии.
И в конце концов, казалось, лучше бы тому офицеру послушаться сержанта и отправиться на поезде в Брие, который отходил утром, и этот вопрос был бы улажен, остались бы только еда и сон.
Внизу в подвале большого дома с крышей была кухня, фактически там было все, что следует иметь в доме; и чем дольше человек созерцал простые домашние вещи, столы, стулья, огонь в кухне, фрагменты ковров, полы, потолки и даже окна, тем сильнее он удивлялся; в Перонне все это не казалось естественным.
Представьте себе прекрасную гостиную с высокими декорированными стенами и парящим в воздухе ароматом достоинства, мира и непринужденности, которые так недавно исчезли; только что, может быть, они вышли через двойной дверной проем; в самом деле, шлейф платья леди секунду назад исчез снаружи; и затем обратитесь в воображении к тому большому городу, озаренному лунным светом, к городу, полному тайн, которые всегда приносит луна, но без ее света; к городу черному, темному, как пещеры земли, куда ни один луч света никогда не падал; к городу, кажущемуся еще более темным в лунном свете, темнее даже, чем в отсутствие луны; к городу мрачному, оплаканному и проклятому, где каждый дом на больших улицах укрывает темноту среди стен, лишенных окон; как будто этот город лелеет беду, будто не осталось у него других детей, и не даст он луне коснуться его горестей и увидеть чудовищного питомца, которого он выкармливает.
В старой гостиной рядом с двадцатью другими людьми заблудший офицер прилег вздремнуть на полу и задумался о старых войнах, которые шли в городах Франции давным-давно. В такие же здания, как это, думал он, люди, должно быть, приходили прежде и уходили на следующий день, чтобы сражаться в других веках; ему казалось, что тогда все это, должно быть, выглядело более романтично. Кто знает?
Он смог расположиться на клочке ковра. Еще несколько офицеров вошли в начале ночи, поговорили немного и тоже улеглись. Несколько свечей стояли на столах здесь и там. На башнях пробило бы полночь, если б в Перонне остались еще какие-нибудь часы.
Тихие разговоры продолжались на пониженных тонах здесь и там. Свечи догорали, и огней становилось все меньше. Большие тени парили на старых высоких стенах.
Потом разговор прекратился, и все затихло: ничто не двигалось, кроме теней. Офицер зашептал во сне о чем-то очень далеком, а потом умолк. Вдалеке слабо рвались снаряды. Тени, предоставленные самим себе, кружились и кружились по комнате, отыскивая в каждом углу что-то, что было утрачено. Он бродили по стенам и потолку и не могли найти это. Последняя свеча гасла. Она вспыхивала и таяла. Тени носились по комнате из угла в угол. Но они не могли отыскать пропажи. Они отчаянно спешили в эти последние немногие мгновения. Большие тени искали какую-то мелочь. Они разыскивали ее в самых маленьких укромных уголках. Потом последняя свеча потухла. Когда пламя исчезло с дымом от упавшего фитиля, все огромные тени замерли и мрачно ушли.
Дома Арраса
Когда вы въезжаете в Аррас по западной дороге, минуя красные валы и Испанские ворота, город выглядит царственно. Он цепляется за древние ворота с таким достоинством, с каким правитель мог бы удерживать корону; с такой чистотой унылого красного цвета, какую демонстрируют старые валы, он мог быть облачен в мантию; но это мертвый король с коронованным черепом. Ибо дороги Арраса пустынны, по ним бродят только солдаты, а здания голы, как кости.
Аррас спит глубоко, без крыш, без окон, без ковров; Аррас спит, как спят скелеты, все достоинство прежних дней окружает город, но жизнь, которая видна на улицах – это не жизнь старого города, старый город убит. Я прибыл в Аррас и спустился по улице, я видел, как сады во дворах вспыхивают за голыми ребрами зданий. Сад за садом сияли вокруг меня, насколько хватало глаз, хотя стоял октябрь и уже миновали четыре года войны; но все, что осталось от тех садов, сиявших в солнечных лучах, было подобно грустным лицам, пробующим улыбнуться после многих перенесенных бедствий.
Я пришел к великой стене, которую не разрушили снаряды. Каскад алых побегов вился по ней, как если бы по другую сторону был некий безмятежный сад, которого не коснулись никакие бедствия, в котором по заброшенным дорожкам бродили девушки, никогда не слышавшие о войне. Но все было не так. Однако воображение, утомленное разрухой, с готовностью обращается к таким сценам везде, где факты скрыты хотя бы шаткой стеной, украшенной несколькими яркими листьями или проблесками цветов.
Но по моей прихоти вы не должны представлять руины как нечто увенчанное блеском, или как некий корабль, достигший наших берегов, сохранив груз великолепия и достоинства за пределами древности.
