– Но тогда я не понимаю, почему вы уделяете мне внимание, – продолжала я, – раз не собираетесь... ну это, сами знаете, о чем я.
– Когда-нибудь я вам скажу почему, – ответил он. – Но не сейчас.
Я восхищалась Черчиллем больше, чем кем-либо из тех людей, которых когда-либо знала. С ним, правда, не всегда было просто. Его настроение могло испортиться за какую-то долю секунды. Спокойным человеком он уж точно не был. Вряд ли в жизни Черчилля наберется много таких минут, когда он чувствовал себя совершенно счастливым. Это во многом из-за того, что ему пришлось потерять двух жен: первую, Джоанну, сразу после рождения их сына... и Аву, с которой они прожили вместе двадцать восемь лет. Черчилль не относился к тем, кто безучастно принимает удары судьбы, и потери любимых людей его больно ранили. Тут я его понимала.
Прошло почти два года, прежде чем я заговорила с Черчиллем о своей матери или о чем-то еще, помимо самых очевидных событий своей прошлой жизни. Черчилль каким-то образом выяснил, когда у меня день рождения, и поручил одной из своих секретарш позвонить мне утром и предупредить, что мы сегодня с ним идем обедать. На мне были простая черная юбка до колена, белая кофточка и серебряный кулон-броненосец. Черчилль появился в полдень в элегантном, сшитом в Англии костюме. И выглядел точь-в-точь как преуспевающий пожилой гангстер из Европы. Он подвел меня к ожидавшему нас у тротуара белому «бентли» с водителем, распахнувшим перед нами заднюю дверь.
Мы приехали в самый модный ресторан, какой я когда-либо видела, с французским декором, белыми скатертями и роскошными картинами на стенах. Меню было заполнено каллиграфической прописью на текстурированной кремовой бумаге, а блюда назывались так замысловато – всякие там рулады да риссоли, разные сложные соусы, – что я терялась в догадках, что заказать. А при виде цен со мной чуть не случился сердечный приступ. Самой дешевой едой в меню оказалась десятидолларовая закуска из одной-единственной креветки, приготовленной уж как-то так особенно, что название этой закуски мне никогда не выговорить. Внизу страницы меню я увидела блюдо, которое, судя по описанию, представляло собой гамбургер с жареным бататом, и, когда увидела цену, чуть не подавилась своей диетической кока-колой.
– Черчилль, – сказала я не веря своим глазам, – здесь в меню стодолларовый гамбургер.
Он нахмурился – не потому, что разделял мое изумление, а потому, что в моем меню были указаны цены. Он пальцем поманил к себе официанта, который тут же рассыпался в извинениях. У меня из рук забрали меню и заменили его другим, таким же, но без цен.
– Почему в моем меню не должно быть цен? – спросила я.
– Потому что ты женщина, – ответил Черчилль, все еще раздосадованный оплошностью официанта. – Я веду тебя обедать, и цены тебя не должны волновать.
– Тот гамбургер стоит сто долларов. – Я все никак не могла успокоиться. – Что же такое можно сделать с гамбургером, чтобы он стал стоить сто долларов?
Выражение на моем лице, казалось, его забавляло.
– Давай спросим.
Тут же был призван к ответу официант. Когда Черчилль спросил его, каким образом готовится гамбургер и что в нем такого особенного, тот объяснил, что все ингредиенты исключительно экологически чистые, в том числе и домашняя пармезановая булочка. Кроме того, в состав входят копченая моцарелла ди буфала, гидропонный маслянолистный салат, очень зрелый помидор и густой соус из чили, выложенные на бургер из органической говядины и фарша эму.
Я услышала слово «эму», и тут меня прорвало.
С моих губ слетел смешок, затем другой, а потом я уже не могла остановиться, из глаз текли слезы, плечи судорожно подрагивали. Я прижала ладонь ко рту, пытаясь успокоиться, но от этого стало только хуже. Я всерьез забеспокоилась. Мне грозило стать всеобщим посмешищем в самом крутом ресторане из тех, где я когда-либо бывала.
