– Черчилль, – пробормотала я, – что, черт возьми, вы делаете?
– Пытаюсь сделать тебе предложение, от которого ты не сможешь отказаться.
Я боялась, что именно этим и кончится дело.
– Ну соглашайся же, – подталкивал он меня, – и всем будет хорошо.
– А если я откажусь?
– Наша дружба сохранится. И предложение останется в силе. – Он слабо пожал плечами и, взмахнув руками, указал на кресло-каталку: – Куда ж я теперь денусь?
– Я... – Язапустила пальцы в свои волосы. – Мне нужно подумать.
– Конечно, сколько угодно. – Он дружелюбно улыбнулся. – Почему бы тебе, прежде чем ты примешь решение, не привезти сюда Каррингтон, чтобы она осмотрелась?
– Когда? – оцепенев, спросила я.
– Сегодня вечером к ужину. Забери ее из школы и привози сюда. Приедут Гейдж с Джеком. Тебе нужно с ними познакомиться.
Мысль о том, что мне нужно познакомиться с детьми Черчилля, меня никогда не посещала. Его жизнь всегда была строго изолирована от моей, и смешение их составляющих вызывало во мне чувство дискомфорта. В какой-то момент своей жизни я твердо усвоила, что одним место на стоянке жилых трейлеров, а другим в роскошных особняках. Восхождение по социальной лестнице, в моем представлении, имело свои пределы.
Но желала ли я, чтобы эти ограничения коснулись Каррингтон? Что будет, если перед ней откроются двери в жизнь, абсолютно не похожую на ее предыдущую? Это все равно что привезти Золушку на бал в карете, а назад отправить в тыкве. Золушку это не очень-то обескуражило. Однако вряд ли, подумала я, Каррингтон окажется такой же смиренницей. И если честно, то я вовсе не хотела, чтобы она такой была.
Глава 16
Как я и опасалась, Каррингтон в этот день извозилась как никогда. Джинсы на коленях были в зеленых пятнах от травы, а футболка на животе заляпана гуашью. Встретив ее возле класса, я тут же завела ее в ближайший туалет, где в спешке протерла ей бумажными полотенцами лицо и уши и расчесала спутанный хвост. Когда она спросила, с чего это я ее прихорашиваю, я объяснила, что мы едем на ужин к друзьям, так что просьба вести себя там прилично, а не то пусть пеняет на себя.
– Что значит «пенять на себя»? – по своему обыкновению спросила она, а я притворилась, что не слышу.
При виде особняка за оградой Каррингтон разразилась радостными воплями. Ей приспичило слезть со своего сиденья и через открытое окно самой понажимать на кнопки кодового замка под мою диктовку. Меня почему-то радовало, что Каррингтон еще недостаточно взрослая, чтобы оробеть при виде такого богатства. Прежде чем я сумела остановить ее, она позвонила в дверь, причем целых пять раз, и стала корчить рожи в камеру наблюдения и подпрыгивать на пятках, пока огоньки на ее кроссовках не вспыхнули, как аварийные сигналы.
На сей раз дверь открыла пожилая экономка. Черчилль с Гретхен по сравнению с ней выглядели подростками. Лицо у нее было такое шишковатое и рифленое, что она напомнила мне куклу из сушеных яблок с дерниной белой ваты вместо волос. Яркие черные пуговицы ее глаз смотрели из-за очков с толстенными, как бутылочное стекло, линзами. Говорила она с акцентом долины реки Бразос – проглатывала слова, еще даже не успевшие слететь с ее губ. Мы представились друг другу. Она сказала, что ее зовут не то Сесили, не то Сисси, я так и не поняла.
А потом появилась Гретхен. Черчилль уже спустился на лифте, сказала она, и ждет нас в большом зале. Она оглядела Каррингтон и, протянув к ней руки, сжала ее лицо ладонями.
– Какая чудная девочка, истинное сокровище! – воскликнула она. – Зови меня тетя Гретхен, моя прелесть.
Каррингтон хихикнула, теребя руками край своей испачканной краской футболки.
– Красивые у вас колечки, – сказала она, не отрывая глаз от поблескивающих пальцев Гретхен. – Можно одно примерить?
– Каррингтон... – вскинулась на нее я.
