Приговор, страшная кара отступнице – знать и не мочь. Так ей казалось.
Дурища! Глупая лесная баба! «Страшная кара»!
Ведь еще ничего даже не началось…
От орды отделились всадники, помчались к воротам – в седых песцовых шапках, в серой чешуе лат поверх синих, как зимнее небо, чапанов. И еще один – грузный, некрепко держащийся в седле, по стеганому кафтану разметалась окладистая сивая борода.
Бородач остановился на взгорбке у ворот, и смуглые всадники в седых шапках потекли вокруг взгорбка неспешным хороводом.
Противусолонь.[28 - Противусолонь – против часовой стрелки, против движения Солнца.]
Каждый из них держал в правой руке что-то лохматое, круглое, некрупное. Выезжая к воротам, всадник разворачивал ношу к бойницам надвратной башни, несколько мгновений медлил, кидал на снег и лез в седельную суму за следующей.
Первая ноша летела уже на снег, и с неожиданно тоненьким детским всхлипом оседала на руки ближних боярынь да сенных чернавок свекровь-Государыня Агрепена Ростиславовна,[29 - Агрепена Ростиславовна – княгиня Рязанская, погибла во время взятия Рязани Батыем.] когда княгиня поняла.
Головы. Отобранные кем-то, знавшим в лицо, головы князей, воевод, бойцов, надежи, заступы, узорочья[30 - Узорочье – украшение. В «Слове о разорении Рязани Батыем» «узорочьем Рязанским» названы погибшие в битве за город воины.] города над Окой. И первой упала в снег не потерявшая и в посмертном унижении властного покоя седая голова великого князя Юрия Ингоревича.[31 - Юрий Ингоревич – великий князь Рязанский.] Свекра-батюшки. Государя. И рядом с ней, словно – даже сейчас! – стараясь укрыть, поддержать, защитить – братья. Сыновья. Внуки. Племянники. Старые думцы[32 - Думцы – участники думы, княжеского совета.] -бояре…
Заледеневшие глаза. Смерзшиеся волосы. Синие щеки. Черные губы.
А бородач кричал. Кричал о страшной каре Господней тем, кто в безумной гордыне вздумал своей бренной рукой остановить десницу гневного Вседержителя.[33 - «Кто в безумной гордыне вздумал своей бренной рукой остановить десницу гневного Вседержителя» – упоминания о «бессмысленности» сопротивления нашествию, якобы «каре Господней за грехи», сохранились в летописях.] О праведном царе Иоанне,[34 - Праведный царь Иоанн – по странному совпадению, как раз накануне монгольского нашествия с территории Византии разошлись во множестве списков рассказы о некоем могучем и праведном владыке где-то на Востоке, христианине Иоанне. Именно с ним первое время ассоциировались монголы у европейских, в том числе – русских, христиан.Впрочем, это очень быстро прошло – при первом же близком знакомстве с «праведностью» пришельцев.] рекомом Батый, сулящем, даже сейчас, невиданную милость жителям непокорного города…
И оцепенев, внимали горожане голосу человека, недавно спешно покинувшего еще не обложенный врагом град. Голосу, что с амвона Успенского собора годами наставлял их в вере и благочестии. Голосу своего епископа, звучащему не из-под митры или клобука – из-под нерусской хвостатой шапки.[35 - «И оцепенев, внимали горожане голосу человека, недавно спешно покинувшего еще не обложенный врагом град». Тверская и Новгородская летописи сообщают, что епископ рязанский покинул еще не осажденный город. «Сказание о разорении Рязани Батыем» называет его среди погибших в городе. Это дало мне возможность создать сей образ – образ типичного православного архиерея времен нашествия – далекий от всякого героизма. Вот что говорит Е. Е. Голубинский в своей «Истории русской церкви»: «Если полагать, что обязанность высшего духовенства – епископов с соборами игуменов – долженствовала при данных обстоятельствах состоять в том, чтобы одушевлять князей и всех граждан к мужественному сопротивлению врагам для защиты своей земли, то летописи не дают нам права сказать, что епископы наши оказались на высоте своего призвания; они не говорят нам, чтобы при всеобщей панике и растерянности раздавался по стране этот одушевляющий святительский голос».Он не просто «не раздавался», здесь маститый церковный историк щадит средневековых архипастырей. Они повально бежали из русских городов, бросая свою паству на произвол судьбы, на кровавую «милость» завоевателей. «Пастыри» бросали «стадо Христово», «отцы духовные» бросали «детей», «кормчие» бросали «корабли». Не последними – первыми.Глава русской церкви митрополит Иосиф в самый год Батыева нашествия бежал, оставив свою кафедру. Ростовский епископ Кирилл – «избыл» монголов в Белоозере. Епископы Галичский и Перемышльский остались живы после взятия монголами их городов (Звонарь, 1907, № 8, с. 42–43). Добавлю от себя, что и Черниговский епископ пережил взятие и разорение своего города.Справедливости ради надо отметить, что один-единственный пример епископа, до конца вдохновлявшего людей на сопротивление, все же был – это Митрофан Владимирский, погибший в соборе города с его последними защитниками.]
