Новоявленного борца за справедливость, конечно, не нашли. Да и не искали. Врагов у деспотичной Евгении Марковны было несть числа, и тайных, и явных, и она не догадывалась, кого подозревать. Зато в инстанциях, рассмотрев беспримерно быстро тридцатистраничную сагу о грехах профессора Маевской, решено было создать чрезвычайную комиссию. Тайный аноним мог торжествовать. Поспешность, с какой было принято решение, свидетельствовала, что удар пришелся точно в цель. Однако, этого злобному анониму показалось мало. Он не стал дожидаться ни создания комиссии, ни результатов проверки, сам размножил своё творение на ротапринте (а ротопринты все, как известно, в спецчастях и под надзором), и разослал во все лаборатории Института. Трудно сказать, что им руководило: ненависть к профессору Маевской, неудовлетворённая жажда литературной славы, или то была более широкая компания: некто с извращённым умом мог подобным образом замыслить борьбу с сионизмом.[24 - Затеять борьбу с сионизмом – в позднесоветский период антисемитизм маскировался под флагом борьбы с сионизмом.] Надо же было отвлечь людей от очевидных провалов. Как бы там ни было, произведение имело громкий, даже скандальный успех: его перепечатывали, зачитывали друзьям и знакомым, и даже цитировали на собраниях, впрочем, чаще без ссылки на первоисточник. Через неделю письмо разошлось по всем институтам Академии, вызвав немалый переполох и нарушив скучное однообразие научной жизни. Но больше всего его обсуждали в институтских курилках – теперь там собирались даже некурящие, а дискуссии не умолкали целый день. Естественно, что тут же образовались две партии. Одни – это были большей частью люди, обиженные когда-то Евгенией Марковной, многочисленные завистники, тайные антисемиты, наивные искатели справедливости и ограниченные приверженцы порядка – приняли сторону анонима, и выражали готовность поставить подписи под его творением. Зато другие, более рассудительные и скептичные – их, правда, оказалось значительно меньше, – Евгению Марковну оправдывали, то есть, не вполне оправдывали и даже не отрицали иные факты, но утверждали, что она ничуть не хуже других, поступала в соответствии с принятой практикой, и если уж браться за нее, неизвестно, куда можно зайти в таком избирательном осуждении. Правда, существовала еще и третья партия – молчальники. Как ни странно, к этой третьей партии принадлежали в основном сотрудники самой Евгении Марковны, отнюдь не спешившие встать на её защиту, а также кое-кто из профессоров. Эти, в силу своего положения, не могли опуститься до обсуждения анонимки, пусть даже и написанной талантливой рукой. К тому же, в анонимке им виделось посягательство на их собственные права и прерогативы.
Вскоре этот «некролог», как прозвали анонимку с лёгкой руки, а вернее, с острого языка главного институтского острослова Ройтбака, превратился в московский бестселлер. Поговаривали даже, что какие-то молодые люди, – то ли фарцовщики, то ли шовинисты, то ли тайные агенты, – торговали им по бешеной цене. Так что нет ничего удивительного, что года два спустя, оказавшись во время отпуска в Одессе, Евгения Марковна едва не обнаружила на Привозе, рядом с красной рыбой и черной икрой, через час-другой превращавшейся в обыкновенный крем для обуви, лекциями об НЛО и о последнем объявлении Антихриста, этот самый пасквиль. Ражий рыжий, патлатый малый, с пропитой рожей уголовника и огромными ручищами убийцы, воровато оглядываясь, рекламировал свой товар.
– Новейший детектив! Крупнейшее мошенничество! Процесс века! История о подложном внедрении несуществующего изобретения с приписками, взятками и очковтирательством! Плачевные результаты одной кампании! Как на нас наживаются евреи!
Народ к нему валом валил, очередь стояла звериная и рыжий молодец едва успевал доставать из-под безразмерной полы явно самиздатовского вида книжицу.
Евгении Марковне очень хотелось кликнуть милиционера. Если уж самого пасквилянта не нашли, пусть бы хоть забрали этого рыжего, пропитого и патлатого. Но милиционера, как назло, нигде не было. Вполне вероятно, что он состоял с рыжим и ражим в доле. А может и не такие люди состояли.