– Конечно, можно, – с энтузиазмом откликнулась Гретхен. – Но сперва давай-ка подойдем к дяде Черчиллю.
И они обе рука об руку двинулись вдоль по коридору. Я последовала за ними.
– Черчилль передал вам наш разговор? – спросила я Гретхен.
– Да, передал, – ответила она через плечо.
– И что вы об этом думаете?
– Я думаю, что для всех нас это будет великолепно. После того, как мы потеряли Аву, а дети разъехались, в доме стало слишком тихо.
Мы шли через комнаты с высоченными потолками и огромными окнами с шелковыми и бархатными шторами и состаренными кружевами. На красновато-коричневом паркете кое-где лежали восточные ковры и группами стояла антикварная мебель, все было выдержано в приглушенных красных, золотых и кремовых тонах. В доме, судя по всему, любили читать: всюду в нишах стояли полки, снизу доверху заполненные книгами. В воздухе витал приятный аромат, напоминающий смесь запахов лимонного масла, воска и старинного пергамента.
Большой зал, на двух противоположных стенах которого размещались камины с такими огромными зевами, что туда свободно можно было войти, оказался так велик, что там впору было устраивать авто-шоу. В центре возвышался круглый стол с массивной цветочной композицией из белой гортензии, желтых и красных роз и с колосьями желтой фрезии. Черчилль расположился в зоне отдыха с мягкой мебелью под большой картиной в коричневых тонах, изображающей корабль с высокими мачтами. Когда мы приблизились, двое мужчин со старомодной учтивостью поднялись со своих кресел. Ни на одного из них я не взглянула. Мое внимание было приковано к Каррингтон, которая направилась к креслу-каталке.
Они с Черчиллем чинно обменялись рукопожатиями. Лица сестры я не видела, но лицо Черчилля было передо мной. Он не мигая, сосредоточенно смотрел на нее. Отразившиеся на его лице чувства – приятное удивление, удовольствие, печаль – озадачили меня. Затем он отвел глаза в сторону и громко откашлялся. И когда его взгляд вновь обратился на мою сестру, в нем уже ничего нельзя было прочесть, и я подумала, что, возможно, мне все это показалось.
Они заговорили, как старые друзья. Каррингтон, которая часто бывала застенчивой, вовсю расписывала, как можно было бы быстро гонять здесь на роликах по коридору, если это у них, конечно, разрешено, спрашивала, как зовут лошадь, из-за которой он сломал ногу, рассказывала об уроке рисования и о том, как ее лучшая подружка, Сьюзан, случайно пролила синюю гуашь на ее стол.
Пока они болтали, я обратила внимание на пару мужчин, стоявших возле своих кресел. Не один год слушая рассказы Черчилля о его детях, я теперь ощущала легкое потрясение от того, что вдруг вижу их во плоти.
Несмотря на свою привязанность к Черчиллю, я давно поняла, что отцом он был требовательным. Он сам признавался, что чересчур рьяно боролся за то, чтобы трое его сыновей и дочь не выросли мягкотелыми и избалованными детьми, которым все дано и каких ему доводилось видеть в других богатых семьях. Своих детей он приучал к упорному труду, хотел, чтобы они всегда добивались поставленных целей и неуклонно выполняли свои обязательства. Черчилль-отец был скуп на похвалы и сурово наказывал.
Жизнь Черчилля не щадила, но он оставался борцом и своих детей учил тому же. Они добились прекрасных результатов и в науке, и в спорте, что позволяло им бесстрашно идти по жизни, не выбирая легких путей. Лень и эгоизм вызывали у Черчилля отвращение, поэтому любой намек на это душился в зародыше. Наиболее снисходителен Черчилль был к Хейвен, своей единственной дочери и самому младшему ребенку в семье. Строже всего он обходился со своим старшим сыном, Гейджем, ребенком от первой супруги.
