– О! у него дурной вкус.[515 - На полях: Долгорукий рассказывает о совете, восторгается планом Вейротера.]
Они вошли к Долгорукову. Он стоял у стола с немцом жидом над картой.
– А Волхонской! – закричал он, скорый, живой, здоровый, румяный, молодой, ни секунду не задумывавшийся и, очевидно, очень занятой чем то. Он не дослушал еще, кого с ним знакомили, или скорее представляли (потому что Борис не мог не заметить, что и Волхонской с Долгоруковым был иначе, чем с другими) и тотчас же пожал руку, и обильной речью обратился к Волхонскому и изредка к Борису. Борис своей милой, тихой наружностью сразу внушил доверчивость и симпатию.[516 - На полях: А я зашел поговорить с вами об этом молодом человеке: хочется быть скорее в деле.– Хорошо, xo[poшo]]
– Вот что, mon cher.[517 - [милый мой.]] Наш авангард Багратион стоит у Вишау, Бонапарт бежит – с'est clair.[518 - [это ясно.]] Его отряд у Вишау прикрывает отступленье, этот отряд не больше двух эскадронов. Его надо снять. Понимаешь? Вы понимаете, что это должно быть тайной, – обратился он к Борису. – Вот этот немец привез донесенье. Он был уже у Кутузова, ему не поверили, или не знаю что. Багратион доносит то же самое. Я не понимаю, об чем они думают: оставить убежать Бонапарте. Это я беру на себя. Я доложу нынче государю, не знаю, как решат и, ежели мне только поручат отряд, я отвечаю за всё. Хотите взять сотню лейб казаков?
Волхонской молчал, посмотрел на карту.
– Нет, я верю, мой старый дядя говорил: никуда на войне не напрашивайся, ни от чего не отказывайся.
– Я не понимаю, не понимаю, что с нами делают, – продолжал Долгоруков, садясь. – Можете итти, – прибавил он немцу. – У нас 190 тысяч войска (он прибавил тысяч 20). Мы ждем подкреплений из Венгрии, эрцгерцог в четырех переходах от нас, а мы ждем бог знает чего? Того, чтоб он ушел.
– Государь вас просят, – сказал вошедший камер лакей. Долгоруков докончил еще свою речь, пожал руки обоим, застегнулся и пошел. Придворная память напомнила ему, что он ничего не сказал Борису. Он повернулся к нему и просил заходить и передать поклон матери.
– Постойте, постойте, два слова. Ведь я зашел узнать о курьере. Пожалуйста, дайте знать, когда поедет, мне нужно писать домой, необходимо. – Долгоруков остановился на минуту в двери.
– Хорошо, непременно! – И они вместе вышли. Долгоруков однако вспомнил план и забежал взять его с собой. Во всем существе этого человека видно было много добродушия, непосредственности и легкомыслия.
Бориса волновала мысль о той близости к высшей власти, в которой он чувствовал себя. Он сознавал, что тут около него были те пружины, которые руководили все те громадные массы, в которых он участвовал и которые изменяли, так называемые, судьбы народов.
В коридоре они встретили красивого молодого человека, который выходил с лестницы от государя. Это был князь Адам Чарторижский. Он не знал Волхонского и Бориса. Он оглядел их равнодушно оскорбительным взглядом.
– Eh bien votre expеdition, mon prince, est elle ? flot? – спросил он y Долг[орукова]. – Je vous souhaite beaucoup de succ?s[519 - [А как, князь, дела с вашим походом? Очень желаю вам успеха…]]….. – И он прошел спокойно и величественно. Дальше Борис не расслыхал, что они говорили. Один вышел, другой взошел к государю. Борис чувствовал себя в самом низу той лестницы, из которой Волхонской занимал 1-ое звено, Долгоруков 2-е, князь Адам 3-е, [4-е] должно быть сам государь, к которому шел теперь Долгорукой. Все эти люди, видимо, были чем то заняты, озабочены. Борис чувствовал в себе червяка честолюбия, еще больше расшевелившегося при близости места власти, но ему казалось, что у этих людей на верху почестей были, кроме честолюбия, другие интересы.
