Все случилось так неожиданно, так скоропалительно, что я до сих пор не мог как следует поразмыслить, сообразить что-нибудь.
Пожалуй, если бы у меня было много времени для размышлений, мое путешествие могло и не совершиться. Уже теперь я почти неохотно брел к Володьке, как будто меня кто-то принуждал идти к ручью, под ивовые заросли, и ехать куда-то очень далеко, будто я выполнял чье-то поручение не особенно приятного характера.
До вечера я не появлялся дома, к немалому удивлению тети Мили, тщетно разыскивавшей меня, и пришел только за кое-какими вещами, необходимыми в дальней дороге.
Володька ждал меня. Федька, неотлучно, как тень ходивший за мной, поджидал под окном.
Мои сборы не заняли много времени. Время было уже позднее, поэтому тетя Миля освободила меня от длинного наставления, какими она обычно встречала всякую мою провинность, но пообещала «добраться до меня» завтра. Она, конечно, не подозревала, какой сюрприз я для нее готовил, и, почти насильно заставив меня выпить стакан чаю (у меня кусок в горло не лез), отослала спать.
– Когда я приучу тебя слушаться? Когда ты перестанешь огорчать меня? – тоном упрека сказала она, когда я по обыкновению прощался с ней на ночь.
В этот вечер я намного нежнее, чем обычно, поцеловал ее сухую морщинистую щеку, и при этом у меня комок стоял в горле и голос дрожал.
Тетя Миля заметила это, но приписала прилив таких нежных чувств исключительно раскаянию, охватившему меня за совершенный проступок, и растаяла от удовольствия, хотя и постаралась не показать этого.
Очутившись в своей комнате, я быстро связал в узелок перемену белья и переоделся в коломянковую пару. По моему мнению, это был более приличный для путешественника костюм, нежели бывшая на мне матросская блуза, к тому же сильно пострадавшая еще утром.
В копилке нашлось три рубля, которые я не замедлил положить в карман. Я был готов к отплытию. Только записка к тете надолго задержала меня.
Раз двадцать я принимался писать и столько же раз с неудовольствием рвал написанное: то записка казалась мне слишком чувствительной и потому недостойной путешественника, то слишком резкой и холодной по отношению к тете Миле.
Наконец удалось мне покончить и с этим делом. Я положил письмо на самое видное место на столе и вылез к Федьке.
Ночь была тихая, лунная. Звезды, как серебряные искры, рассыпались по черному небу и мерцали, дрожа в воде. Нева, спокойная, отражала их в себе, вся залитая матовым светом луны. Черной полосой тянулась по воде тень высокого берега, чуть-чуть шевелясь и колеблясь. Далеко выдвигался на изгибе реки высокий выступ берега, и при лунном свете его вершина, покрытая росой, казалась меловой горой.
Где-то взвывал филин. Неслышная тонкая струя воздуха колебала листья на кустах.
– Ну, наконец-то! – встретил нас Володька. – Мне ждать наскучило!
Я вошел в лодку. Федька следом за мной: он провожал меня.
Володька вывел лодку из-под кустов. Несколько веточек задели меня по лицу, прошумели прощальным шорохом и замерли без движения.
Лодка, круто повернувшись, выехала на Неву.
Все мы молчали. Я бесцельно глядел на воду, сверкающим следом расплывавшуюся за кормой, и грусть сосала меня внутри. Володька греб и, казалось, весь сосредоточился на этом занятии. Однако и у него творилось что-то неладное на душе.
Федька не сводил с меня глаз.
– Ну, высадите, что ль! – наконец нарушил он молчание.
Володька повернул к берегу. Лодка бесшумно вошла под тень сосен и мягко, с шуршащим звуком врезалась в песок.
Федька выпрыгнул на берег.
– Прощай!
Я пожал Федькину руку, и мне сделалось еще грустнее.
– Прощай и ты! – кивнул Федька Володьке.
Это было сказано как-то сухо, словно нехотя. Я подумал, что он недоброжелательно относится к моему другу.
Федька оттолкнул лодку, ступив босыми ногами в воду. Она закачалась из стороны в сторону.
– Ну, так прощайте! – еще раз крикнул он нам.
– Прощай! – отозвались мы. – Только никому не говори, Федька!
– Ладно. Знаю. А вы вертайтесь поскорее.
Мы ничего не ответили.
Весла равномерно погружались в воду и опять поднимались, вода стекала с них светлыми блестящими каплями. Федька стоял на берегу и смотрел нам вслед. В тени белела только его рубашка.
Выступ приближался к нам. Он словно полз навстречу, чтобы поскорее отгородить меня от всего привычного: от тети Мили, дяди Ваци, мирно спавших в нашем маленьком домике, спрятанном под раскидистыми старыми деревьями, от Федьки – одинокого, печально застывшего на берегу, как гипсовая фигура.
Мы обогнули выступ.
– Прощайте! – донесся до нас последний возглас Федьки.
Его фигура скользнула белым пятном среди сосен и скрылась. Потом за поворотом исчезло Беляево, и перед нами развернулась другая часть Невы.
По холмистому берегу зубчатой полосой тянулся лес, длинной тенью прикрывая воду. Мы обогнали несколько барок, которые лениво тащились по течению. Мимо прошел хриплый буксир, словно выбиваясь из сил, уставившись красным и зеленым глазами в воду.
Нева снова сделала изгиб. Отсюда был виден Шлиссельбург. Посередине реки чернела крепость, кое-где мигали в домах огоньки. За крепостью серебрилась полоска воды. Ладожское озеро!
– Заночуем на берегу? – предложил Володька.
– Зачем?
– Да днем по озеру лучше плыть.
Я согласился, и Володька повернул к берегу.
Хворосту было много, и вскоре на берегу запылал большой костер, перемешав в багровом отблеске трепещущие тени.
Володька достал из лодки картошку, которую мы еще днем закупили в Беляеве.
– Поедим заодно! – заметил он и занялся приготовлением ужина.
Грусть понемногу проходила. Ее вытеснили свежие впечатления, и нам с каждой минутой становилось веселее.
Картошка испеклась. Мы, растянувшись возле огня, принялись за еду.
– Можно к огоньку, ребята? – вдруг раздался чей-то хриплый голос за моей спиной.
Мы привскочили от неожиданности. Две высокие и странные фигуры выросли перед костром.