Руины сегодня не скрыты плющом, они не таят никакой любопытной архитектуры или странных тайн истории, они вовсе не красивы и не романтичны. Они не могут поведать историй о древних цивилизациях, известных не иначе, как только из рассказов немногих серых камней. Руины сегодня – разрушение, и горе, и долг, и потери, неаккуратно обрушившиеся на современные дома и прервавшие обычную смену поколений, разрушившие орудия знакомых промыслов и сделавшие обычные профессии устаревшими. Это больше не хранители и хроникеры эпох, которые мы в противном случае можем забыть: руины сегодня – век, нагроможденный вокруг нас горами щебенки задолго до того, как он утратил зелень в нашей памяти. Самые обычные платяные шкафы в непристойных положениях выглядывают из спален, передние стены которых исчезли, в зданиях, самые укромные уголки которых открыты холодному пристальному взгляду улицы. Комнаты не сохранили ни тайн, ни украшений. Разорванные матрацы сброшены с потрепанных кроватей. Никто не приводил их в порядок многие годы. И крыши склонились вниз до уровня первого этажа.
Я видел зеленую дверь, приоткрытую в верхней комнате; вся передняя стена дома исчезла: дверь странным образом частично открывалась на небольшую лестницу, ступени которой можно было различить, при этом задаваясь вопросом, куда же они ведут. Дверь, казалось бы, призывала и призывала некую утраченную комнату, но если бы кто-нибудь когда-нибудь смог пройти через тот разрушенный дом, если бы он поднялся по ступеням этой маленькой лестницы, если бы он оказался в комнате, скрытой далеко наверху, – все равно там он нашел бы только тишину, и пауков, и куски штукатурки, и пыль катастрофы. Это единственные воспоминания, которые пробуждает зеленая дверь; больше ничего не осталось.
И когда-нибудь люди придут в Аррас, чтобы увидеть романтику войны, увидеть, куда ударили снаряды, и подобрать осколки железа. Это совсем не романтичный Марс, а бедный, увечный Мир. То, что осталось, обращается к вам с пафосом и бесконечным обаянием; немного пустынных садов, за которыми никто не ухаживал в течение долгих лет, обои, оставшиеся в несчастных комнатах, где все прочее рассеяно, старые игрушки, зарытые в кучах мусора, старые ступени, уцелевшие на недоступных пролетах; осталось то, что влечет вас, то, что уцелело от старых мирных вещей. Огромные орудия, палящие вокруг, – это защита войны, если «защита» будет подходящим словом для этого обширного бедствия, которое известно Аррасу как неисчислимые отдельные горести. Но вовсе не к этим значительным событиям обращены симпатии в Аррасе, не к грому и эффектам войны, не к ее атрибутам, грузовикам с оружием и осколкам снарядов. Симпатию вызывают безмолвные, пустые неодушевленные вещи, до того сильно пострадавшие, что разрывается сердце: полы, рухнувшие в подвалы, окна, которые кажутся рыдающими, крыши, как будто обезумевшие от горя и затем оцепеневшие в своем безумии; рельсы, фонарные столбы, сваи – все пало, ничто не спаслось от этого взбешенного железа: самая земля истерзана и изодрана: вот что притягивает вас.
Входя в Аррас, я миновал серую, истерзанную тень, призрак железнодорожной станции, стоящей в дикой местности. Здесь таятся только заросли сорняков; кажется, траур распростерся над ржавеющими железнодорожными путями, лежащими праздно, без цели, словно бы никуда не ведущими, как будто все дороги прекратились, и все страны опустели, и все путешественники умерли: печально и одиноко стоял этот призрачный силуэт посреди разрухи, среди зданий, двери которых были закрыты, а окна – выбиты. И во всем этом поразительном сборище не раздавалось ни единого голоса, кроме звука железа, бьющегося о разбитые вещи; этот звук становился глуше, когда стихал ветер. Но ветер усилился, и звук раздался снова.
От переводчика
Эта «военная» брошюра Дансени развивает темы «Рассказов о войне» (вышедших позже, но написанных в то же время); переводить было сложновато, поскольку меланхоличная простота этих рассказов контрастирует с вычурными, нарочито изящными сочинениями из «Книги чудес». Но увы – такова тема, такова жизнь.
Я старался переводить как можно ближе к оригиналу, кое-где доходя до подстрочника. Дансени сам поставил перед переводчиком эту задачу, указав на точность в передаче деталей, отказавшись от обобщений и поэтических картин. Думается, в таком ключе и следует переводить его военную прозу (хотя свои усилия я не считаю достаточными). Увы, за исполнение этой задачи никто другой пока не берется.