– Вот эти люди, – сказал Волхонской, как будто угадав его мысли, – уже не одними крестиками занимаются. Тут[520 - Зачеркнуто: вопросы] интересы другие, важнее. Не люблю я этого князя Адама.
– А славное лицо! – сказал Борис.
– Да, это едва ли не самый замечательный человек из всей этой компании.
В покоях, занимаемых дипломатами, шел между тем жаркой спор о том, как адресовать ответное письмо Бонапарту. «Au gеnеral Bonaparte»[521 - [Генералу Бонапарту]] было отвергнуто. «Au premier consul»[522 - [Первому консулу]] было тоже невозможно. «L'empereur des fran?ais»[523 - [Императору французов]] было противно желанию государя. «A l'ennemi du genre humain»[524 - [Врагу человеческого рода]]… шутил один из дипломатов. «Messieurs, il faut quelque chose qui, sans blesser Bonaparte et sans nous compromettre, ne lui accorda point le titre d'empereur».[525 - [Господа, нужно что-то, не оскорбительное для Бонапарта и не ставящее нас в неловкое положение, но что не давало бы ему императорского титула.]]
– Bonaparte – tyran et usurpateur,[526 - [Бонапарту – тирану и узурпатору,]] – опять сказал шутник.
– Messieurs, ce n'est pas le moment…[527 - [Господа, сейчас не время…]] И долго спорили об этом вопросе.
Свидание Бориса с Волхонским кончилось ничем. Он вернулся домой только с неприятным и неловким чувством, как будто он что то сделал нехорошее, и с новым для него недовольством и презрением к тому полковому миру, с которым он сжился уже шесть месяцев. Гвардейский полковой мир был совсем особенный от того гусарского, в котором жил Толстой. В Семеновском полку почти не бывало кутежей, играло только несколько офицеров и то всегда на чистые деньги. Обеды давались парадные. Пьянства совсем не было. Товарищества было гораздо менее, чем у гусар. Не говорили друг другу «ты», иногда по месяцам не видались с офицерами других рот. Дисциплина была строже, много занимались фронтовой службой, опрятность и даже щегольство в одежде были в моде. Многие офицеры занимались военными науками и математикой, в том числе и Борис, и вообще образование было значительно более распространено и значительно выше, чем теперь. Борис занимался математикой и писал свой дневник. 14-го ноября было записано у него: «Никакого ответа на письмо. Я останусь во фронте. Мне очень жалко, что я был у Волхонского. Я люблю славу, но я ничего не сделаю для того, чтобы искать власти, а буду ждать ее. Встречался с австрийцами. Они все мне невыносимо противны. Толстой прислал просить у меня пятьсот рублей, я отдал ему последние. Боюсь, что он кончит дурно. Берг невыносим своей глупостью и эгоизмом. Я никогда не слыхал от него слова и мысли, которая бы не касалась его. Вчера получил письмо от maman и отвечал. Она пишет, что Наташа очень скучна. Для нее только я хочу славы и власти. Сейчас узнал, что великий князь и даже все полковые командиры поехали на военный совет в главную квартиру. Говорят, что завтра будет сражение. Мне страшно, но я только для этого служу, и потому я готов сделать всё, что могу, и от всей души».[528 - На полях: <Общий, веселый, самоуверенный поход.> Выступление 15 числа, толки, интересы армии.]
