Со времен «Медного всадника» и вплоть до начала XX века отношение к императорской России и к ее державному основателю резко меняется. Петр и Евгений, государство и «маленький человек». Петербург – воплощение строя, основанного на произволе над человеческой личностью. Классический Петербург воспринимается отныне как бездушное скопище «языческих храмов в чухонских болотах», казарм и дворцов – нечто глубоко формальное, неоригинальное, второсортное. Это ощущение города пропагандируется «властителями дум» от Гоголя и Лермонтова до Достоевского и Салтыкова-Щедрина. Оно продолжается в XX веке у Блока и у Анненского («потопить ли нас шведы забыли»). В творчестве архитекторов, начиная с Тона, чувствуется желание как можно дальше уйти от традиций классицизма и ампира, они как бы стесняются петербургского «золотого века».
Пассеизм круга «Мира искусства» насытил 1900–1910-е годы мазохистическим предчувствием прихода «грядущего хама» и гибели русской государственности. Серебряный век помнит, что был еще и золотой – от Петра Великого до автора «Медного всадника».
В советское время изучение классического Петербурга становится на некоторое время одной из немногих легально возможных в Ленинграде форм ностальгии по старому Петербургу. Летний сад, Царское село, Мойка, 12, становятся понятиями-символами. Книги местных краеведов и историков архитектуры, поэзия от Ахматовой до Бродского несут послание об имперском, столичном прошлом. С другой стороны, официальная позднесталинская Россия черпает в классицистическом Петербурге некую модель для заимствования этикета, архитектурных форм, геополитических идей.
С 1950-х годов интерес к классическому Петербургу вытесняется двумя другими мифами: о Петербурге Серебряного века и о Петербурге Достоевского. Своеобразную красоту брандмауэров и дворов-колодцев первым почувствовал Добужинский. Переоценке города середины XIX века способствовали «Петербург Достоевского» Анциферова и «Северная элегия» Анны Ахматовой. С конца 1950-х годов интерес к творчеству Достоевского приобретает все более широкий характер («Идиот» со Смоктуновским в БДТ; сенсационный успех иллюстраций Ильи Глазунова). К тому же при всей незамысловатости рядовой «штукатурной» архитектуры эклектики она выглядела человечной и разнообразной на фоне архитектуры хрущевско-брежневской. Петербург Достоевского предстает как бы Петербургом par excellence.
Восхищение «новой Америкой», редкое для русской культуры удовлетворение настоящим, было свойственно и первому ядру петербургских пассеистов – мирискусникам и акмеистам. Но настоящий миф о 1913 годе был создан в постреволюционное время реальными и внутренними эмигрантами. «Блистательный Сант-Петербург» становится своеобразным градом Китежем, воплощением потерянной России. Именно полузапретная информация о предреволюционной столице – ее рынках, журналах, архитекторах, храмах, обычаях становится онтологической основой позднепетербургского мифа 1920–1990-х годов. Своего апогея любовь к акмеизму, модерну, неоклассике достигает в 1970–1980 годы.
У большевиков цельного мифа о Ленинграде не было. Ранняя версия (до середины 1920-х) исходила из идеи Петрограда как четвертого Рима, города, в котором началась мировая революция. Ленин становился в ряд с Константином и Петром. Москва в будущем должна была оставаться столицей РСФСР, Петроград-Ленинград – столицей всемирного СССР, местоположением Коминтерна, председатель которого Григорий Зиновьев именно здесь имел свою ставку.
В послевоенное время появляется «блокадный миф», дополняющий кировско-ждановский (Киров после гибели становится местночтимым коммунистическим святым, потеснив Урицкого, Володарского и прочих Крунштернов, Восковых, Толмачевых, Скороходовых). И Киров и в особенности блокада становятся частью и народного ленинградского мифа. «Город славы и беды» словами Ахматовой. Возможно репрессии 1947–1949 годов против выходцев из Смольного, с одной стороны, и писателей, с другой, связаны с потенциальными опасностями, которые ощущало в этом мифе высшее руководство страны.
В последние десятилетие Ленинград воспринимается городом Бродского, Довлатова, «Сайгона», Гребенщикова, Науменко, Цоя, «Митьков», хипповской «системы», Масяни, группы «Ленинград» – столицей неофициальной России.
Все петербургские мифы имеют свойства порождать актуальную культуру, в том числе и архитектуру. Петербург еще преподнесет немало сюрпризов.
