Оценить:
 Рейтинг: 0

Девочка с Севера

Год написания книги
2025
Теги
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
3 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Я скажу, что вы курили-и-и…

– Скажешь – сожжём!!!

Словом, методы воспитания, о которых они много позже сами весело рассказывали мне, гуманностью не грешили. Мальчишки учили меня петь вологодские частушки, в основном матерные. Я их распевала, ковыляя по деревне на кривых рахитичных ногах. Единственной приличной была такая частушка:

Зарезали сапожничка,
В канавушке лёжи-и-ит.
Эх, жалко его молодости –
Не дали пожи-и-ить!

Пела очень прочувственно – до слёз было жаль молодого сапожничка!

В нескольких километрах от Боброва начинается большое клюквенное болото и тянется на десятки километров. Когда поспевала клюква, за ней съезжались даже из других областей. Во время войны мама, чтобы заработать немного денег, нагружённая корзинами с клюквой, ездила продавать её в Ярославскую область. Денег на билет не было. Ехала, стоя на подножке вагона и уцепившись за поручень, благо что в вагонах того времени подножки были не внутри вагона, как сейчас, а выступали по его бокам. Ехать приходилось несколько часов, стоя на холодном, пронизывающем до костей ветру, крепко держась за поручень, чтоб не свалиться с мчащегося поезда, держа при этом тяжеленную корзину с клюквой. После такого путешествия болело всё тело.

Боброво. Мама с Лией на руках. Стоят Полина (мамина старшая сестра) с сыном Феликсом. 1942 год

В войну деревня жила впроголодь, но как-то выживала. Настоящий голод пришёл в 1947 году. Тогда съели всю крапиву, а лебеда была чуть ли не лакомством. Спасала только корова. Траву толкли, заливали молоком и ели. Несколько человек в округе умерли от того, что наелись древесной муки, из которой делали столярный клей.

Соседка, которая в войну работала формовщицей в Вологде, рассказывала: «Когда отменили продовольственные карточки, мы с девчонками побежали в магазин и накупили чёрного хлеба. Сели в общежитии за стол, ели чёрный хлеб, макая его в соль и запивая кипятком. Плакали от счастья.

Неужели мы, девчонки, дожили до такого времени, что можем вдоволь поесть хлеба!»

Возвращение в Полярный

К этому времени нас с мамой в деревне уже не было. Мы вернулись в Полярный сразу после окончания войны. С этого времени я себя и помню. Первым моим воспоминанием было воспоминание о том, как меня несёт под мышкой высокий мужчина в чёрном флотском кителе. В другой руке у него чемодан. Он несёт меня по пришвартованным друг к другу катерам, между бортами которых колышется свинцового цвета вода. Палубы катеров качаются. Он перешагивает через леера. Боюсь, что он меня выронит и я упаду в воду. Спустя много-много лет я рассказала об этом маме, думая, что это мои детские фантазии. Оказалось, нет. Это был знакомый отца, а впоследствии наш сосед – мичман Барболин.

Много позже я узнала, что отец, пока мы были в эвакуации, сошёлся с какой-то женщиной в Мурманске. Она родила девочку. А тут мы приехали, и отцу пришлось выбирать. Выбрал нас с мамой. Мама поставила условие, чтобы он никоим образом не общался с той женщиной и её дочкой, материально не помогал им. Мне кажется, он не очень строго выполнял это условие. Мама в конце жизни, когда отца уже давно не было в живых, сокрушалась, зачем она тогда поставила такое условие. Считала это своим грехом, за который впоследствии пришлось расплачиваться мне – воспитывать чужого ребёнка. У моего мужа была дочь от первого брака, которая росла в нашей семье.

Отец демобилизовался, остался работать в Полярном. Мы поселились у деда и бабушки в бараке на Советской улице. Там жило много народу, в том числе и сосланных на Север во время коллективизации. Барак был двухэтажный деревянный, длинный, с краном холодной воды и туалетом в конце коридора. По обе стороны коридора шли комнаты. В каждой комнате была печка и народу как клопов. Наша комната в двадцать квадратных метров была на втором этаже в середине барака. Помимо бабушки и деда в ней жили мои родители со мной, Людмила с мужем и дочерью Анжелой. Людмила вышла замуж в 1939 году за моряка – Черанёва Афанасия Ильича. До и во время войны он служил на кораблях, которые назывались морскими охотниками, и торпедных катерах. Катер подбили, начался пожар. Афанасий Ильич вынес из огня какие-то ценные корабельные документы, за что был награждён медалью Ушакова. До войны у них родилась девочка, которая умерла в 1941 году. Анжела родилась в 1943-м. Её чаще называли не Анжела, а Элла.