…Великую милость сулил праведный царь Бату, истинный новый Давид, посланный наказать погрязшую в гордыне и двоеверии[36 - Двоеверие – так в средневековых русских источниках называется совмещение формального православия с продолжением поклонения языческим божествам, исполнения обрядов в их честь и пр. Сейчас модно утверждать, будто двоеверие выдумали «советские антихристы» и чуть ли не лично Б. А. Рыбаков.Это ложь. Чтобы это понять, достаточно почитать хотя бы книгу Гальковского «Борьба христианства с остатками язычества в Древней Руси», вышедшую в 1916 году.] землю. Если без боя сейчас открыть ворота – многим будет дарована жизнь. В первую голову искусным ремесленникам, детям, не переросшим высокую ось ордынских телег. И, ясное дело, женщинам. Женщин же княжьего рода берет праведный царь под свою могучую руку.
Свояченица, княгиня Евпраксея, совсем еще юная, что стояла на самом краю бойницы, прижимая к себе захлебывающегося криком первенца, завороженно вглядывалась в растущий у ворот курган. Может, так же, как и она сама, безумно боялась пропустить, не узнать, не встретиться в самый последний миг глазами. Ее муж, Федор Юрьевич, был наследником Государя и вел сторожевой, передний полк. При последних словах епископа-толмача она вдруг вздрогнула – словно окликнул кто. Не щурясь, взглянула на зимнее белое солнце. Улыбнулась кривовато, слабо, растерянно.
И шагнула вперед.
Детский крик оборвался глухим ударом внизу, у самых ворот. Сама Евпраксея падала молча.[37 - Княгиня Евпраксея – о ее трагической судьбе рассказывает «Сказание о разорении Рязанской земли Батыем». Правда, там самоубийство происходит в родовом селе Красное, при известии о гибели уехавшего послом к Батыю мужа Евпраксии, Федора Юрьевича. Я позволил себе несколько изменить порядок действия, перенеся события в осажденную Рязань.] Повисла тишина. Споткнулся жуткий хоровод, поперхнулся, шальными глазами глядя на темное пятнышко в снегу под громадой наворотной башни, бородатый толмач-епископ. Тишина примерзла к каменным башням, к бревенчатым заборолам…
И с хрустом лопнула треском доброй сотни тетив. Горожане били, толком не целясь, с мертвыми лицами рвали стрелы из тул,[38 - Туло – колчан.] рвали тетивы, рвали в кровь ладони. Рассыпались четки хоровода, сыпанули назад, к орде, прицельно огрызаясь на скаку – и кто-то отваливался от бойницы, оседая под ноги соседям, скребя по стене торчащим изо лба или глазницы древком. И ловил воздух пухлыми ладонями, вереща, как баба, как заяц, толмач-епископ, колыхая проросшей полудюжиной древков жирной грудью. И бился в снегу, крича, подстреленный конь.
Барабаны взрыкнули – раз, и еще, и еще – мерно, страшно, неторопливо. Хрипло, гнусаво взвыли огромные трубы. И тронулись с места деревянные страшилы. Уверенно, спокойно, как волки к охромевшей лосихе, бьющейся в снегу. Под свист бичей, рев барабанов и труб, вой волокущих их смердов поползли к стенам. И за ними потекла замершая было орда…
– Вре-ошь! Врре-ошь, еретница, волочайка, елсовка[39 - Еретница – колдунья. Волочайка – распутница, шлюха. Елсовка – лесная нечисть, лешачиха.] поганая!