Пролетарская рыбка
Исторически петербургский стол отличался от московского разве что большей ориентацией на импорт и европейские (прежде всего немецкие) вкусы. У нас употребляли кофе, Москва считалась чаевницей. Виссарион Белинский писал: «Петербургский простой народ несколько разнится от московского: кроме полугара (водки. – Л. Л.) и чая он любит еще и кофе, и сигары, которыми даже лакомятся подгородные мужики; а прекрасный пол петербургского простонародья, в лице кухарок и разного рода служанок, чай и водку отнюдь не считает необходимостью, а без кофею решительно не может жить».
Стопку водки все социальные классы закусывали бутербродом с ломтиком шотландской или голландской сельди. Селедка и соленая треска с картошкой сначала завоевали петербургское простонародье, а уже потом стала пищей пролетарских кварталов других промышленных городов.
Весной, с открытием навигации, люди светские объедались привезенными из Франции устрицами. Москва ориентировалась больше на свежую рыбу с Волги, Питер – на Неву и Балтику. В ресторанное и великосветское меню входили балтийский лосось и ладожский сом, жареные и маринованные миноги, консервированные рижские шпроты, ревельские кильки. Сейчас многие особенности петербургской кухни исчезли, нивелировались. Осталась корюшка.
У каждого американского штата помимо флага, герба и гимна имеются официальное прозвище, девиз, тотемные дерево, цветок, животное. Скажем, штат Нью-Йорк – имперский штат, девиз – «всегда вперед!», цветок – роза, дерево – сахарный клен, животное – синяя птица (есть у них такая), официальная песня – «Я люблю Нью-Йорк».
В субъекте федерации Санкт-Петербург есть герб и флаг, позаимствованные у дореволюционной Петербургской губернии, полуофициальный «Гимн великому городу». Ни цветка (одуванчик? настурция? кактус «Царица ночи» из Ботанического сада?) ни дерева (липа? тополь? дуб Петра Великого?). С девизом тоже непонятно (варианты – «Питер бока повытер», «Город над вольной Невой», «Зенит – чемпион!»). Но вот на роль питерского символа в животном мире претендент один – Osmerus eperlanus – корюшка обыкновенная.
Впрочем, как и Белые ночи, которые празднуют только в Петербурге (а могли бы – в Мурманске, Осло, Рейкьявике), корюшка – бренд присвоенный. Водится она и на Дальнем Востоке, и на Онеге, и в Белом море. Но сверхценность приобрела именно в Питере.
Мы любим наш тотем, каждую весну его ловим и едим. Вдумываясь в историческую символику небольшой рыбки из семейства лососевых приходишь к выводу: это божье создание символизирует не исторический Петербург, скорее – Ленинград. Довольно пролетарская рыбка.
Только наивный провинциальный городничий из «Ревизора» представляет себе столицу как город, где он, будучи большим начальником, станет есть эту рыбу: «Да, там, говорят, есть две рыбицы: ряпушка и корюшка, такие, что только слюнка потечет, когда начнешь есть». Не знали эту рыбицу ни в свете, ни в гвардии. Севрюга, стерлядь, в крайнем случае, налим или карп – вот рыбная перемена за столом аристократа.
Корюшку, ряпушку и миногу ловили на невском взморье рыбаки-отходники, приходившие в Петербург из Осташковского уезда Тверской губернии, с озера Селигер. В Петербурге их кликали «осташами». Как правило, осташи делили занятие рыбацким промыслом между Селигером и Невой: лето проводили в родных местах, а с конца октября до начала весны (а иногда и вплоть до июня) промышляли в Петербурге или Кронштадте. Зимой рыбу ловили из подо льда на Финском заливе.
Когда река вскрывалась, осташи работали на тонях. Рыбацкая тоня представляет собой избушку, воздвигнутую на отмели: во избежание наводнения она высоко подымается на столбах над поверхностью воды. Рыба ловится «мотнею» сажен 300 длины и 3–4 ширины, смотря по глубине моря. Закинутая мотня опускается в море стеною от поверхности воды вплоть до дна. Мотню с обеих сторон тянут на берег при помощи ворота, который приводится в движение поденщиками. Когда закинут невод, поденщики медленно вертят ворот, ходя по кругу «в ногу» и понурив головы. За раз вытягивали по 50 пудов рыбы (800 килограмм). Всего же за путину невские рыбаки добывали примерно 200 тысяч пудов корюшки.
Корюшкой и ряпушкой торговали с лотков разносчики, покупавшие ее рано утром у оптовиков на рыбной бирже, что существовала на Фонтанке у Семеновского моста. Десяток рыбок продавался с лотка за 3–8 копеек. Цена смехотворная, любой жалкий поденщик зарабатывал в столице за день минимум полтинник.