Антонина и Геннадий Рожковы с дочерью Лией. Полярный. 1945 год

Кроме родственников в этой же комнате ещё жил приятель – Фёдор Семёнов, который потом к деду с бабкой привёз свою жену Ольгу, предварительно испросив их разрешения. Жили дружно, ссор никогда не было. Фёдор работал на заводе «Красный горн» и скоро получил комнату в бараке рядом с заводом. Дружба с его семьёй продолжалась всю оставшуюся жизнь. На праздниках, на которые собирались все сёстры с семьями, обычно бывали и Фёдор с Ольгой.

Людмила Калинина (Черанёва) с дочерью Анжелой. 1945 год

Михаил Аполлинарьевич и Надежда Игнатьевна Калинины, в середине – Фёдор Семёнов. 1946 год

В комнате стояли две кровати и стол со стульями, большой деревенский сундук. На ночь пол застилали матрацами. Пока был жив дед, бабушка не работала, вела хозяйство. Дед был суров! У него были прокуренные жёлтые усы. Курил он исключительно махорку, делая самокрутки из газеты. Ел только своей деревянной ложкой, привезённой из деревни и щербатой с одного края от длительного употребления. Он и в ход её мог пустить, и я его жутко боялась. Похоже, дед не очень-то меня любил. Я была предоставлена сама себе, обычно играла около барака, а заигравшись, не успевала добежать до помойного ведра. Надо было добежать до подъезда, подняться на второй этаж, добежать до комнаты, которая была в середине барака. Где тут успеешь в три с половиной года! Прибегала с мокрыми штанами, а они были у меня одни на все случаи жизни: голубые, толстые, фланелевые. Бабушка со вздохом их снимала, полоскала и вешала на створки духовки для просушки. Я сидела в ожидании, когда они высохнут, часто подходя и проверяя, не высохли ли, в надежде, что до прихода деда они высохнут. Штаны, как назло, не сохли! Дед входил, бросал суровый взгляд на штаны, потом на меня и говорил: «Ну что, опять штаны намочила, зассыха!» Я в ужасе сжималась.

Моей голубой мечтой того времени был ослепительно белый эмалированный горшок, на котором почти постоянно сиживал, хныча, наш сосед снизу Сашка. Он был младше меня и почему-то всё время маялся животом. Этот фантастический горшок запал мне в душу на всю жизнь. Когда много-много лет спустя я рассказала об этом маме, она вспомнила, что Сашкина мать во время войны работала официанткой в английской миссии, которая была здесь же, на Советской. Оттуда этот роскошный горшок, по-видимому, и приплыл.

Однажды летом около барака свалили кучу свежей металлической стружки. Мне было строго-настрого запрещено к ней приближаться. Куча стружки ослепительно сверкала и играла на солнце всеми цветами радуги. Я, конечно, подошла и взяла стружку в руки и стала её вертеть так и сяк и любоваться блеском. Вдруг стружка как-то мгновенно ввинтилась в палец. Брызнула кровь. Я, плача, пошла домой. Плакала больше от страха, что накажут за непослушание. Так оно и случилось. Стружку вытащили (у меня от неё осталась отметина на всю жизнь), палец перевязали, а меня отшлёпали.

Но с детьми случались и настоящие трагедии. В то же лето в тёплый солнечный день в открытом канализационном колодце, до краёв наполненном водой, утонула двухлетняя девочка – любимица всего барака, гулявшая около барака сама по себе, пока мать на работе, а остальные тоже были делом заняты. Кто-то видел, как она полоскала в колодце ленточку. Как она туда упала, никто не видел. Собралась толпа народу. Её мать, одиночка, с плачем и криком билась в руках державших её людей. Горевали все. К слову сказать, матерей-одиночек было немало, в том числе и в нашем бараке, хотя общественным мнением, как известно, они порицались.