Воевода не узнал этого голоса. Не могло быть такого у первого думца государя Черниговского, красы и гордости его ближней дружины – боярина Феодора.
Черниговский боярин стоял, держа перед собой оголенный меч. И острие его почти касалось еле прикрытой лохмотьями груди седой княгини.
Воевода неторопливо поднялся, не глядя видел, как поднимаются от костра, разведенного на полу пощаженной пожаром каморы государева терема, его бойцы.
И черниговцы тоже поднимались. Ближние гридни Феодора – Дамас с Романцем – стояли по обе руки боярина, держа наготове чеканы,[40 - Чекан – кавалерийский боевой топорик с узким лезвием.] злобно зыркая по сторонам: подходи, кому на тот свет невтерпеж.
А вот Феодор ничего не видел. Ничего и никого, кроме сидящей напротив молодой старухи. В нее он, может, и сам того не сознавая, тыкал мечом. Ей в лицо визгливо выкрикивал оскорбления:
– Врешь, врешь, лоскотуха[41 - Лоскотуха – лесная русалка, опасное существо.] лесная! Мученика позоришь, радехонька, что навет отвести некому! Не мог владыка, слуга Божий, к поганым переметнуться, врешь, ведьма! Ты-то, ты сама как жива осталась?! Сговорилась погань с поганью! Истинно сказано, ворон ворону глаз не выклюет!
– Все ли сказал, боярин ласковый? – Словно иней лег на клинки от безмятежности этого голоса, даже угли в костре потускнели, синевой угарной подернулись. – Не веришь мне, съезди до ворот. Там он где-то, никто его не прибирал. Ежели не побрезговали им стервятники – по печатке на пальце признаешь. А после на платье его погляди, да глянь, какие стрелы в мясе его торчат – наши али степные. А коли досадно тебе, что я, елсовка поганая, слугу Божия пережила – так ведь добро дело не опоздано. Ты, боярин, мечиком-то зря не маши. Ткни, да всего-то делов. Али секани.
Феодор словно только что уразумел, что держит в руке меч, воззрился на него, как на диковину. Он открыл рот, и воевода подумал, что знает, о чем заговорит черниговец. Невместно марать добрую боевую сталь кровью женщины, тем паче – безоружной, тем паче – явно не в разуме. Княгиня не дала ему сказать этого.
– Ты лучше секани, боярин, – все той же безмятежной поземкой прошелестела она. – А то ведь за речи твои, за разум да за вежество я, дура лесная, тебе, выблядку, язык вырву…
И никто ничего не успел. Ни воевода, ни гридни его, ни Дамас с Романцем. Лохматая молния метнулась над костром. Гнев и воинский опыт встречать угрозу ударом в два бича хлестнули Феодора. Сверкнул меч с ощерившимся на лезвии волчком – клеймом славных мастеров немского города Пассау.[42 - «Сверкнул меч с ощерившимся на лезвии волчком – клеймом славных мастеров немского города Пассау». Волк был изображен на гербе германского города Пассау. Его схематическое изображение, т. н. «пассауский волчок», украшало выкованные там клинки, служа своеобразным «знаком качества», брендом. Популярны были клинки из Пассау и на Руси в XII–XIV веках – см. т. н. «меч святого Довмонта» из Пскова.] Тускло блеснул на яблоке процветший крест.[43 - «Тускло блеснул на яблоке процветший крест». Процветший крест – шести – или осьмиконечный крест с листьями и корнями – довольно часто изображался в средневековой Руси, в т. ч. и на оружии.Яблоко – часть рукояти меча, набалдашник-балансир, отчасти уравновешивающий лезвие и не дающий руке соскользнуть.] Лопнул, разрывая уши в ставшей тесной каморе, истошный женский вопль. Отлетев, рухнула кучей лохмотьев молодая старуха, седая княгиня. Умолк голос-поземка, а глаза давно были мертвы.
Воевода выхватил меч, слыша, как со злым свистом соколиных крыльев покидают гнезда-ножны клинки земляков, видя, как щетинится мечами строй врагов – недавних союзников, подмоги черниговской. А на губы рвалась, ломилась улыбка безумного, злобного счастья.