Официант тактично ретировался. Я, задыхаясь, предприняла попытку выговорить слова извинения перед Черчиллем, с тревогой наблюдавшим за мной, слегка покачивая головой. Он словно бы говорил: «Ничего, ничего, не извиняйся». Ободрительно положив руку мне на запястье, он слегка сжал его. И это движение меня как-то сразу успокоило. Наконец-то я смогла сделать глубокий вдох, и грудь отпустило.
Я рассказала ему о том, как мы поселились в жилом трейлере в Уэлкоме, о мамином друге, которого звали Флип. У меня все никак не получалось рассказывать побыстрее, так много подробностей всплывало сразу. Черчилль ловил каждое мое слово, в уголках его глаз собрались морщинки, и когда я в конце концов дошла до того эпизода, когда мы отдали тушу эму Кейтсам, он уже смеялся.
Хоть я и не помнила, что заказывала вино, официант принес бутылку «пино нуар». Вино благородно поблескивало в высоких хрустальных бокалах.
– Мне нельзя, – сказала я. – Мне после обеда на работу.
– Тебе не надо на работу.
– Очень даже надо. Ко мне на вторую половину дня записаны клиенты. – Хотя только мысль об этом вызывала во мне ощущение невероятной усталости – мысль не собственно о работе, а о необходимости собраться с силами, чтобы излучать очарование и жизнерадостность, которых ожидают от меня клиенты.
Черчилль извлек из внутреннего кармана пиджака сотовый телефон не больше костяшки домино и набрал номер салона «Уан». Я, раскрыв рот, следила, как он попросил к телефону Зенко и сообщил ему, что я на сегодня беру отгул, после чего поинтересовался, нет ли у него возражений. Если верить Черчиллю, Зенко ответил, что, разумеется, возражений нет и он внесет в график необходимые коррективы. Нет проблем.
Как только Черчилль с самодовольным щелчком захлопнул крышечку телефона, я мрачно проговорила:
– Теперь он мне за это устроит веселую жизнь. Если б позвонил кто-то другой, а не вы, Зенко спросил бы: что у вас вместо головы – не задница ли, часом?
Черчилль улыбнулся. Он получал огромное удовольствие от того, что люди ему не могут слово поперек сказать. Это было одним из его недостатков.
Я проговорила весь обед, поощряемая вопросами с его стороны, его добродушным интересом и бокалом вина, который, сколько бы я ни пила, никогда не оставался пустым. Свобода говорить, рассказывать что угодно сняла с моих плеч тяготивший меня груз, о котором я до сих пор не задумывалась. Я все время старалась двигаться вперед, не зная к себе пощады, при этом испытывая множество эмоций, которым не позволяла одолеть себя, а также много всего другого, о чем молчала. И вот теперь я говорила и никак не могла наговориться. Я порылась в сумочке, отыскала портмоне и достала оттуда школьную фотографию Каррингтон. Она на ней улыбалась во весь рот, демонстрируя недостающий зуб и несимметрично завязанные на голове хвостики.
Черчилль долго разглядывал снимок, даже очки для чтения из кармана достал, чтобы как следует его рассмотреть. Прежде чем что-то сказать, от отпил вина.
– Похоже, этот ребенок вполне счастлив.
– Да, это так. – Я бережно спрятала фото в портмоне.
– Ты молодец, Либерти, – проговорил он. – Правильно сделала, что никому не отдала ее.
– А как же иначе. Она все, что у меня осталось. И я знаю: никто бы не смог позаботиться о ней так, как я. – Я сама удивлялась словам, с такой легкостью слетавшим с моих уст. Оказывается, мне просто необходимо было перед кем-то исповедаться.
Вот как все могло быть, подумала я с болью в сердце. Я получила отдаленное представление о том, какие отношения у нас были бы с папой. Пожилой и умудренный опытом мужчина все понимает, даже то, о чем я не говорила. Все эти годы меня мучило то, что Каррингтон растет без отца. Но я не сознавала в полной мере, как сильно он нужен еще мне самой.