Два года спустя после этого случая умерла моя подружка Валя, тихая, спокойная девочка, которая была на год меня постарше. Ей было шесть лет. Мы вместе играли, ходили в Кислую губу, это за три километра от дома. Носили на причал обед: она – отцу, а я – деду. Тогда не думалось, что с нами по дороге может случиться что-то плохое. И не случалось. Потом Валя неожиданно заболела. Меня к ней не пускали, и я всё спрашивала у её родителей и братьев (их у неё было трое, она младшая), когда Валя поправится. Мне отвечали, что всё болеет. Ответы с каждым днём звучали всё грустнее. Как-то вечером меня позвали: «Иди попрощайся с подружкой». Я вошла. В комнате тускло светила лампочка. За столом, тихо переговариваясь, сидели мужчины, молча плакала Валина мать, тётя Тася. Мальчишки жались по своим топчанам. Раньше у них всегда было шумно и весело, часто собирался народ по вечерам – поговорить. У них и фамилия была весёлая – Шутовы. Сейчас же было непривычно тихо. Валя лежала с закрытыми глазами, прозрачным бледным лицом. Я спросила: «Она спит?» «Нет, без сознания». Я не знала, как надо с ней прощаться. Было как-то неловко: на меня все смотрели. Я стояла и смотрела на неё, потом тихо позвала. Она не ответила. Постояв ещё немного, я ушла и долго сидела у бабушки, оглушённая, так и не понимая, простилась я с ней или нет. Думаю, она умерла от пневмонии. Позднее у Шутовых родился ещё один мальчик, его назвали Валентином. Кстати, отец семейства, Василий Шутов, не был расписан со своей женой Таисией. Он был из раскулаченных и сосланных на Север. А не расписывался из-за боязни, что могут сослать ещё дальше, хотя дальше уж некуда. Если и сошлют, то одного, а не всю семью.

В бараке было несколько многодетных семей. Кто как живёт, ни для кого не было секретом, особенно для детей. Зайти в гости в любую комнату было обычным делом. Мы часто и ходили по гостям по всему бараку. Среди прочих в бараке жила семья Токаревых. Жена шила на заказ одежду, стегала ватные одеяла на больших параллельных пяльцах. Была весёлой и приветливой, пекла очень вкусные маленькие булочки, которыми охотно меня угощала. Мне нравилось приходить к ним и смотреть, как она ловко и весело стегает одеяло или раскатывает тесто. Муж её работал водителем грузовика. В свободное время он писал картины. Переносил изображение с репродукций на большие холсты. Делал он это, расстелив холст на большом столе. У них над кроватью висела картина во всю длину кровати и до потолка. Меня, маленькую, удивляло, зачем он такое повесил в комнате: голые мужчины и женщины. И все такие толстые – на первом плане мужчина вполоборота с мощной обнажённой спиной и зверским и одновременно весёлым выражением лица. Потом я увидела эту картину в каком-то музее или на репродукции. Фавн, нимфы, то ли Рубенс, то ли Тициан, не помню. Господи, где же я это уже видела? У Токаревых, в бараке!

Соседкой бабушки была тётя Клава, как и Шутов, из раскулаченных и сосланных на Север. Муж её утонул в Кольском заливе при неясных обстоятельствах, детей у них не было. Она жила со своим престарелым и немощным отцом. Тётя Клава была спокойным и очень добрым человеком. Плела кружева и много читала. Бабушка моя была неграмотной, и тётя Клава вслух читала ей книги. Однажды, уже учась в классе седьмом, я забежала к бабушке.

У них был час чтения. «Что читаем?» – спросила я. Читали они «Порт-Артур», бабушка слушала с раскрасневшимися щеками и блестящими глазами.

У деда с бабушкой мы жили недолго – кажется, несколько месяцев. Вскоре родители и я откочевали в дом через дорогу – получили комнату. Там на весь день меня родители запирали, уходя на работу. Я, высунувшись в форточку, с завистью смотрела на вольно гуляющих подружек. Однажды с их помощью удалось выбраться из заточения. После этого случая родители не оставляли форточку открытой. Первой книжкой была, конечно же, классика детской литературы – книжка стихов Агнии Барто, которую мне читали родители. Я выучила её наизусть: и про Таню, которая громко плачет, и про бычка, который идёт, шатается, и делала вид, будто читаю сама. У соседей был радиоприёмник, и я, как заворожённая, сидела перед ним и смотрела на шкалу, светящуюся зелёным светом. Мне казалось, что там, за стеклом, как за светящимся занавесом, движутся маленькие человечки, голоса которых я слышу.