<Так наступило 15 число ноября, день выступления армии из Ольмюца. Накануне в военном совете, в котором присутствовали оба императора, было решено итти вперед и атаковать Бонапарта там, где его застанут. Боялись одного, чтобы он не ушел от нас. Как происходил этот военный совет, что говорилось в нем, есть дело военной истории. Как действовал и говорил приснопамятный русским еще со времен Суворова обер гоф кригс рат в лице гениального полковника Вейротера и других ученых, гордых и неприступных австрийцев, как подумали немцы, отчего бьет всех Бонапарт, подумали, анализировали, вникнули и нашли и решили, что всё дело в фланговом движении и в стратегии (тогда это было новое, только что выдуманное немцами слово), и как все поверили этому, как и что думал Кутузов, соглашаясь на всё и притворяясь спящим, как и кто обдумывали вопрос о том, уничтожив Бонапартия, оставить ли ему трон Франции или отдать его Бурбонам, – всё это останется навсегда неизвестным. Дело исполнено было: итти догонять и бить Бонапартия, но решено дело вовсе не было. Те, которые говорили, что надо ждать соединения с эрцгерцогом и решения вопроса о союзе Пруссии, так и остались при своем мнении. Разъехались из совета поздно, кто веселый, достигнув цели и надеясь на победу, кто грустный, не достигнув цели и боясь победы, кто веселый, ожидая поражения, кто убежденный в измене.[529 - Зачеркнуто: кто убежденный в поражении] Мы не пишем военной истории, но наше странное убеждение то, что вопрос о том, наступать или нет, решил в положительном смысле не Вейротер, не Долгоруков, не император, но Ольмюц, великолепный смотр при ясном солнце.
Только все разъехались и молва о выступлении разнеслась в тот же вечер по войскам и подействовала различно. Волхонской в адъютантской, услыхав новость, швырнул на пол красивой разрезной ножик и сказал, что мы будем расколочены, и потом никому не хотел объяснить своих слов и принялся за книжку романа. Корчаков никакого не составил себе мнения о предстоящем и сходил вечером к полковому командиру послушать, что говорят, вернулся, стал укладываться, осмотрел свои вьюки, расчелся с хозяевами и стал сам оттачивать свою шпагу. Берг пошел к батальонному командиру чего то требовать для своей роты, уравнивавшему его с другим ротным командиром. Толстой обрадовался, очнулся и пошел к товарищу и, после проигрыша, в первый раз пропил до утра. Ермолов[530 - Зачеркнуто: в роте] читал Тацита, лежа в палатке. Пехотный армейский капитан ругался с деньщиком. У фелдвебелей и вахмистров на всю ночь пошла забота о том, что взять и что оставить, солдатики не жалели уже дров и жгли всю ночь заборы и двери, натасканные прежде. Кое какие шалаши они оставляли в наследство немцам, смеялись, слушали сказки и, голые, выпаривали вшей из рубах.[531 - На полях: толки армии] Редкой кто знал из вновь пришедших, с кем дерутся. Молодые солдаты сбивались, называя французов туркой, только старые кутузовские знали и по своему объясняли стратегические планы начальников. Один говорил, что как до Моравского берега (какой?) дойдем, так ему (кому) шабаш. Тогда на австрияка пойдем. Другой говорил, что француз в горах жил, что его Суворов растревожил из гор, с тех пор и пошло.
– Ну, брат, с нами не то, что с Макой справляться, – говорил четвертый. Толковали и об Вишау, который знали пришедшие с Кутузовым и знали, что там француз, сам Бонапартий стоит.
– Что у него там крепость разбита на всю гору, страсть. Боялись, что турка к нему подойдет, тогда беда, – и тем объясняли поспешность похода. Говорили и что пруссак с поляком бунтуют и австрияк бы туда же, да не смеет, его окружили, значит.
Они в полной уверенности были, что Австрия завоевана, и потому грабили и истребляли везде, сколько могли, и только постоянным присутствием офицеров можно было остановить их. Когда мы отступали, мы истребляли все, чтобы не оставлять провиант неприятелю, теперь мы наступали, но им казалось все таки лучше сжечь, как бы не досталось, хоть не французу, но австрияку, который тоже был виноват, и чем лучше была штука, тем больше он был виноват. Политика и дипломация тут была своя и мотивы этой политики и дипломации были те же, которые и обсуживались в военном совете при двух императорах. Все даже было справедливо. Сущность была: австрияк изменник. Поляк и пруссак мешают. Одно было особенно, что никто из этих шестидесяти тысяч человек не то что не сомневался в победе, но не задавал себе вопроса: будет ли победа или пораженье. Никто не спрашивал себя, что лучше: так или этак? И никто не боялся за себя. А каждый был рад перемене. Надоел уж этот Гольмуцкой лагерь и это бездействие, и этот недостаток провианта. В ночь скакали адъютанты, квартирмейстеры. Писари писали бумаги уже не красивыми, но скорыми разгонистыми почерками. Ординарцы и казаки, которых разобрано по штабам огромное количество, разъезжались по частям войск. Коляски, брички и дрожки, кухни главной квартиры занимали огромные пространства и невольно обращали внимание. Как в главной квартире была своего рода непризнанная законом, но сильнейшая субординация, так и между этими господами: флигельадъютантской обоз отнимал место у генеральского.