С трудом протиснувшись сквозь толпу, Евгения Марковна схватила книгу, но рассмотреть её как следует ражий не позволил.
– Плати червонец, а потом рассматривай, – заявил он нагло. – Некогда мне тут ждать. Народу вон сколько.
Однако платить неизвестно за что десять рублей было не в привычках Евгении Марковны.
– Предъявите разрешение на торговлю, – решительно потребовала она.
Однако рыжий и ражий и глазом не моргнул. Толпа же у неё за спиной, напротив, зашумела и заволновалась – в её ропоте Евгении Марковне явно послышалось что-то враждебное, чего она всегда пугалась с самого детства, хотя рационально объяснить враждебность толпы казалось невозможно. Так, однако, бывало всегда. Скорее всего, сам вид очереди вызывал у нее раздражение, и это раздражение тотчас передавалось другим. Впрочем, очень может быть, что толпа всегда чувствовала в ней чужую. К счастью, на сей раз вместе с ропотом началась давка, кого-то стиснули, он отчаянно закричал, у какой-то дамы выхватили сумочку, дюжий инвалид, расталкивая всех подряд, нахально пробивался к прилавку, его с руганью отталкивали, и ражий на минуту отвернулся от Евгении Марковны.
Воспользовавшись моментом, профессор Маевская отступила в сторону и начала торопливо листать книгу. Речь, как оказалось, шла не о ней. Во-первых, дело происходило не в Москве, во-вторых, не в институте, а на заводе, где вместо государственной продукции цеховики гнали брак, а в-третьих, вовсе не евреи, а грузины. По крайней мере, люди с грузинскими, а не еврейскими фамилиями. К тому же, по законам кича, в конце торжествовала справедливость: приписки были разоблачены, нечестные директор и компания оказались на скамье подсудимых, на заводе, как по мановению волшебной палочки, были установлены строгий порядок и дисциплина.
У Евгении Марковны отлегло от сердца, и она стала прислушиваться, о чем говорят люди. Два интеллигентного вида мужчины, то есть не совсем интеллигентного – длинные нечёсаные волосы, бороды, грязноватые батники, потёртые джинсы и кроссовки на ногах, – но так во всякое время некоторые фраппирующие интеллигенты любят ходить, – философствовали у неё за спиной.
– Книга-то, между прочим, дерьмовая. Не вижу цимуса хватать за червонец.
– Ты, Платоша, как с неба свалился. Представь, живёт себе маленький человечек, ущемляют его со всех сторон, стеной обнесли, на каждое действо регламент и инструкция, шагу свободно не ступи – нельзя, запрещено, а рядом ворюга купается в деньгах и плюёт на все эти нельзя. Каково ему, этому человечку, а? А тут ворюгу размазали. Да за такое удовольствие не то, что червонец, и полтинник отдать не жалко. Знаешь такое понятие: «классовая борьба»?
Между тем продавец вспомнил про Евгению Марковну.
– Ну что, берёшь? – неожиданно миролюбиво спросил он. – А нет, так и нечего глаза мозолить.
На Евгению Марковну снова со всех сторон устремились враждебные взгляды, послышались недоброжелательные возгласы, и она, торопливо сунув книгу в огромные ручищи фарцовщика, стала поспешно выбираться из толпы. Голова в одно мгновение нещадно разболелась.
Но этот эпизод на Привозе, в сущности малозначительный, случится года два спустя. А в те дни, едва узнав об анонимке, Евгения Марковна настроилась весьма решительно. Первым делом обратилась куда следует, прося оградить её от клеветы и разыскать пасквилянта. Там, однако, только вежливо улыбались и цедили сквозь зубы, что это не их дело. Они, мол, только шпионов ловят. А здесь простой советский человек писал, что наболело на душе. Пусть она лучше обратится в милицию. В милиции же, словно издеваясь, посоветовали сначала доказать, что всё написанное клевета и принести справку, а уж потом пытаться найти анонимщика.
– Кто же должен доказать, суд? – поинтересовалась Евгения Марковна.