К этому времени относится появление у нас нескольких красивых вещей. Эти вещи, по-видимому, были из тех, что поступили во время войны по ленд-лизу: две белые батистовые блузки для мамы, пуховое одеяло, просуществовавшее в нашей семье долгие годы, и белый роскошный свитер для меня. Мне прописали пить рыбий жир, и мама предпринимала безуспешные попытки напоить меня им. Я была в этом свитере, когда она в очередной раз попыталась всунуть в меня ложку рыбьего жира. При его виде и запахе у меня сразу сработал рвотный рефлекс, и всё содержимое ложки я тут же излила на свитер, испортив его навеки. Мама, отшлёпав меня (это уж как водится!), навсегда оставила попытки накормить меня этой гадостью.

Белоруссия

Летом 1946 года мы поехали в Белоруссию, в Витебск, на родину отца. Он не был там с довоенной поры. В Витебске жил его брат Степан. На довоенной фотографии он – симпатичный блондин, как все Рожковы, с правильными чертами лица. Своих детей у Степана не было, а у его жены была дочь от первого брака, старше меня на год или два, с которой я сразу подружилась. Центр Витебска лежал в руинах, мы часто играли на развалинах. Улица же, на которой жила семья Степана, была обычной сельской улицей с огородами, палисадниками и коровами почти в каждом дворе. Дом напротив был ухоженным, с крашеным голубым палисадником, за которым росли цветы, что для послевоенной поры было необычным. Его хозяин, шофёр, чем-то не нравился нашим родственникам. Взрослые за столом неодобрительно о нём отзывались. То ли он был жадный, то ли калымил много, то ли ещё что-то за ним числилось, не помню, но мы с подружкой решили ему напакостить, раз он такой нехороший. Рядом с его домом часто стоял грузовик, на котором он работал. Взяли белую краску, которую нашли в доме, и тайком заляпали ею бампер грузовика. Утром, хихикая, мы спрятались за нашим плетнём понаблюдать за соседом. Сначала он просто остолбенел, увидев испоганенный бампер, а потом… Когда услышали угрозы, посыпавшиеся в адрес того, кто это сделал, нам стало не до смеха. Поняв, что дело принимает серьёзный оборот, мы тихо-тихо уползли. В нашем доме тоже все недоумевали: кто бы это мог сделать? Нас никто не заподозрил, а мы, конечно, молчали как рыбы, но на всякий случай держались подальше от дома соседа. Пока мы там отдыхали, я тряслась от страха, что нас выведут на чистую воду.

Тем летом отцу очень хотелось нарастить животик: небольшой, с половину футбольного мяча. Он пил пиво и каждый день, поглаживая живот, отмечал, насколько тот вырос. А животик действительно стал к концу отпуска выпирать, обтянутый футболкой. Такие футболки – трикотажные шёлковые с короткими рукавами и воротом на пуговицах рубашки, заправленные в брюки, почему-то называли «бобочками». Теперь я думаю, что в то послевоенное полуголодное время выпирающий живот говорил о сытой жизни и высоком социальном положении. Наверно, тогда иметь небольшой живот было престижным и модным. Неслучайно в Средние века после повальных эпидемий, которые опустошали Европу, у женщин вошли в моду животы как у беременных. Они даже носили специальные толщинки, имитирующие беременность.

Так вот, животик, к радости отца, чётко обозначился под бобочкой и далее рос уже без всяких усилий с его стороны, а спустя десять лет отец безуспешно пытался от него избавиться.

