Почаще бы вам, народоугодники, перечитывать на сон грядущий Ключевского – прежде всего, его рассуждения о правомерности благоговения перед народом. Очень полезно.
Наступил на горло собственной песне, и песня с превеликой готовностью, сразу же, радостно пискнув, издохла.
То, что стряпуху призвали руководить государством, – беда, но то, что она разучилась стряпать, – настоящая катастрофа.
Поведение Сталина в «грузинском инциденте», его антигрузинский пафос и нарочитый интернационализм в первую очередь объясняется его желанием отгородить себя от своего происхождения. Каждый шаг его был подчинен стремлению стать во главе непонятной страны, называвшейся тысячу лет Россией. За век до него властолюбивого Пестеля сходная томила забота: «Имя мое нерусское».
В феврале 1953-го в Театре имени Маяковского выпускалась моя комедия. Называлась она не слишком весело – «Откровенный разговор». При ее рождении я ей дал другое название, более яркое, а именно – «Фальшивомонетчики». Оно, конечно же, было обречено. Да и эстетика заголовка была вполне определенной, то была эпоха плаката. Дело, однако же, не в названии. Время выпуска было весьма рискованным – с каждым днем набирала силу антисемитская кампания, страна готовилась к процессу врачей, этих «убийц в белых халатах». Не лучшая пора для комедии, да еще с претензией на сатиру. Кроме того, я дерзко просунул крайне зловредную идейку – мой положительный герой изрекал, что его любимой песней является «Интернационал». Надо было очутиться в Москве в февральские дни 1953-го, чтобы понять всю неуместность, всю наглость подобного заявления.
Чиновник, принимавший спектакль, не то референт, не то инструктор, из партийного ареопага столицы, белесый, с бесцветными губами, с глазками водянистого цвета, с плоским носом – образцовая внешность, тихая радость отдела кадров, – впился в меня своими буравчиками, сразу учуял мою диверсию: «Что вы хотите этим сказать?»
Однако и я был не лыком шит, двадцать восемь лет советского общества – серьезная школа выживания. Я посмотрел на него внимательно, сказал: «Ведь это ж партийный гимн». Он ответил понимающим взглядом – как мы друг друга не переваривали! – и все-таки предпочел отступить. Видно, решил, что продолжение «откровенного разговора» небезопасно и для него.
Нет сомнения, лицедейство круто берет на излом характер. Возможно, по известному принципу сообщающихся сосудов столь востребованная на сцене искренность автоматически (и драматически) понижает ее уровень в жизни. Посещение репетиций моей пьесы в 1952–1953 годах, оценки актерами ситуаций, предложенных автором и, безусловно, достаточно знакомых им в жизни, а главное, их самоощущение, вызвало во мне, молодом человеке, в высшей степени странное чувство. Игра продолжалась, но эта игра, в отличие от игры на подмостках, была удручающе фальшивой.
(Комментарий, сделанный в 1990-х: Пожалуй, я был излишне суров в своих претензиях – существовали и объективные обстоятельства. Не говорю уже о том, что надо бы принять во внимание ту истерическую обстановку, в которой шли репетиции моей пьесы – разворачивалось «дело врачей». Но оно стало пиком многолетних процессов. Рубеж этих двух десятилетий – зловещий финиш сороковых и старт пятидесятых годов, когда мне выпало дебютировать, – был временем общего помешательства. И даже ужас новых репрессий, жернова очередного террора так ему и не сумели придать монументального величия, как бы положенного трагедии. Ничто не могло заслонить торжествующего, переделавшего людей кретинизма. Он охватил не только начальство, но и, казалось, нормальных особей. Артисточка С. – в закулисной жизни барышня с перчиком – в моей пьесе исполняла роль девушки, соблазненной героем. Она с ужасом спрашивала меня, неужели ее светлая Женечка и впрямь могла жить с человеком женатым. Она была свято убеждена, что их отношения – вполне платонические. Я безжалостно (гордясь своей смелостью и бескомпромиссностью художника), жестко ответил, что да – жила. Многоопытные артисты, присутствовавшие при этой беседе, в тот миг испытали почти потрясение, а уважение к моей беспощадности, к моей реалистической кисти, скакнуло на десять ступенек вверх.)
Политическая мораль аморальна. В своем существе, по определению. Каждый начинает с того, что пожимает руку мерзавцу. Потом уже катится по наклонной.
Пьеса «Утешительный заезд». Соревнование неудачников. «Я наиболее удачлив среди аутсайдеров и проигравших».
«Und schlafen will ich, schlafen Bis meine Zeit herum!» Вечная мечта – переспать свое время и не увидеть его во сне.
«В Неаполе живет один драматург, главной задачей которого является – не сочинить пьесу».
Счастливый Дидро! Живет в Неаполе, пишет письма прелестной даме, любуется собственным бездельем, кокетничает равнодушием к театру. А ты сгибайся в Москве за столом, горби спину, извлекай из себя свои громоздкие диалоги.
На сцену вышла поэтесса в бархатном пиджаке и черных ботфортах и сказала, что слава – вздор.
Только если буду писать о Пушкине, буду счастлив. Иначе – ночь.