– Ага, суд, – закивал милицейский начальник.
Но в суде её и слушать не стали.
– С кем вы желаете судиться? С пустым местом? Пусть анонимщика сначала разыщет милиция.
На этом круг замкнулся. Не лучше оказалось в министерстве и в Академии. Там с Евгенией Марковной даже разговаривать не стали. «Был сигнал, значит нужно принять меры». Похоже, что сигналу в инстанциях обрадовались, так быстро завертелось колесо. Возможно, в этом и не было злого умысла, – машина могла крутиться и без чьей-то персональной воли. Лишь один человек, вероятно, мог бы её остановить – Коля, но Коля был уже совсем не тот, что прежде. Приспособленец и эгоист, он при этом все же не был лишён благородства. Ни в сорок девятом[25 - Ни в сорок девятом – 1948—1949 гг. – время расправ над отечественными биологами и компании против «космополитов».], ни в пятьдесят третьем[26 - Ни в пятьдесят третьем – в 1953 г. сфабриковано было «дело врачей».], он никого не дал в обиду. Выступал, правда, клеймил врачей, но всё это только для виду. Ему было легче, чем другим – за спиной у Коли стоял тесть, вхожий к самому Сталину. Поговаривали даже, что он бывал иногда у генералиссимуса на попойках. Так что за себя Коля мог быть относительно спокоен. С годами, однако, Коля устал просить за других, устал отстаивать справедливость. Укатали Колю академические горки. Да и не той он был породы, чтоб не укатать. К тому же, повязан круговой порукой, и ко всему гипертония… В общем, звонить не следовало, но Евгения Марковна всё же позвонила. Коля, однако, оказался в отъезде, в Англии. Он словно чувствовал, что она станет ему звонить (ведь узнал же, в первый же день узнал, раньше, чем она сама), и поторопился побыстрее улизнуть. Впрочем, вероятно, она к нему была несправедлива.
Последней надеждой оставался Постников. Но Евгений Александрович был болен – температура и давление, – подавлен, мрачен, что-то у него самого не ладилось в Академии и, вопреки ожиданиям, анонимка произвела на него сильнейшее впечатление. Может быть, и не анонимка даже, а начинавшаяся кампания и известие о предполагаемой комиссии. Ему ведь сразу обо всём сообщили недоброжелатели. Как бы там ни было, он вызвал Евгению Марковну к себе домой. Евгений Александрович лежал с компрессом на голове, был бледен, печален и жалок – быть может, даже нарочно сделал компресс, чтобы пресечь её возражения, – и очень деликатно и вежливо, словно через силу, попросил Евгению Марковну саму отказаться от должности заместителя директора. Он сделал уже всё, что мог. Всё равно её никогда не утвердят в Академии. Не нужно было ей ссориться с Чудновским… Постников, похоже, боялся за себя.
Евгения Марковна всё же попыталась возмутиться. Ведь это же всё ложь – по поводу каждой её командировки есть отчёт, в нём отмечено, какую огромную работу она провела, все расписано буквально по минутам. И сотрудники её ездили за границу не просто так, а по плану, утверждённому в Академии, и на это тоже есть отчеты и решения ученого совета, единогласно, между прочим, утвердившего эти отчёты. А что касается внедрения, так Евгений Александрович прекрасно знает суть. Бумаги застряли где-то в главке, промышленность оказалась к внедрению не готова, внешторг вовремя не закупил полуфабрикаты и станки, кто-то в министерстве не выделил валюту – обычное головотяпство. Да и потом, история это давняя, а она исполняет обязанности всего два года. Чудновский в своё время тоже ничего не сделал. Так при чём же здесь она? И насчёт её теории полная передержка. Теорию никто не опровергал, она вошла в качестве составного элемента в более широкую концепцию, и Евгения Марковна давно уже с этим согласилась. И переоборудование своего отдела осуществляла строго по плану и с его, Евгения Александровича, полного согласия. Тут Постников сморщился, будто от зубной боли. А уж за публикацию статей или утверждение диссертаций в ВАКе и вовсе не она отвечает. Так в чём же её можно обвинить? Задача в другом – выявить пасквилянта. Он же не только над ней, слабой женщиной, измывается, а над Институтом, даже над институтами. Возьмите, к примеру, соседний Институт терапии, или Институт хирургии… Да хоть Институт философии…