Все еще на взводе от вина, я рассказала Черчиллю о приближавшемся спектакле в школе у Каррингтон, приуроченном ко Дню благодарения. Их класс должен был исполнить две песни. Их для этого разделили на первых колонистов и коренное население Америки. Каррингтон же напрочь отказалась примкнуть как к первой группе, так и ко второй. Она хотела быть девушкой-ковбоем. И так уперлась на своем, что их учительнице, мисс Хансен, пришлось звонить мне домой. Я объяснила Каррингтон, что в 1621 году еще не было девушек-ковбоев. Тогда и Техаса-то не существовало, сказала я. Но моей сестре, как выяснилось, историческая достоверность была до лампочки.
В итоге мисс Хансен была вынуждена позволить Каррингтон нарядиться в костюм девушки-ковбоя и выйти на сцену в самом начале выступления. Она будет нести изображение нашего штата, вырезанное из картона, с надписью «День благодарения в Техасе». На том и порешили.
Черчилль, выслушав эту историю, взревел от хохота, ослиное упрямство моей сестры, видимо, показалось ему достоинством.
– Вы не понимаете, – сказала я ему. – Ведь если это только начало, то что будет, когда она достигнет подросткового возраста, вот уж даст мне тогда прикурить.
– У Авы было два правила в общении с подростками, – сказал Черчилль. – Первое: чем больше пытаешься их контролировать, тем больше они бунтуют. И второе: пока ты нужен им, чтобы возить в магазин, всегда можно прийти к компромиссу.
Я улыбнулась:
– Нужно и мне запомнить эти правила. Ава, верно, была хорошей матерью.
– Во всех отношениях, – решительно проговорил Черчилль. – Никогда не жаловалась, когда ее обижали. В отличие от многих она умела быть счастливой.
Я почувствовала искушение сказать, что многие, если бы имели хорошую семью, большое поместье и достаточное количество денег, тоже были бы счастливы. Но промолчала.
Однако Черчилль, по-видимому, прочитал мои мысли.
– Из всего того, чего вы наслушались на работе, – проговорил он, – вам следовало бы понять, что богатые люди могут быть так же несчастны, как и бедные. Иногда даже в большей степени, чем бедные.
– Я стараюсь пробудить в себе к ним сочувствие, – сухо ответила я. – Но думаю, между настоящими проблемами и надуманными существует большая разница.
– А вот тут вы прямо как Ава, – сказал он. – Она тоже видела эту разницу.
Глава 15
Через четыре года я наконец стала квалифицированным стилистом салона «Уан». В основном я занималась колорированием – это у меня хорошо получалось, окрашивать волосы отдельными прядями и корректировать цвет. Я, как одержимый алхимик, обожала смешивать жидкие и пастообразные составы в многочисленных маленьких чашечках. Мне доставляло удовольствие производить бесчисленные мелкие, но требущих точности расчеты температуры и времени и, сделав аппликацию, получать ожидаемый результат.
Черчилль продолжал приходить к Зенко стричься, но волосы на шее и брови корректировал у меня. Я всегда, когда он изъявлял желание, делала ему маникюр. Всякий раз, как у кого-нибудь из нас находился повод отпраздновать что-либо, мы ходили обедать, а поводы для этого представлялись довольно часто. Оставаясь вдвоем, мы разговаривали обо всем на свете. Я многое узнала о семье Черчилля, и в первую очередь о его четырех детях. Старшего, тридцатилетнего сына от первой жены, Джоанны, звали Гейдж. Остальных трех родила ему вторая супруга, Ава, – Джека, которому теперь исполнилось двадцать пять, Джо, на два года младше, и единственную дочь Хейвен, которая еще училась в колледже. Я узнала, что Гейдж, в три года потеряв мать, стал нелюдимым, замкнутым и недоверчивым, а одна из его бывших подружек сказала, что у него фобия ответственности. Не будучи знакомым с психологическими терминами, Черчилль не понимал, что это означает.
– Это означает, что он не желает обсуждать свои чувства, – пояснила я, – или чувствовать себя уязвимым. Он боится оказаться связанным.
Вид у Черчилля был озадаченный.