– Я генералу скажу.
– Испугал меня генерал, – отвечал другой. – Разве может из императорской квартиры отстать от царских колясок, дурак! Откормленные лакеи важных господ сидели в колясках, покуривая сигары, приказывали состоящим при них казакам и перешучивались или бранились, были дерзки даже с офицерами и снимали шапки только, когда подъезжали их господа.
На другой день рано утром рассвет застал все русское войско в пяти колоннах во строю, дожидавшихся приказания к выступлению. Русские пять колонн вели: 1) немец Вимпфен, 2) француз Ланжерон, 3) поляк Пржебышевский, 4) немец Лихтен[штейн], 5) немец Гогенлое. Высшие чиновники, приближенные к власти, были, как я сказал, разнородных, но определенных мнений о походе. Одни шли с надеждой на поражение, другие с страхом и уверенностью в нем, и редкие с надеждой на успех. Средние офицеры были в сомнении и заняты другими, более честолюбивыми интересами, низшие – солдаты особенно, были твердо уверены, что идут и больше ничего. Куда, зачем? они и не интересовались этим и никто не позаботился сказать им этого. Для тех, которые были бы [в] сомнении о предстоящих успехах, сомнение бы это исчезло, как скоро все увидали друг друга. Громадные массы, стройно стоявшие под ружьем и при встрече выехавшего государя прокричавшие «ура». Колонны двинулись[532 - Зачеркнуто: вольно] по команде в ногу, с развевающимися знаменами и с музыкой. Государь проехал мимо гвардии и присоединился к передней колонне Пршебышевского, шедшей впереди. Скоро загремела музыка, песни. Войско весело шло на свою погибель. Борис, узнав, что они идут в резерве, испытал первое чувство радости за то, что они не скоро еще будут в деле, второе чувство было досада и раскаянье в том, что он не пошел к Кутузову и не выпросил себе адъютантского назначения. Первый переход был верст пятнадцать. Авангард с Багратионом стоял против Вишау. Толстой находился в эскадроне, посланном туда.
У него было дело с полковым командиром за отлучку. Ему был сделан выговор и хотели посадить под арест. Он принадлежал к русской партии и хотел доказать, что он не послушается, и угрожал прибить полкового командира. Казначей полка донес это полковому командиру и требовал объяснений. Толстой говорил, что он даст это объяснение только самому полковому командиру и кулаком по роже.[533 - Поперек текста: <Дело с шулером.> Он хочет и может служитьНа полях: Немножко бы постоять. Победа легка. Наша главная квартира и Наполеонова. Его приказ.Зачеркнуто: 15 ноября вечером Толстой выезжал вновь приведенную ему дикую, туземную лошадь с вахмистром]
15 ноября вечером <Толстой> имел триумф, которого он не ожидал. Полковой командир, проходя мимо его палатки, сам подошел к нему и сказал:
– Господа, теперь не время спорить. Граф Толстой, вы будьте осторожны в словах, а я ничего не слышал и ничего не знаю. – Полковой командир был немец.
– И я, ваше превосходительство, ничего не слышал и не знаю, – отвечал Толстой, – я только полагаю, что объяснений никаких не нужно для вашего спокойствия. Что?
– Ну, ничего, ничего, – сказал полковой командир. – Господа, надо быть готовым, мы завтра будем в деле. – Полковой командир, хотя было только два эскадрона, приехал сюда, чтобы получить награду. – Нынче приедет князь Долгоруков, ночует здесь и завтра поведет наш отряд на Вишау, я надеюсь, господа. Да, – и он пошел дальше. 2-й эскадрон стоял на скате горы в винограднике. Подле него направо была палатка Багратиона, налево коновязи конной роты, спереди были офицерские палатки, сзади коновязи. Палатка Толстого была прямо обращена лицом к неприятелю. Гусары, любившие его, сделали ему лавочки, он сидел на них с офицерами, пили [1 неразобр.] и в трубу, принесенную артиллеристом, рассматривали конные разъезды неприятеля.