Ленин сказал Клер Шеридан: «Порок буржуазного искусства в том, что оно всегда приукрашивает». Подумать, что это сказал человек, создавший систему, при которой искусство не только лакировало жизнь, но прославилось беспардонным враньем. Самое занятное, что в этот момент он, скорее всего, говорил искренне. Думайте об этом, о, пишущие, когда творите своих персонажей.
Еще одна пьеса – «Телевизор». Ложь с экрана так затопляет жизнь, что жизнь становится сплошной ложью. В самой обыденной повседневности уже немыслимо правдивое слово.
Письмо с объяснением в любви, принятое на партийном собрании абсолютным большинством голосов.
Почетный титул – помощник партии. Писатели – помощники партии, ученые – помощники партии, молодые люди – помощники партии. Только она – никому не помощник.
Литература – страна, в которой исповедуют правду, живут мифами, гаснут от безразличия.
Много писателей были не прочь сказать властителю: «Отойди, ты загораживаешь мне солнце», но мало кто мог остаться жить в бочке.
Шварца я видел всего один раз, в пятьдесят шестом году на «Ленфильме». Он вошел в кабинет Макогоненки, который служил там главным редактором, одутловатое лицо было нахмуренным и озабоченным. В комнате было довольно людно, но, кажется, он не поздоровался, похоже, что куда-то спешил. Был он в просторной меховой шубе, с палкой в руке, пышный и рыхлый, выглядел старше своих лет. Осанка была у него генеральская. Все смотрели на него с восхищением. И Макогоненко оживился, и было видно: ему приятна его душевная близость со Шварцем. Было видно и то, что Шварцу небезразлично наше внимание – он даже перестал торопиться, со вкусом рассказал о Толстом, авторитетно сказавшем Чехову о причинном месте: им пишем. Рассказывая, он обошелся без благопристойных эвфемизмов и тут же увидел пунцовую девушку – не то практикантку, не то стажерку.
– Ах, бедняжка, а я вас и не заметил!
Макогоненко его успокоил:
– Ничего, ничего, она филолог.
Шварц облегченно подхватил:
– Ну да, филолог, тогда все в порядке. Хорошее это слово – филолог.
Слава богу, Александр Сергеевич разрешил быть писателю деловым человеком, позволил «рукопись продать». Дело за малым – не зацикливаться на предшествующей строке.
Если вы слышите: «мое творчество», «я как художник», «созданный мною» – ставьте на собеседнике крест.
Поэт озабоченно бродил по улицам, гулял по скверам, останавливался на площадях – высматривал место для своего памятника.
Пиротехник выбирает иронию, а землекоп – глубину. Несомненно. И все же в литературе без юмора всегда ощущается нечто старческое.
Помогла тебе твоя наивная опытность?
Дискуссия завершилась концертом. Народная артистка республики исполнила «Молитву девы», а хор долгожителей – с огромным подъемом – «В крови горит огонь желанья».
Сколько миров в одном человеке! И как параллельно они существуют, почти не соприкасаясь друг с другом. Ведь это Чернышевский сказал: «Земля не место суда, а место жизни». И это он весь век выносил приговоры, он призывал к их исполнению, не слишком задумывался о праве жизни и даже собственной – не пощадил.
Бог может согрешить, святые – нипочем.
Жизнь не утешает, но обтесывает.
В доме кинематографистов в Болшеве режиссер В. и сценарист А. упоенно играют в шахматы. Сценарист имеет преимущество – у него лишние две ладьи, лишний конь, лишний слон и еще куча пешек. Режиссер с тремя-четырьмя фигурами против всей этой внушительной армии мужественно продолжает борьбу. Финал партии проходит своеобразно.
– Играй, играй, – кричит режиссер, – задумался тут, курва позорная. Ждать заставляешь, сучий потрох.
– Подожди, лапунечка, не торопи, – озабоченно шелестит сценарист, – ситуация не так уж проста.
– «Ситуация», – морщится режиссер, – какие знает слова, мудила… Играй в гроб, в крест, раз твоя очередь!
– Ход, лапунечка, будет сделан, – задумчиво говорит сценарист, – но нужно оценить обстановку, прежде чем избрать продолжение. Тут поспешишь – людей насмешишь.
– Мама твоя людей насмешила. Играй, засранец, кому говорят!
Сценарист делает ход, подставляет ладью.
– Так, – бормочет он, глядя ей вслед, – не скрою, сильное возражение. Но у меня еще есть шансы…
Это суждение справедливо, ибо у него остаются лишние ладья, слон и конь.
– Шансы… – режиссер негодует, – шансы ловит, баклан хреновый. Такие всегда только так и действуют, исподтишка, так перетак… Играй, говорят тебе, фраер долбаный, пока он все нервы не издергает, не успокоится, мухомор…
– Нечего делать, уж потерпи… Сейчас положение критическое… Семь раз отмерь, один отрежь…
– Семь тебе раз в хвост и в хрящ. «Один отрежь»… Я те отрежу… И не один… Играй, мудозвон. Не мучь порядочного человека.
Сценарист послушно делает ход и теряет красавца слона.