Торговец рыбой. 1860-е годы
Ближайший родственник корюшки – снеток ловился на Псковском и Чудском озере и на Ильмене. Снетков сушили, грузили в корзины и доставляли на санях в Петербург. Особый спрос на снетков был в Великий пост. Вообще же эта микроскопическая рыбка заменяла петербургскому простонародью семечки, которых столица не знала до февраля 1917 года, когда призванные из Малороссии и с Кубани солдаты Петроградского гарнизона усеяли лузгой тротуары Невского проспекта.
Корюшка и снеток – рыбки петербургских окраин. Их не знали французы-повара «Кюба», «Донона», «Бореля», «Констана» и других «гвардейских» ресторанов. Корюшка – для тех, кто ходит не с парадного, а с черного хода: горничных, кухарок, дворовых мужиков. Как вспоминала Ахматова, «на черной лестнице пахло жженым кофе, постным маслом на масленицу, корюшкой весной и всегда кошками».
Снеток и корюшка – Пески, Выборгская сторона, трущобы у Сенной площади: там ее вкус знали хорошо.
Золотое время корюшки пришло с военным коммунизмом, когда Петроград натурально вымирал от голода, в отличие от окруженной сельщиной Москвы или провинциальных городов, где свинки и коровки на подворьях не переводились никогда.
Выяснилось – рыбка естественное богатство столицы, ставшей провинцией. Ежегодно возобновляющийся пищевой ресурс. В суровые времена фабрик-кухонь, заводских столовых, карточек и дефицита, эта рыбка вносила в ленинградский стол неожиданное разнообразие, а ее не зависящий от идеологии ежегодный нерест свидетельствовал о том, что не вся природа еще покорена плановыми органами.
Сложность заключалась в том, что до 1940 года граница с Финляндией проходила рядом с Сестрорецком, да и Ладога считалась пограничной зоной. Появление здесь рыбака на ялике, или передвижение по льду категорически запрещалось. На удочку корюшку ловили только в Неве.
В блокаду корюшка не могла спасти горожан. Люди ослабли настолько, что им не хватало сил на подледный лов. А ту, что ловили специальные артели, шла на питание «трудящихся Смольного». Весной 1942 года (в городе в день умирает по 7 тысяч человек) партийный работник Николай Рабковский отдыхает на Карельском перешейке в Мельничном Ручье, рядом с дачей Жданова: «Питание здесь, словно в мирное время: разнообразное, вкусное, высококачественное. Каждый день мясное – баранина, ветчина, кура, гусь, индюшка, колбаса; рыбное – лещ, салака, корюшка, и жареная, и отварная, и заливная».
Только после войны в 1950-е ежегодное появление лотков с корюшкой стало местным календарным праздником (как Седьмое ноября, Белые ночи и отправка детей в пионерские лагеря). Появление корюшки – приход весны.
Корюшка становится фирменной маркой Ленинграда, как в других местах – торт «Киевский», грузинские вина или куйбышевские шоколадные конфеты. Банку маринованной корюшки, наряду с тортом «Невский сувенир» из домовой кухни «Метрополя», «Ленинградским набором» птифуров из кулинарии «Севера», «Беломором» фабрики Урицкого везли с собою из Ленинграда командировочные.
С послевоенного времени, рыболов-любитель с коробом для подводного лова становится важным городским персонажем. Эти люди заполняют электрички на Зеленогорск и Петрокрепость, а в последнее время выезжают на машинах на лед. Рыба – глубоководная, ловится лучше всего на глубине 30–40 метров, далеко от берега. Главные места лова – район бывших фортов Красная Горка и Серая лошадь на южном побережье Финского залива, и от кронштадтской дамбы до Приморска – на северном. Корюшку ловят и на Ладоге, особенно в устьях Волхова и Свири.
Городок Сестрорецк на время нереста вымирает. По словам тамошнего уроженца телеведущего Павла Лобкова, «с 20 апреля школьные классы пустели. Город вонял рыбой. Учителя даже забывали про уроки, потому что все равно никто не ходил. Все заболевали, были эпидемии ветрянки, кори, чумы. И всю эту ветрянку можно было видеть на вот этой плотине, которую Петр построил, чтобы удержать озеро Разлив. Но корюшка-то об этом не знала и плыла против течения. Корюшка была еще одной нашей отличительной особенностью от города, потому что презренные петербуржцы даже не знали, что такое «паук», что такое «телевизор» (местные разновидности сачков). Как с этим человеком можно было разговаривать?!..»
«Корюшатники» делятся на утренних и вечерних – рыба ловится лучше всего на рассвете и на закате. Когда с рыбалки возвращаются с пятью килограммами корюшки, считают, повезло.