Вот и все. Сейчас все кончится. И это хорошо. Это очень хорошо. Он не смог защитить. Он не смог умереть вместе со своим городом. Он слишком слаб, чтобы мстить. Все, что он может, – помянуть их всех. Детей. Жену. Государя. Всех. Не по-христиански – древними поганскими поминками-тризной.[44 - Тризна – ритуальное сражение во время погребального обряда у язычников (часто тризной неправильно называют погребальный пир-страву).] Помянуть – и захлебнуться алым, теплым хмельным вином. Как хорошо…
А первым захлебнется он. Красавец с греческой иконы, чужими глазами глядящий на немецкий клинок в своей руке. На клинок, не раз до седла разваливавший длиннокосых половцев[45 - «Длиннокосых половцев» – половцы, тюркские племена, соседи Руси, как и большинство тюркских народов, отпускали длинные волосы и заплетали их в косы.] и раскалывавший вместе с головами безликие стальные болванки латинских шеломов галичан.[46 - «Латинских шеломов галичан» – латинские, т. е. западноевропейские, шлемы галичан упоминаются в «Слове о полку Игореве». В описываемый период Галицкое княжество соперничало с Черниговским за обладание Киевом и отношения галичан с черниговцами были враждебными.]
На чистый клинок без единого пятнышка крови.
– Ох, детушки вы мои, детушки… – зашелестел по каморе, лютым морозом сковывая сжимающие оружие руки, голос-поземка. – Дурища ваша мать, дура… что бы не жить ей с ладушкой в полюбовницах, не рожать вас в глухой избушке, в лесной чащобе… дорогонько стало мне имечко, дорогонько… нету лесной глупой бабе ни счастья, ни утехи, ни смерти…
Она поднялась – и от маленькой седой женщины шарахнулись по стенам те, кто скакал по ночным зимним лесам на битву с вражьим полчищем; те, кто прошел сквозь убитый, растерзанный город.
Немецкий меч бритвой срезал изрядную долю лохмотьев, бесстыже заголив грудь и верх живота.
На голом теле светлел, рассасываясь на глазах, след удара – длинный узкий синяк.
…Нижний город догорал, наполняя воздух едкой гарью и жаром, а на стенах детинца уже не осталось мужчин. Даже ремесленников. Даже холопов. Старики, бабы и дети вдвоем-втроем натягивали луки, швыряли камни, плескали в лезущие на стены косоглазые смуглые хари варом и горячей смолой, скопом сталкивали с раскатов глыбы-каменюки. Совсем уж дряхлые старухи стерегли малышей, чтоб те не мешали старшим.
Здесь больше не было чужих и своих, вольных и холопов, знати и черняди. Холопки Палашка с Феклой и боярыня Пелагея, вцепившись в деревянные вилы, опрокидывали подсунувшуюся, уже жадно дрожащую под чьими-то ногами лестницу.
– Соседка, помогай! – крикнула Пелагея. – Не сдюжим!
Она повернулась к ним, кинулась, держа в руках ковш с пузырящейся, булькающей смолой.
– Ма-а-а! – отчаянно зазвенело за спиной. Княгиня развернулась – и успела влепить черпак смолы как раз в раскосые черные глаза неведомо как влезшему на стену чужаку. Он завизжал, мотая головой, вцепившись в нее, словно пытаясь оторвать лицо, слепо шарахнулся – и полетел вниз головой со стены, во двор детинца. На полу из плах осталась кривая сабля, которой он успел взмахнуть один раз. Один только раз.
– Мама, ты где? Ты не уходи… я сейчас встану, мам, ты не плачь, я же не плачу… мне совсем не больно, мам, правда… мы их прогоним, правда, мама? Ты не уходи только, мама… я сейчас встану, се…
– Костя! Костенькаааа!!!
На ее вой никто не оглянулся. Как недавно не оглядывалась она сама. Слишком часто рядом начинали отчаянно выкрикивать чье-то имя, бесполезно тормоша быстро коченеющие на зимнем холоде тела.
Ты могла. Когда-то ты могла. Вы так и познакомились – его принесли в твою избушку, и его раны были не лучше этой. Тогда ты могла.
«Мы их прогоним, правда, мама?»
Цена имени… Будь ты проклято, новое имя!
– Соседка, вставай! Живее! Да брось же ты его, Дево Богородице, ты ж не Бог, мертвого не подымешь!
Княгиня подняла глаза. На нее смотрело мокрое, перекошенное лицо Феклы. Палашки нигде не было видно, рослая красавица Пелагея лежала на спине, покойно сложив руки под пробитой стрелой грудью.