Отъезд из Витебска запомнился. Не мог не запомниться. Провожали нас родственники, соседи, знакомые. Подошёл товарный поезд. Провожающие все вместе пытались посадить нас в теплушку, а в проёме вагона стояли люди и сапогами пинали тех, кто пытался влезть в вагон. Из толпы на перроне кричали: «Что вы делаете?! Здесь же дети!» Меня кто-то держал на руках, а перед моим лицом мелькали тяжёлые сапоги. Наконец, каким-то образом с помощью провожавших нас мужчин, сквозь пинки, отцу удалось влезть в вагон. Он втащил маму, меня и чемодан. Поезд тронулся. В вагоне на мешках сидели и лежали люди, одетые в какие-то серые одежды: телогрейки, пиджаки. На папе был хороший костюм, на маме – яркое крепдешиновое платье, сидели мы не на мешке, а на кожаном чемодане. (На Севере зарплаты были повыше, чем в центре страны.) Направленные на нас со всех сторон взгляды были такими ненавидящими, что я боялась – до Минска мы живыми не доедем. Наверное, именно так смотрят на классовых врагов. Мама постепенно разговорилась с соседями. Рассказала, что мы с Севера, были в отпуске у родственников. Ситуация несколько смягчилась. В вагоне стоял сильный запах подсолнечного масла – ехавшие поливали им ломти чёрного хлеба с солью и ели. После этой поездки ещё долго при запахе подсолнечного масла у меня в памяти всплывала картина того вагона.

В Минске мама пошла в парикмахерскую, прихватив и меня. Ей сделали шестимесячную завивку и выщипали брови ниточкой по моде того времени. В парикмахерской повсюду висели фотографии женщин с бровями-ниточками. Маме сделали маникюр. Мне тоже накрасили ногти. Такими красивыми вернулись в Полярный.

Постепенно от деда с бабушкой откочевали все. Они остались вдвоём. Посчитали, что такие хоромы, как двадцать квадратных метров, – слишком большие для двоих, и они переехали в десятиметровую, узкую, как пенал, комнату на этом же этаже. А в 1947 году летом дед погиб. Его сбила машина. Матрос, который её вел, был сильно пьян. Незадолго до этого деда забрали в милицию, где он просидел несколько дней. В эти дни вся семья угрюмо молчала, женщины ходили с мокрыми глазами. Очевидцы рассказывали, что машина, съехав с дороги, буквально гонялась за дедом и прижала его к телеграфному срубу. Дед получил тяжёлые травмы и спустя несколько дней умер в госпитале. Шофёр, виновник происшедшего, навестил его там, плакал и просил прощения. Дед простил. Шофёра никак не наказали.

Похороны деда, 1947 год. Слева направо у гроба стоят: Геннадий Рожков, Фёдор Семёнов, мамина сестра Полина, её сын Феликс, бабушка, маленькая девочка – Лия, рядом справа от нее – Антонина, далее – соседка Катя, следующая – Тася Шутова. За спиной Кати стоит муж Полины – Виталий

Бабушка, вспоминая деда, всегда называла его ласково покойничком. Я вздрагивала, услышав это слово. «Покойничек, – говорила она, – за всю жизнь меня ни разу не обидел, даже словом». Она на двадцать лет пережила деда.

Вскоре после смерти деда отец увёз маму и меня в Белоруссию. Он устроился работать в Минске, а мы с мамой жили под Минском у его старшего брата Николая. Тот был директором совхоза. Деревни, где мы жили, как таковой не было. Она сгорела во время войны. Улица состояла из землянок, в них и жили люди. Идёшь по улице, и кажется, что крыши прямо на земле лежат. В землянку обычно вела вниз узкая лестница. В землянках было очень тесно: нары по обеим сторонам, часто двухэтажные, в центре – печурка и маленький стол. От всей деревни уцелело одно здание, в котором во время войны была комендатура. В одной его половине было правление совхоза, а в другой – по комнате занимали семьи директора и агронома. Комната правления не запиралась, обычно пустовала, в ней стоял голый стол и два стула. Мы с девчонками, моими сверстницами, забегали туда поиграть и через окно строили рожицы пленным немцам, сидевшим во время перерыва на бугорке, напротив дома. Немцы в ответ нам грозили, а мы с визгом прятались под стол. Девчонки их боялись по привычке оккупационной поры, а я – за компанию. Немцы в совхозе строили хозяйственные постройки: свинарник, коровник и прочее. Считалось важным в первую очередь поднять сельское хозяйство. Люди и в землянках поживут, не привыкать, а вот скотина – нет. Однажды дядя Коля повёл нас мамой показать свинарник – новый, весь белый и пахнущий свежим деревом. В отдельных загонах на белых свежих опилках лежали громадные свиноматки, а вокруг них – кучи маленьких розовых поросят!