Был ясный вечер, сбиралось замораживать. Налево расстилались горы Моравии, сливаясь с Альпами, не доходя видны были две деревни с церквами, немного правее было местечко Вишау, в версте расстояния направо вид загораживался рядом палаток.
– Это кто, государь? – сказал кто то, указывая на группу генералов и офицеров с конвоем казаков, подвигавшуюся по линии. Офицеры вскочили.[534 - На полях: (Зубная боль)16 числа Nicolas Ростов стоит в авангарде, проезжает Долгорукий, слух о победе, проводят раненных и государь.] Это был Долгоруков с Багратионом и австрийским полковни[ком], возвращавшиеся с рекогносцировки. Они оживленно говорили и казались очень веселы. Багратион казался почтителен перед Долгоруковым, величественный немец полковой командир вовсе стирался перед ними обоими и вслед за ними почти последний, оправляя ордена, вошел, нагибаясь, в палатку. Ужинали, в двенадцатом часу, еще Толстой не засыпал, велено седлать. Когда они стали, ожидая, пехота прошла с правого бока. Они прошли с версту, останавливаясь, показалась заря влеве, показались и послышались выстрелы. Проскакал адъютант, спрашивая, где князь, и рассказывая, что столкнулись с французской цепью. Совсем уж рассвело. Выскакало 4-е орудие, отлетели передки и коноводы, как то весело остались [?] орудия, замелькали первые нумера с отходом и пальниками. Послышались: 1-е, 2-е и звенящий гром. Справа колонна зашумела: «урра»… Мелькнули мундиры чужие, послышалась команда к атаке, подвезли передки. Топчеенко запутался саблей, понеслось куда то.[535 - На полях: огромные награды за Вишау, а ничего Голабрун. Провели пленных<Блестящая перестрелка в присутствии государя под Вишау.>] Вот француз уже в городе, торопится скинуть карабин. Толстой кричит «rendez-vous»…[536 - [сдавайтесь]] Генерал, красный, скачет:
– Что вы делаете, вперед! Преследуют. Пули. Останавливают.
– Что ж это было? – спрашивают все. Проезжает Долгоруков радостный, что то хорошо. Уж не победа [ли]? Приезжает государь, поздравляет с победой; так вот что, мы победили, как легко побеждать. Послал Т[олстого] за раненными. Ему надо было объехать пехоту. Пехота ревела «урра», он подъехал ближе и увидал государя. Государь стоял верхом на англизированной лошади и смотрел в лорнет. Лицо его было особенно добро. Он подъезжал к каждому раненному и пожимал плечами. Т[олстой] нарочно подошел ближе к гусару и велел брать его.
– Где у тебя, нога? – спрашивал государь.
– Ниже колена, ваше высокоблагородие, – отвечал солдат. Свита улыбалась, но с грустью под тон государю. В цепи была еще перестрелка.
– Мы победили, неприятель бежал, – говорило всё, но государь скорбел о жертвах победы и славы. Какой то генерал просил государя продолжать наступленье, государь велел послать Багратиона. Т[олстой] унес своего раненного, он был один. Ввечеру придвинулись другие колонны и лагерь стал. Толстому объявлена была тотчас же награда следующего чина поручика.
– Что, С. И., лучше воевать при царе, – сказал он.
– Да, батюшка, уже коли за это дерьмо по следующему чину, так за Голабрун в фельдмаршалы нас с вами. Так то, вам в диковинку, а мы привыкли: не службой, а счастьем.
Борис слышал о деле и пришел в штаб квартиру в Вишау. Волхонской стоял в[537 - Зачеркнуто: палатке] доме с тем же князем Б.
– Каково, мы победили а? – сказал он первое слово.
– Да, как было дело? – спрашивал Б.
