Вука покачал головой, отклоняя наши домыслы.
– Нет, он совершил подвиг ради Маруси. Она его просила, и он совершил, – произнес он, предлагая нам совсем иное измерение того, что случилось.
– Какой подвиг?
– Пойти к моему отцу-генералу и рассказать все, о чем говорилось на бревнах. Открыть ему все секреты. Пусть генерал ночью их арестует.
– Зачем это ей?
Вука попробовал ответить уклончиво – так, чтобы знание всей истины оставить за собой, а нам приоткрыть лишь ее частичку, доступную нашему разумению.
– Она гордится, что одна в нашем доме учится музыке и ходит с нотной папкой, а всех остальных считает ниже себя и презирает.
– Как это презирает?
– Презирает и даже… ненавидит.
– За что?
– За то, что они оскорбляют ее любимую учительницу, называют ее немой: «Эльза Ивановна у нас немая». На их языке это означает, что она немка.
– Так она и есть немка.
– Да, но они еще говорят, что она за Гитлера. Раз Эльза Ивановна немая, то значит, она за Гитлера. Поэтому Маруся искала случай им отомстить.
– А Особист?
– Он в нее влюблен.
– А ты?
– Я тоже.
– Почему же ты не совершил подвиг?
– Она меня не выбрала.
– Значит, теперь ты хочешь отомстить Особисту?
– Нет, отомстить Гитлеру, – сказал Вука словно бы назло тем, кто считает его способным изменить дружбе и предать Особиста.
11
Услышанное от Вуки показалось нам таким диким (диковинным) и невероятным, что мы решили: он наверняка врет. С этим почти все были согласны – за исключением нескольких сомневающихся, считавших, что Вука врать не умеет, поскольку его так воспитывал отец, приучавший сына говорить правду. Но эти доводы мы слушать не стали и на сомневающихся дружно накинулись, стараясь их переубедить и перетянуть на свою сторону. Но когда и они согласились, что Вука все-таки врет, поскольку врать умеют все, даже взрослые (то есть сами воспитатели), то их недавние сомнения передались самым убежденным из нас, и стало ясно, что врать Вуке не имеет никакого смысла.
Он мог бы ничего нам не говорить – не выходить, наскоро одевшись, из дома и не сидеть с нами на бревнах. Для него так было бы проще, но он сказал, поэтому сказанное им – чистая правда, и вместо того чтобы его разоблачать, нам лучше подумать о том, как спасти наш двор от арестов.
И мы стали думать. Конечно, мы сознавали, что это безнадежно, что мы бессильны и у нас ничего не получится, но все-таки думать было лучше, чем не думать, и мы до темноты сидели на бревнах, предлагая самые невероятные способы спасения.
– У Черепанова дед работает на Лубянке, – вспомнил кто-то.
– Ну и что?
– А то, что можно его попросить. Он там многих знает.
– Кого он может знать! Он же столяр.
– Черепанов рассказывал, что его приглашают домой генералы – починить шкаф, кресло или письменный стол.
– Да его самого посадят, если он попросит. Да он и не согласится просить. Струсит.
И тут меня озарила идея, и я сказал:
– Тогда я попрошу.
– Кого ты попросишь, дурила? Учительницу пения? Школьного пионервожатого? Да он в штаны наложит, если услышит про Лубянку.
– Нет, я попрошу отца Вуки, ведь он же генерал, а просить я умею, – сказал я так, что согласиться со мной не решились, но и возразить мне никто не отважился.
12
Особист и Маруся, занятые (поглощенные) собой и своими отношениями, совсем забыли о Вуке и долго не навещали его, хотя ради них он целыми днями призывно маячил в окне. Без друзей – один – Вука скучал и поэтому стал чаще появляться во дворе. Наступил март, становилось тепло, и Вука уже не так боялся простудиться и подхватить ангину. Я этим воспользовался и никого к нему не подпускал, бдительно следя за тем, чтобы Вука принадлежал только мне. Он был мне нужен, позарез необходим, и я всячески внушал ему, что я его друг, что я за него.
То ли Вука мне не особенно верил, то ли дворовая дружба его по-прежнему не привлекала, но он меня лишь терпел, в душе надеясь, что прежние друзья к нему скоро вернутся. Я и сам так думал и поэтому спешил воспользоваться моментом, уговаривая, упрашивая Вуку пригласить меня домой, чтобы поиграть на глазах у взрослых и тем самым закрепить нашу дружбу.
Вуке этого не очень хотелось, да он и не понимал, зачем мне это нужно, но все-таки в конце концов пригласил.
В подъезде было сумрачно, лишь горела лампа на столе у вахтерши. Вахтерша была в ватнике, подпоясанном солдатским ремнем, и с кобурой, набитой бумагой. Она неодобрительно проводила нас взглядом поверх круглых очков, но ничего не сказала.
Мы вызвали сверху кабину просторного лифта с перламутровыми кнопками и зеркалами по стенкам, поднялись на второй этаж, и Вука отпер дверь (у него был свой ключ). Мы разделись, и Вука проводил меня в свою комнату, такую большую, что я растерялся, почувствовав себя самозванцем, незаконно присвоившим себе право дружить с ее хозяином.
Показывать мне игрушки он не стал: этот ритуал почему-то казался неуместным, да и игра у нас не клеилась, поскольку я только и ждал момента, когда можно будет каким-либо способом проникнуть в кабинет генерала и предстать пред его светлые очи (Фрол Иванович хворал и неделю оставался дома). Наконец дверь кабинета открылась, и оттуда вышла жена генерала с лекарствами и пустым стаканом из-под чая на подносе. Дверь она закрывать не стала, видимо, собираясь вскоре снова зайти. Это и был долгожданный момент.
– Я сейчас… – сказал я Вуке, и он, ни о чем не спрашивая (видно, о чем-то догадался), встал возле двери, чтобы нам с его отцом никто не помешал.
Я осторожно шагнул в кабинет. Генерал лежал на кожаном диване, накрывшись пышным атласным одеялом и обложившись подушками. При виде меня он заворочался, заскрипел пружинами и слегка приподнялся на локте. Затем надел очки, лежавшие рядом на тумбочке, и спросил:
– Ко мне? Что-то я тебя раньше не видел. Как звать?
Я назвался.
– Из нашего дома? Сосед?
– Так точно, – ответил я, почему-то считая, что именно так нужно отвечать генералам.
– Ну, расскажи что-нибудь, сосед… – генерал томился от вынужденного безделья и поэтому готов был выслушать любые рассказы. – Только сначала поправь мне подушку, чуть повыше… вот так…
Поправив ему подушку, я снова – навытяжку – встал рядом с диваном. О чем рассказывать, я не знал, охваченный волнением и страхом.