– Имя… имя… имя…, – метался во сне головой по цветастой подушке Эрос. Через какое-то время он сполз с неё, а потом и вовсе очутился на полу. Там под воздействием прохладного воздуха процесс вытрезвления" научной мысли» пошёл активнее.
Академик стал выкрикивать своим петушиным фальцетом женские, мужские и другие имена.
Мария тут же прибежала из кухни с мокрыми от крови руками, с кухонным разделочным топориком.
Перед этим она сноровисто разделывала тушку небольшой хрюшки.
Тушка хрюшки была получена в качестве богатого наследства от тридесятого двоюродного мужа бездетной тётки, и честно поделенного на всех племянников его сестры.
Если до конца быть краткими, то на самом деле огромное наследство было огромной свиньёй. То есть свиноматкой в живом виде. Оно, это наследство, по два раза в год приносило потомство, которое потом честным образом распределялось между наследниками кому и что.
На сестру бездетной тётки двоюродного мужа была возложена почётная обязанность по поению, кормлению и выгребанию продуктов жизнедеятельности этой очень деятельной свиньи.
В уплату за свои труды праведные сестра получала все эти продукты жизнедеятельности, а в случае старости и плохого самочувствия объекта наследования, сам объект.
Для контроля над ситуацией в положенном месте всегда висел огромный тесак. Его было бы выгоднее задействовать в работу, но в таком случае, женщина оставалась бы без навоза. На такие жертвы она пока не решалась, её огород требовал: «Навозу! Навозу!»
Поэтому свинища пока была свежа и хороша и радовалась жизни, чего нельзя было сказать о счастливице, без конца одариваемой навозом. Такова есть поэзия прозы жизни в нашей жизни!
Богатая наследница Мария, бросив на кухонном столе своё, не до конца разделанное наследство, в немом ожидании буквально нависла с топором над академиком, вытянув вперёд свою шею до упора, внимательно прислушивалась, вздрагивая при каждом новом имени.
Она ждала. Ждала. Надеялась и верила. И верила, что дождётся. И дождалась. Но не сразу.
Кровь на руках пообсохла. Топор она отложила, но шею не втянула. И уши, как были навострены, так и остались навострёнными.
А Эрос то дико орал, то громко бормотал, то вдруг утихал, то вновь принимался вопеть и лишь изредка попискивать.
Вначале женщине было смешно. Потом грешно. Затем пакостно и даже противно от предложенных Эросом в его «полной несознанке» имен. Собственно он их никому и не предлагал, а просто бредил и бездумно бессвязно бормотал. А Марья Ивановна всё это усердно слушала.
– Да, да, так меня и назови. Я так на это тебе и согласилась. Да, я удавлю вас сейчас злосчастник несчастный. А потом удавлюсь сама, так что только посмейтесь надсмеять надо мной.
Она путала слова. Она негодовала. Угрожала и обзывала. Молчала. Пыхтела. Наливалась злостью, но терпеливо терпела все мучительные изыскания профессора.
И, наконец, в тяжёлых муках имя родилось. Правда, и рожалось-то оно не сразу. Имя появлялось на свет с большим трудом и в творческих метаниях и муках.
Имя. Прекрасное. Желанное. А главное, дающее Марии надежду на светлое балетное будущее на огромной сцене.
Для этих дел у неё всё давным-давно было наготовлено. И белая повязка на голову, и белая мужская майка, и белая пачка, и эти балетные тапки, в которых они все бегают. Не было только белых колгот такого размера, но, в крайнем случае, в крайнем, можно было использовать белые кальсоны академика. И еще, надо было конечно немного похудеть.
Итак, вначале было первое слово. Оно было ею не расслышано. Затем выкрикнуто другое. Оно не понравилось. Затем прошепелявлено третье, но и оно было отвергнуто Марией. Затем был храп и тишина. Звенящая тишина и только редкое взволнованное сопение зорко наблюдавшей Марией за наблюдаемым, полутрезвым, полусонным профессором.
И вдруг откуда-то из откудава (есть, наверное, такое слово? а нет, так теперь будет) вырвалось почти то, что было ей нужно:
– Звездулька…
Мария вздрогнула и замерла…
– Вообще-то вроде ничего имечко. Но, нет, как-то не для меня. Всё-штаки не мой размерчик будет! – заключила Марьиванна, победоносно тряханув тяжелой грудью, замурованной в лифчик десятого размера. Грудью, резко переходящей в не менее тяжелые плечи, шею и руки. Одним словом плакал балет по таким фигурам горючими слезами.