– Так, победили, да и всё. Шесть тысяч человек напали на тысячу и выгнали, когда они хотели отступать. За то как мы все поздравляли Долгорукого, пили за его здоровье за царским столом. Теперь кончено, мы чуть не захватили Бонапарта. Одного боимся, как бы не ушел. Надо догонять. Без шуток, – обратился он к товарищу, – князь Петр говорил вчера, что он себе не приписывает заслуги, но что это un tas de ganaches,[538 - [толпа глупцов,]] которые бегут и не держутся. Что это за толпа. А ты слышал, Savari приехал просить мира, – продолжал он иронически.[539 - На полях: Толстой убил на дуэли, под арестом; Б[орис] просит за него Д[олгорукова]] Б. с толпой офицеров пошел смотреть Savari. – Живой француз,– смеялся кто то. Savari вышел и с ним вместе поехал Долгоруков. – Кто это едет? Вот официальное описание историков Тьера и Михайло[вского] этого свидания.[540 - Зачеркнуто: Борис дождался возвращенья и ходили к пленным.– Messieurs, vous serez battus par le grand empereur, c’est positif [– Господа, вы будете разбиты великим императором, наверняка]. Когда Долгорукий вернулся, он не стал говорить с Волхонским. Вечером узнали, что Бонапарт сконфужен и отступает. Во всем лагере песни и веселости.]>
* № 15 (рук. № 46).
[541 - Зач.: Этот князь Долгорукий, хотя и <был [один из] самых ревностных говорунов> один из самых пылких витий генерального штаба, был не мало польщен данным ему поручением к императору французов.Он поехал с генералом Савари и был представлен Наполеону в минуту, когда французский император, доканчивая осмотр своих аванпостов, не имел ни в своем костюме, ни в своей обстановке ничего величественного для вульгарного ума. Наполеон слушал этого молодого человека, лишенного такта и меры, который, набравшись там и сям кое каких мыслей, питавших[ся] русским кабинетом <и которые мы объяснили, излагая новый проэкт> о проэктике нового европейского равновесия, выражал их без приличия и некстати.– Надо, – уверял он, – чтобы Франция отказалась от Италии, если она хочет сейчас же заключить мир, а если она будет продолжать войну и будет в ней несчастлива, надо, чтоб она отдала Бельгию, Савою, Пьемонт, чтоб устроить вокруг себя оборонительную преграду. Эти мысли, высказанные очень неловко, показались Наполеону формальным требованием возвратить немедленно Бельгию, уступленную Франции после стольких договоров, и возбудили в нем сильное волнение, которое он впрочем скрыл, полагая, что показать это волнение перед таким переговорщиком было недостойно его. Он сухо отпустил его, сказав, что разногласие, которое разделяло политику двух империй, будет решено не в дипломатических конференциях, а в другом месте. Наполеон был выведен из себя и у него была только одна мысль, дать отчаяннейшее сражение.Поперек текста: 17 число. Князь Андрей зашел к Долгорукому. Получено письмо и он едет на аванпосты. Смотрит и у него поднимается от гордости, злобы, восторга.]Борис еще был в главной квартире, когда вернулся Долгорукой. Пока он ездил, Борис ходил к генералу, своему дяде. (У дяди он слышал брань и ругательство на иностранцов начальников в русской службе.
– Ну, что может сказать русскому солдату изменник Ланжерон или колбасник Вимпфен? Дядя был закоренелый и хвастливый русак. – Я не знаю, кто командует?) И что интереснее всего ему было – к пленным французам, взятым 16-го. Офицеров много толпилось около них. Все лезли, только чтоб сказать несколько слов. Борис только прислушивался. Один красивый плечистый драгун с знаком отличия больше других обратил его внимание. Он был боек и самоуверен гораздо более, чем вся толпа, окружавшая его. Происходило ли это от того, что русские офицеры говорили на чужом языке, а он на своем, но только драгун был, как дома: нетерпелив, дерзок даже и, казалось, оглядывая толпу, спрашивал, чего хотят от него. На вопрос одного молодого полковника, много ли их, он отвечал, что много ли, мало, всё это узнается, когда русские будут разбиты.
– Почему же вы думаете, что русские будут разбиты? – спросил кто то. Француз усмехнулся высокомерно.