Охота на корюшку – занятие небезопасное. По льду уходят далеко, иногда километров на пять от берега. Лучший лов – в марте, апреле, когда ледовый покров начинает таять. Знаком весны в Петербурге становятся сообщения о том, как МЧС спасло рыбаков с очередной оторвавшейся льдины. И на этой льдине – сантехники, банкиры, искусствоведы из «Эрмитажа». Здесь становятся друзьями на всю жизнь.
В начале 1990-х мои приятели долго не могли «решить вопрос» по обустройству своего участка на Карельском перешейке. В конце концов, разузнали: помочь им может только вдова недавно убитого известного всему городу бандита. Нашли общие связи, созвонились с помощником вдовы, рандеву назначили на 21 километре Приморского шоссе. В назначенном месте их встретили люди крепкого сложения, повели по льду. Шли, и шли, и шли так, что, в конце концов, стало приятелям не по себе. Наконец увидели становище: четыре джипа своими багажниками окружили маленький пяточек. Перед лункой сидела матрона с удочкой, рядом короб – со свежей корюшкой. Бандитская вдова недовольно оторвалась от лунки, ей подали телефон: вопрос решился в районной администрации, и рыбачка, быстро распрощавшись, стала снова следить за поклевкой.
В подледной ловле есть несколько специфических прелестей, идеально ложащихся на местный петербургский нрав. Здесь громкий разговор встречает всеобщее молчаливое осуждение. Даже главные местные питейные заведения – рюмочные наполнены одиночками, не вступающими в контакт с собутыльниками. Подледный лов – человек на льду, наедине с лункой под хмурым балтийским небом. Пример отчуждения и экзистенциального одиночества.
Петербуржец с риском для жизни рыбачит где-нибудь на Ладоге или в Комарово, зная – любой риск и похмелье будут оправданы в глазах жены и детей сковородой с тесно уложенными спинкой друг к другу рыбешками.
Этот симбиоз рыбы и города – лучшая память о Ленинграде. За 65 лет существования он оставил не так уж много достойных материальных памятников. Но Ленинград был, мы в нем выросли и прожили более ли менее счастливые годы. И каждая весна отмечена в памяти запахом свежего огурца от лотков со свежей рыбой.
Рюмочные: уходящая натура
Рюмочная – чисто советское учреждение. Даже не просто советское, а именно ленинградское. В Тбилиси – хинкальные, в Одессе – бодеги, в Москве – пивные. Хмурые ленинградские мужчины всегда выпивали в рюмочных.
Зима начинается у нас в ноябре, заканчивается в конце апреля. Пронизывающий ветер с залива, слякоть; на тротуарах – смесь грязи, соли и снега. Огромные продуваемые площади, прямые проспекты: от метели не спрятаться. Чтобы уцелеть, надо или толкаться в общественном транспорте, или стоять в пробках у мостов через многочисленные водные протоки – от Большой Невы до Черной речки.
По улице можно двигаться только перебежками – от теплого вестибюля метро до книжной лавки или магазина оловянных солдатиков.
Рюмочная, где можно хлопнуть, заесть горячим и ни с кем из присутствующих не вступать в обременительный контакт, как колодец в пустыне, почтовая станция на тракте.
Цены копеечные, тишина, порядок. Всё молча, с чувством собственного достоинства. Махнул – побежал дальше, к дому, в гости, в филармонию.
Старая Россия рюмочных не знала. Их функции отчасти выполняли трактиры с горячительными напитками, пивные, ренсковые погреба. В Петербурге пропустить наскоро рюмку под пирожок можно было в ресторане «Доминик» и кондитерской Федорова.
В очереди за водкой. Петроград. 1920-е годы
Но всяк сверчок знал свой шесток. Выпивать из горлышка «сороковку» у выхода из ренсковых погребков, отбивая на ходу сургучную пробку, могли крестьяне – сезонники; в пивных сиживали станочники с Выборгской стороны; в «чистой половине» трактиров под графинчик и селянку слушали «музыкальную машину» торговцы Апраксина рынка. «Пролетарии умственного труда» – репортеры, студенты-репетиторы, мелкие чиновники трактирами пренебрегали: пусть плохонький, но ресторан.
Все это многообразие исчезло в 1914 году с введением сухого закона и вновь появилось только в 1925-м, когда уже советским людям разрешили потреблять алкоголь невозбранно и открыто.
Ленинградские питейные заведения эпохи НЭПа выглядели пародией на своих дореволюционных предшественников. Здесь кутили как в последний раз растратчики, мелкие торговцы, налетчики вперемежку с инженерами из «бывших».