– Звез-ди-на-а-а…
– Что? Что, родненький? Что вы сказали, дорогой?!
– Звездиночка…
Так Марию не звал никто и никогда. Да и кому бы пришла такая мысль в не пробитую, трезвую голову? Так назвать сей монумент! Настолько крепко стоящий на своих столбах, пардон, ногах, что не было никакой возможности обойти и объехать сей постамент и на нем монумент, если обрисовать его точнее, случись столкнуться с ним на узкой дорожке.
Да, никто бы даже не посмел догадаться повздорить с ним, например. Или просто глянуть на него косеньким взглядом. Ну, не было таковых! Или их потом бы сразу не стало!
– Зайчик, вы наш! Скупирдомичек, сладенький! Намаялась, тут, Звездиночка, с вами. (Мария, не раздумывая, приняла это имя и тут же облеклась в него, то есть резко нареклась им.)
– Да, как же я намаялась с вами, полудрагоценненький вы наш Эросик! Залазьте, маленький, умненький поросеночек на кроватушку! И сразу баиньки! И сразу спатеньки! Сокровище вы наше, сокровищенское! Всё, всё, все уже дома! И все баиньки по своим кроваткам. Носики, курносики сопят!
Интересно, сколько бы еще пришлось пролежать курносику на полу, если бы он не придумал, угодное для мадемуазели имя!?
– Гений! Я всегда говорила, что Скупирдомыч – гений, хоть и дурак. Но надо же, какое имя! Он мне всё-штаки поставил великое имя! Вот и как же теперь повернется моя судьба? Неужели мне всё-штаки придётся блистать на сцене?!
Новоиспечённая Звездина, бывшая Мария, тяжелой поступью забегала по квартире, якобы нежно пританцовывая и якобы с легкостью кружась, на скулящем от невыносимой тяжести паркете, резко покачнувшись, она улетела на балкон.
Этот «яркий сценический образ» с громом и с треском расколошматил там, все наготовленные для сдачи в стеклотару по 50 копеек, пивные и водочные бутылки, и банки по 10 копеек.
Глава четвертая. Жена профессора. Ева Колготкина
Через несколько минут после погрома, в дверях квартиры, бронированных шпоном под металл, возникла из «неоткуда», перепуганная насмерть, изредка присутствующая дома, последняя супруга академика – неуловимая Ева Колготкина.
– А что у вас тут? А-а? Кто у вас тут?
Звездина незамедлительно ответила ей, как рубанула топором по свинячьей тушке:
– У нас тут- Гитлер капут!
– Нет, я не пОняла, что у вас всё-таки тут, а?
– А у нас тута – Марфута! Вот так-то, Эвочка Безроговна.
Бывшая Мария можно сказать впервые в жизни была довольна этой самой жизнью и заулыбалась во весь свой скуластый рот.
Нет, про её рот, я думаю, было бы правильнее написать губастый рот. Так и запишем. А что у Звездины могло быть скуластым? Правильно, скулы. Так сейчас и запишем, что Звездина улыбалась во все свои скуластые скулы. Так и записали. А Ева, глядя на неё, обомлела.
– Мария! Впервые вижу. Вы и улыбка?! Вот это глобализм! Неисчерпаемо! Улыбка на лице, у вас?! Да, что такое могло произойти на этом континенте? Я вас, милочка, сейчас же допытаю. Обязательно вскройте сей секрет. Не скрывайте ничего от меня! – усердно допытывалась, пытливая жена Ева Колготкина у несостоявшейся пока и засмущавшейся, балерины.
– Да, бес с вами, Эвочка! О чем тут произносить? Отстаньте от меня, я в печали на самом деле.
Но Еве было не угомониться, разительные перемены в толстой, всегда угрюмой домработнице были на её лице и заставляли сомневаться и подозревать. Но вопрос в чём? – не закрывался.
В тёмной голове Колготкиной вдруг сверкнула мысль. Сверкнула, как молния, озаряющая весь склон и весь небосклон:
– Неужели!? Неужели, он?