Но Евгений Александрович только покачал головой, только посмотрел на Евгению Марковну мудрым и скорбным взглядом…
– Ну при чём здесь институты? – со вздохом спросил он. – Вы прекрасно знаете, что если комиссия станет искать, недостатки обязательно найдутся. Не могут не найтись. И вы, Евгения Марковна, окажетесь стрелочницей. Тем более, самолётное дело[27 - Самолётное дело – в 1970 году группа евреев-отказников безуспешно пыталась угнать самолёт, чтобы выбраться из СССР в Швецию. Являясь следствием антисемитизма, это «дело» в свою очередь, способствовало усилению антисемитских тенденций в советской политике.]. С него всё пошло. Так не лучше ли упредить и сославшись на здоровье, выйти в отставку. Отдел-то ведь вам оставят, Чудновский обещал поддержку… Он, между прочим, вполне лояльный человек… И Головин, я думаю, тоже не откажет. Поезжайте, отдохните. А за это время всё забудется, и вы сможете, вернувшись, больше времени уделять своему отделу. Дела там у вас и в самом деле не очень хороши…
Евгений Александрович был, конечно, прав. Он спокойно и доброжелательно оставался в тени, пока активная Евгения Марковна ломала себе шею, а сейчас торопился избавиться от нее. С годами инстинкт самосохранения становился в Постникове всё сильнее…
ГЛАВА 9
– Кто же это мог быть? – снова спросила себя Евгения Mapковна, как спрашивала уже сотни раз за эти пробежавшие, промелькнувшие годы. Но ответа никогда не находилось. Это ненавидящее, ненавидимое лицо с сатанинским всевидящим взором – она бы, казалось, сразу его узнала – безнадёжно терялось среди лиц врагов и недоброжелателей, а их было множество: одних профессор Маевская когда-то критиковала, другим – не давала дорогу, третьих – не поддержала в свою бытность заместителем директора, у четвертых – отнимала оборудование, или ставки, а с кем-то сталкивалась по мелочам. Но ведь существовали ещё и просто завистники…
Нет, не мог написать анонимку ни могущественный Чудновский – он был слишком большой человек, чтобы пасть так низко. Чудновский её, конечно, ненавидел, но ведь ни разу не использовал своё положение. Пока…
Не мог и выживший из ума Шухов – тот давно гнил в скорлупе своей отрешённости, погружённый в воспоминания о прошлом. Неумолимое время убило в нём все страсти, иссушило телесную оболочку, погасило пристальный, подозрительный взгляд. Проходя мимо Евгении Марковны, он не видел её, в маразме Шухов иногда призраком бродил по коридорам, не мог найти свой кабинет, бормотал что-то бессвязно.
Ройтбак, конечно, имел все основания ненавидеть профессора Маевскую. Никто ещё так не мешал ему, как она, не лишал его аппаратуры и ставок, потому что ненависть их была взаимной. Евгения Марковна не могла забыть его ядовитых замечаний и шуток. Впрочем, тут и ещё – к Ройтбаку ушел один из её сотрудников. К тому же Евгения Марковна завидовала, потому что Ройтбак был настоящим учёным. Не хотелось ей в этом сознаваться, и она долго обманывала себя, но всё-таки приходилось признать – не только ей завидовали, и она завидовала тоже.
Было время, Вилен Яковлевич жаловался на неё в Академию, выступал с критикой и протестами. Он и не скрывал свою нелюбовь, презрительно отзывался о ней и о её теории, но всё делал в открытую. Да и не мог он написать эту фразу насчёт Вены…
Женя Кравченко – тот отпадал сразу.