Наслушавшись от Черчилля историй о его детях, я с легкостью разгадала, что Гейдж – его гордость, на него он возлагал самые большие надежды. Гейджу было двенадцать, когда в элитном пансионе, где он учился, случился пожар. Так он, рискуя жизнью, помогал спасать товарищей из своего общежития. Пожар вспыхнул ночью в комнате отдыха на третьем этаже, где не оказалось огнетушителей. Как рассказывал Черчилль, Гейдж оставался внутри до тех пор, пока не уверился, что все школьники разбужены и выбрались из здания. Он покинул его последним и сам чуть не погиб, надышавшись дымом и получив ожоги второй степени. Меня эта история очень впечатлила, но еще больше впечатлили комментарии Черчилля по этому поводу. «Он всего-навсего поступил так, как я от него и ожидал, – сказал Черчилль. – Сделал то, что сделал бы любой член нашей семьи». Иными словами, спасение людей из горящего здания никто из Тревисов не счел бы чем-то из ряда вон выходящим, это едва заслуживало внимания.
Гейдж окончил Техасский университет и Гарвардскую школу бизнеса, а теперь работал в двух местах – в инвестиционной фирме Черчилля и в своей собственной компании. Другие сыновья Тревиса пошли своим путем. Я не знала, работал ли Гейдж у отца по личному выбору, по воле отца или просто занял то место, которое ему предназначалось заранее. А также не знала, не таится ли в его сердце печаль от того, что приходится жить под тяжким гнетом возлагаемых на него Черчиллем надежд.
Один из братьев, Джек, вышел вперед и представился. У него были крепкое рукопожатие и непринужденная улыбка. На обветренном, с растрескавшейся от солнца кожей, лице заядлого туриста поблескивали глаза цвета черного кофе.
А потом я познакомилась с Гейджем. Он оказался черноволосым, рослым – на голову выше отца – и худым. Было ему тридцать, но выглядел он гораздо старше. Он отмерил мне порцию дежурной улыбки, словно экономил. О Гейдже Тревисе люди сразу понимают две вещи. Первая: он не из тех, кого просто рассмешить. И вторая: несмотря на свое элитарное воспитание, он тот еще сукин сын. Из песьей породы, чистокровный питбуль.
Он представился и протянул руку.
Его глаза были необычного бледно-серого цвета, блестящие, с черными крапинками и наводили на мысль о взрывоопасном темпераменте, скрывавшемся под спокойной внешностью, энергии, готовой в любой момент вырваться наружу. Такое я наблюдала лишь однажды, у Харди. Только харизма Харди притягивала к себе, маня подойти поближе, а харизма этого мужчины предостерегала: соблюдай дистанцию. Он произвел на меня такое сильное впечатление, что мне трудно было собраться с силами и пожать его руку.
– Либерти, – едва слышно представилась я. Мои пальцы утонули в его ладони. Легкое обжигающее рукопожатие – и он быстро выпустил мою руку.
Ничего не видя перед собой, я отвернулась, желая смотреть на что угодно, лишь бы не в эти лишавшие меня спокойствия глаза, и тогда заметила женщину, сидевшую рядом на двухместном диванчике.
Это было красивое высокое, очень худенькое создание с тонким лицом, пухлыми губами и волной белокурых мелированных волос, струившихся по плечам и ниспадавших на подлокотник дивана. Черчилль упоминал как-то, что Гейдж встречается с моделью, и я догадалась, что это она и есть. Прямые руки женщины, в обхвате не толще ватной палочки, торчали, как жерди, а тазовые кости выпирали из-под одежды, словно лезвия консервного ножа. Не будь она моделью, ее в спешном порядке направили бы в клинику для лечения дистрофии.
О своем весе, который всегда был нормальным, я никогда не беспокоилась. У меня была приличная фигура, с женственными формами, женственной грудью и бедрами, ну разве что задняя часть чуть-чуть больше, чем хотелось бы. В правильно подобранной одежде я выглядела хорошо, а в той, что мне не подходила, не очень. В общем и целом я своим телом была довольна. Однако рядом с этим веретенообразным существом я почувствовала себя коровой – призершей голштинской породы.
– Привет, – поздоровалась я, выдавив из себя улыбку, когда девушка смерила меня взглядом с головы до ног. – Я Либерти Джонс. Я... друг Черчилля.
Девушка презрительно на меня посмотрела, не побеспокоившись представиться.
Я подумала о годах, проведенных ею в самоограничениях и голодании, и все это лишь для того, чтобы поддерживать такую худобу. Ни мороженого, ни барбекю, никогда ни за что ни кусочка лимонного пирога или жареного перца чили, фаршированного мягким белым сыром. Да от такой жизни кто угодно станет злюкой.
Джек поспешил заговорить:
– Так откуда вы, Либерти?