Иногда во время обеда, когда мы сидели за столом, приоткрывалась дверь, в щель на мгновение просовывалась голова немца с отчаянной просьбой: «Матка, бульба, цыбуля!» «Ишь чего захотел!» – негромко отвечала тётя Надя, жена дяди Коли.

Несмотря на то что дядя Коля был директором, питались мы скромно, а другие, надо думать, ещё хуже. Часто это был суп с клёцками: слегка забелённая молоком вода с шариками теста из серой муки. Мы с мамой собирали жёлуди. Тётя Надя их сушила, поджаривала, молола и варила кофе. Кофе был без сахара, но с небольшой добавкой молока. Напитка противнее этого желудёвого кофе я не пробовала ни до, ни после! Ну разве что рыбий жир! Однажды мы собирали жёлуди рядом с большим совхозным полем, на котором росла репа. Я было рванулась за репкой, но мама, сделав страшные глаза, меня удержала. Потом, оглянувшись по сторонам, нет ли кого поблизости, она, изображая, как будто что-то потеряла, всё-таки вырвала две штуки. Спрятавшись за дуб, чувствуя себя преступницами, мы их сгрызли. «Только, ради Бога, никому не проговорись об этом, – сказала мама, а то посадят!» Сорвать ещё хоть одну репку мама, несмотря на всю свою боевитость, не осмелилась. Было начало осени 1947 года, и, как я теперь понимаю, действовал свирепый указ «о трёх колосках».

Зимой мы с мамой перебрались к отцу в Минск, где он снял комнату в частном доме. Это была обычная изба, разделённая перегородками на две комнаты и кухню с русской печью. В нашей комнате стояла буржуйка, на которой мы грели чай. Окраины Минска с частными домами во время войны уцелели, а весь центр города был разбит – остовы домов и груды битого кирпича. В глубоких строительных котлованах, как муравьи, копошились пленные немцы – восстанавливали город. Я подружилась с девочками, жившими на одной с нами улице. Они были старше меня, уже школьницы, что-то всё время придумывали: например, с увлечением разыгрывали в лицах басню «Стрекоза и муравей». Меня привлекли во второй состав, в котором не хватило исполнительницы. Роль учила со слуха – читать не умела.

На день рождения я получила первую в своей жизни настоящую куклу – большую, нарядную, красивую. Её соломенного цвета волосы были заплетены в косы. Красивая чёлка, начинавшаяся на макушке, была приклеена ко лбу.

Вне себя от счастья, прижав куклу к груди, я тут же понеслась показать её подружкам. Те решили, что кукла очень красивая, но прическу надо изменить – расплести косы и завязать бант на макушке. Я засомневалась, надо ли, но меня уговорили. Для того чтобы завязать бант, чёлку ото лба отодрали. Под ней оказался голый череп. Завязанный бант не мог прикрыть открывшуюся лысину. Чёлка торчала паклей во все стороны, на лбу – остатки клея и волос. Ужас, да и только! Попытки вернуть ей прежний вид успеха не имели. Я поняла, что дома меня ждёт заслуженное наказание. Так оно и случилось. Родители опешили, увидев обезображенную за такой короткий срок куклу. Оправдания «это не я сделала, я не хотела», не помогли – получила по полной программе с обещанием, что это последняя в моей жизни кукла! Обещание сдержали. Через полтора года родилась моя сестра. Я сразу стала взрослой, и куклы покупали ей.

Снова Заполярье

Прожили мы в Минске недолго. Отцу светила хорошая карьера: направили документы для работы в белорусском МИДе и на курсы иностранного языка. Но маме, надо думать, надоело жить на съёмной квартире, и по весне её, как перелётную птицу, потянуло на Север, в родные края. Позже она горько сожалела о том, что уехали из Минска. В 1948 году после Пасхи двинулись на Север, всю дорогу питаясь крашеными луковой шелухой яйцами. Их мама накрасила столько, что я в конце путешествия ими просто давилась. Попали в Полярный не сразу, сначала месяц жили в Мурманске в центральной гостинице города под названием «Арктика». После белорусской эпопеи, не знаю как родителям, а мне такая жизнь казалась замечательной, хотя маме приходилось тайком готовить еду в номере на электрической плитке, что категорически запрещалось! В ресторане питаться было очень дорого.