Пожалуй, больше всех знал про Евгению Марковну Юрий Борисович. Ему было известно и про Женю Кравченко, и про Лену Анисимову, и про очень многое ещё. В сущности, обо всем. Моисеев очень многое мог бы написать, пожалуй, не хуже, чем аноним, но для него это было бы самоубийством. Он совсем не заинтересован в крушении Евгении Марковны. И никто другой из отдела… Игорь Белогородский? Этот, пожалуй, мог бы, но в то время он ещё надеялся… Не было ему никакой корысти. Скорее, у её сотрудников могли быть друзья, которые тоже немало знали…
И вдруг, в этот мерзкий, сырой и холодный апрельский вечер, в тот самый миг, когда часы на кухне пробили полночь («Вот сейчас войдут и перережут горло», – неожиданный испуг переходил в озноб) – молния вспыхнула и погасла, выхватив из прошлого маленький, тут же рассыпавшийся кусочек жизни, и это ненавистное, спокойное, самодовольное лицо.
– Неужели? Нет, не может быть, – тихо вскрикнула Евгения Марковна.
Наваждение исчезло, но тотчас появилось снова. Юра Аринкин с ангельской улыбкой на лице и голубыми незамутнёнными глазами – это был, несомненно, он, и никто другой! Как же она раньше не сообразила? Даже никогда не подумала о нём…
…Несколько лет назад на партбюро Евгения Марковна выступила против приема Юры в партию. Она, конечно, была совершенно права. Юра был первостатейный халтурщик, наглец и бездельник. Даже кандидатский минимум пришёл сдавать ни разу не раскрыв учебник. Надеялся на общее своё развитие, на красноречие, умение не смущаться, но главное, конечно, на снисходительность экзаменаторов и имя своего отца. Однако на сей раз он просчитался. Евгения Марковна возмутилась и выгнала его с экзамена. Не надо было этого делать, но ведь и у нее есть характер и самолюбие, и не могла она уронить своё достоинство перед всеми. В тот же вечер Евгении Марковне позвонил Аринкин-старший. Едва скрывая возмущение, профессор Аринкин попросил назначить пересдачу. Увы, на этот раз Евгения Марковна характер не проявила. Она уже и так раскаивалась. Врагов у неё хватало и без Аринкина, а Николай Юрьевич был членом учёного совета Института и членом ВАКа. К тому же, когда-то он выступал оппонентом на её защите.
На следующий день Юра снова явился к ней в кабинет, так и не раскрыв учебник. Да и ни к чему. Экзаменатором теперь выступал он, заранее зная, что Евгения Марковна не выдержит свой экзамен. И она не выдержала – не стала спрашивать, и поставила ему четверку.
Год спустя профессор Маевская выступала Юриным оппонентом, не очень углубляясь в его диссертацию (Юра предусмотрительно всучил ей текст рецензии), она легко обнаружила совершенно явную халтуру, и обширные заимствования в обзоре литературы. Не сдержавшись, прямо сказала об этом Юре. Разговор был вполне доверительный, тет-а-тет, и Юра не стал отпираться:
– Евгения Марковна, какое это имеет значение? Вы ведь знаете, что в нашей стране диссертации делаются для диссертаций. Так какая разница, чуть лучше, чуть хуже? Вот, когда получу самостоятельность, тогда и проявлю себя.