В «Арктике» в своё время останавливались известные полярники и все почётные гости города и области. У гостиницы был выступающий портал с колоннами, на крыше которого располагался большой балкон. С него произносили речи ораторы во время митингов и демонстраций. Говорили, что с него когда-то выступал С.М. Киров. Из вестибюля гостиницы на второй этаж вела широкая лестница, застланная красной ковровой дорожкой. На лестничной площадке стояло чучело огромного бурого медведя. Медведь стоял в боевой стойке на задних лапах, подняв передние, и устрашающе глядел сверху на входящих в вестибюль. Вид его с раскрытой пастью был грозен, но при ближайшем рассмотрении было видно, что шерсть местами уже вытерлась – наверно, от рук постояльцев, желающих его потрогать, а может быть, моль поработала. Швейцар каждое утро с помощью щётки и расчёски прихорашивал медведя. Я проходила мимо него с замиранием сердца, но искушение потрогать было сильнее страха. Потрогала, услышала грозный окрик швейцара, которому, по-видимому, вместе с расчёсыванием шерсти медведя вменялась и его охрана от постояльцев. «Арктика» была самым примечательным зданием в Мурманске в те годы. Похоже, она была построена в стиле конструктивизма. Говорили, что в своём роде здание было уникальным. Как водится, говорили уже после того, как его снесли.

В Мурманске той поры, да и сейчас, центральной улицей был проспект, конечно же, носивший имя Сталина, позднее переименованный в проспект Ленина. Он начинался в центре города от площади, от которой в разные стороны идут улицы. Площадь в просторечье называли и сейчас называют «Пять углов». Улица, которая шла к ней от порта и железнодорожного вокзала, была короткой. Начиная от железнодорожного вокзала и до площади пяти углов, вдоль неё по обеим сторонам сплошь стояли ларьки, в которых торговали водкой в розлив. Около них всегда толпился народ. Рыбак, возвратившийся с моря, где спиртное было вне закона, проходя по этой улице и отмечаясь у каждого ларька, до дому добирался, если, конечно, добирался, очень тёпленьким. Старый мурманский железнодорожный вокзал был тесным, одноэтажным деревянным зданием и своей обшарпанностью больше походил на сарай, чем на вокзал. В нём было не протолкнуться от народа. Таким же, если не хуже, во всяком случае, ещё меньше, был тогда и морской вокзал. В те годы в Мурманске было много деревянных двухэтажных и одноэтажных частных домов. Например, параллельно проспекту Сталина шла улица, состоящая из двухэтажных с двумя подъездами бревенчатых домов, в которых были коммуналки. Мурманск мне не нравился, он меня пугал. И друзей у меня здесь не появилось. Может быть, потому, что мы жили в гостинице, я не ощущала его своим городом, а так – временным пристанищем.

Потом мы переехали в Белокаменку, где прожили лето. Белокаменка – райский уголок! Тогда это был маленький посёлок, рыбацкая деревушка. Она расположена на берегу Кольского залива севернее Мурманска, но находится в распадке между сопками, и казалось, что там другой, более тёплый климат. Около барака, в котором мы жили, росли высокие деревья. Было тёплое лето, много цветов. Однажды мы с ребятами пошли гулять и на сухом болоте между сопками наткнулись на разбившийся во время войны одномоторный самолёт. Скорее всего, это был истребитель. Он сильно обгорел и проржавел, опознавательные знаки на нём не сохранились. С земли не было видно, есть ли кто в кабине или нет. Было страшно заглянуть туда, а очень хотелось! Наконец старший из ребят залез на крыло и заглянул в кабину. Там никого не оказалось. Тут уж полезли все, кто смог залезть! Наш рассказ о находке самолёта на взрослых не произвёл особого впечатления: никто не побежал на него смотреть, как мы ожидали. Нас отругали за то, что шляемся чёрт знает где. Война была ещё слишком близко, её не хотели вспоминать.

<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
3 из 4