Видно, Юра считал Евгению Марковну своей сообщницей. Да так, собственно, оно и было, они ведь были связаны с профессором Аринкиным круговой порукой – взаимным оппонированием и рецензированием. К тому же, Аринкин-старший заботился о выходящих от Маевской диссертациях в ВАКе и потому Евгения Марковна не стала возражать Юре, хоть это и было нарушением неписаной научной этики: обсуждая диссертации, всегда критиковать именно и только частности, в то время, когда главный вопрос «а зачем это вообще нужно?» был молчаливо объявлен вне закона. Впрочем, она и сама не очень-то считалась с этой охранительной профессорской этикой, хотя обычно и соблюдала табу. Тут – другое её покоробило. С высокомерным самомнением, уничтожая других (надо признать, однако, что Юрин руководитель Семёнов и в самом деле немногого стоил), Юра сам ничего не умел и не хотел как следует делать, то есть, что бы он ни воображал, и не говорил о себе, но принадлежал-то он к весьма многочисленной в родимом Отечестве породе бездельников, привыкших уютно жить, прячась за объективными обстоятельствами. Они, эти бездельники, до противного ленивы и неумелы, но не работают якобы не из-за лени, а из принципа, потому что для них не созданы условия. Но втайне они даже рады, что нет никаких условий и что все устроено не так, как надо – это служит отличным самооправданием. И ради этого самооправдания они громче всех кричат, требуют, становятся в позу, предлагают различные прожекты, потихоньку поругивают начальство, а оно, как правило, и в самом деле бестолково и бездарно, или шепотом, исключительно шепотом, валят всё на систему и похваливают западную предприимчивость, словом, фрондируют в узком или семейном кругу. Но стоит только кому-то попытаться что-то по-настоящему изменить и перестроить, они первыми начинают сопротивляться, и сразу же отыщут тысячи убедительнейших аргументов, почему это невозможно. А невозможно (по их, естественно, мнению) это, во-первых, потому, что не от них исходит, они-то свое проворчали и промолчали, им и обидно; а, во-вторых, им и так уютно и, в сущности, их и так все устраивает, только дали бы потихоньку ворчать и не работать.
В массе своей это вполне приспособленные бездельники, знающие, где и что можно сказать, как создать видимость работы, и даже умеющие при случае показать своё общественное лицо, а потому очень нередко они идут в общественные деятели, и только если уж характер совсем скверный или обстоятельства особенные, оказываются сутягами или конфликтными правдоискателями. Потому что, если застой и придавленность – вырождаются все: и люди системы, и критики.
Вот этот, фрондирующий исподтишка вариант общественного деятеля и был Юра. Успешно защитив диссертацию, он с прежней самоуверенностью поругивал систему и готовился дальше делать карьеру. Но ему не повезло. Аринкин старший внезапно умер, и Юра застрял в мэнээсах. Работать ему не хотелось, ежедневный рутинный труд нагонял тоску, и он, спокойно пописывая статейки, перелицовывая один и тот же материал, отличался лишь изредка на философских семинарах и, как и следовало предполагать, со временем подался в профсоюзные вожаки – пролез в местком, и не просто пролез, но ведал распределением путевок.
Вот тут-то с ним снова столкнулась Евгения Марковна. В лаборатории Семёнова был объявлен конкурс на должность старшего научного сотрудника. Кандидатов оказалось двое – Юра и Пётр Николаевич Нефёдов, из другого института, а председателем конкурсной комиссии как раз профессор Маевская. Достоинства кандидатов явно были не равны. Нефёдов – серьезный ученый, отличный методист и обладатель почти готовой докторской, так что другой на месте Юры отказался бы от борьбы и благородно отошёл в сторону. Но – не Юра. Юра, наоборот, бросил на чашу весов старые отцовские связи, месткомовские заслуги и демагогию местного патриотизма, так что на предварительном заседании конкурсной комиссии голоса разделились поровну. Голос Евгении Марковны становился решающим, и она, хоть многие её и осуждали (впрочем, осуждали бы в любом случае) на сей раз проявила принципиальность. Её не переубедили ни звонки бывших учеников профессора Аринкина, ныне ставших профессорами и завлабами, ни напоминания, что Николай Юрьевич выступал когда-то её оппонентом, ни даже уговоры нынешнего Юриного руководителя Семёнова – испугался он, что ли, сильного Нефёдова в своей лаборатории? Скорее все эти звонки и напоминания возымели обратный эффект: Евгения Марковна терпеть не могла, когда на неё пытались оказать давление. Однако, и это ещё не всё. Накануне решающего заседания Юра самолично решился прийти к ней домой с цветами и с хрустальной вазой, однако Евгения Марковна даже не стала его слушать. Цветы, правда, взяла, но разговаривала сухо и жестко.
– Я в вас не верю. Мне кажется, вы неудачно выбрали профессию. В философии или истории вы бы добились большего. Там ведь, главным образом, важны слова.
Юра дёрнулся, словно от пощечины, голова ушла в плечи, и во всей его фигуре появилось что-то жалкое.
– Если бы был жив отец, вы бы так со мной не разговаривали, – в голосе Юры ей послышалась тайная угроза.