– Шмаков отхлестан! – раздались голоса. – Проси пощады!
– Молодец новичок!.. Он честно хлестался!
– Пусти! – прошептал наконец поверженный противник.
Гриша тотчас же отпустил противника. Тогда сконфуженный мальчуган произнес, обращаясь к Грише:
– Ты хорошо хлещешься, но, не повали ты меня, я бы тебе задал!
Все присутствующие единогласно признали, что новичок отлично хлестался, вообще держал себя молодцом и, как следует молодцу, ни разу не ударил в живот и показал великодушие, не воспользовавшись случаем совсем «расхлестать» Шмакова, когда Шмаков лежал на полу. Не без уважения теперь подходили к Грише мальчуганы, недавно дразнившие его, и знакомились с ним, подавая руки.
– Теперь хорошенько вымойся да причешись! – советовали ему со всех сторон.
– Да подбели синяки мелом. Умеешь ты белить синяки? – спрашивал его черненький, быстроглазый, веселый, маленький мальчуган, которого все звали «Жучком». – Не умеешь? Эй, господа, принесите кто-нибудь мелу, я ему подбелю, он сам не умеет! Да смотри, Лаврентьев, – ласково прибавил тихим голосом Жучок, – если Селедка спросит, с кем ты хлестался, – не говори.
– Какая селедка?
– Селедки не знаешь? Разве не видал ротного командира? Такой длинный, высокий, с седыми баками. Мы его «Селедкой» зовем… Он не любит, когда с новичками дерутся. Да и никому не говори, а то Шмакову достанется.
– Я не фискал! – произнес Гриша, утираясь носовым платком, обязательно предложенным Жучком. – Я никому не скажу.
– Да ты, как видно, молодец! Хочешь, будем дружны? – воскликнул Жучок.
– Будем дружны! – отвечал Гриша, которому очень понравился этот черномазый Жучок.
– И будем делиться?
– Будем.
– Так пойдем же сейчас, я тебе полбулки вчерашней дам. Ты ел когда-нибудь вчерашнюю булку? Нет?.. Сейчас увидишь, как это вкусно.
Гриша выходил из умывалки в другом настроении. Все эти стриженые мальчики в курточках с белыми погонами, казавшиеся ему за полчаса такими гадкими и злыми, теперь казались ему уже не такими, а Жучок сразу даже очень ему понравился. Теперь Гришу уж не дразнили, а, напротив, дружелюбно расспрашивали: откуда он приехал, часто ли прежде хлестался, кто его отец, к кому он будет ходить «за корпус» и т.п., так что Гриша едва успевал отвечать на вопросы. Жучок между тем повел своего нового друга в коридор, вытащил из кармана теплую булку и, отдавая половину, сказал:
– Ешь!.. Не правда ли, хороша? Она целое утро в печке была. Повернись-ка на свет… Ничего незаметно. Ты только не попадайся на глаза Селедке. А ты, Лаврентьев, славно хлестался. Только зачем ты морочил, будто не знаешь, что значит хлестаться?
– Я не знал.
Вместо ответа Жучок плутовски подмигнул черным бойким глазом, словно бы говоря: «Ладно, меня не проведешь!» – и, хлопнув приятеля по спине, продолжал:
– Поделом Шмакову. Он задира!.. Только тебе, пожалуй, еще придется хлестаться с Кобчиком!
– Зачем?
– Он сильный, Кобчик, и как узнает, что ты отхлестал Шмакова, обидится и, пожалуй, тебя отхлещет! – в раздумье продолжал Жучок, – но только я ему скажу, что если он тебя тронет, то я вступлюсь. Я хоть не очень сильный, а спуску не дам!.. Пожалуй, он тогда не посмеет!
– А где Кобчик?
– В лазарете огуряется!
– Как огуряется? Что значит огуряется?
– Боится в класс идти, не знает уроков, и пошел в лазарет. Сказал доктору, что у него голова болит и все болит. Понял?
– А у него взаправду болит?
– То-то ничего не болит. Это и называется – огуряться! – весело смеялся Жучок, входя в объяснение. – Если ты не будешь знать урока – непременно огурнись, а то Селедка в субботу, пожалуй, выпорет. Он по субботам всегда порет ленивых. Три нуля получишь – знай, что выпорет.
– Однако ж Селедка, должно быть, сердитый! – промолвил Гриша.
– Нет, не очень. И сечет не больно. Много-много – десять розог.
В тот же день Жучок самым добросовестным образом старался просветить своего нового друга насчет подробностей предстоящей жизни. Он рассказал, какие офицеры добрые и какие злые, за что секут, за что сажают в карцер, за что ставят «под часы», как надо быть с фельдфебелем и унтер-офицерами, – одним словом, сообщил немало интересных сведений.
На следующий же день Гриша, остриженный под гребенку, в форменной курточке с белыми погонами, был посажен в «точку», то есть в приготовительный класс, и, по счастию, ему довелось сидеть с своим новым другом. После классов, когда малолетняя рота была во фронте, готовясь идти обедать, вошел высокий, сухощавый ротный командир и, обходя по фронту, заметил новичка и, приблизившись к нему, спросил:
– Ну что, Лаврентьев, не скучно у нас? Привык?
– Привык.
– А знаешь ли, как зовут ротного твоего командира?
– Александр Егорович.
– Ай да новичок!.. А это у тебя что? – наклонился Александр Егорович, рассматривая лицо Лаврентьева и дотрогиваясь пальцем до большого синяка на лбу.
– Я ушибся.
– Ушибся? Когда ушибся? Ты, Лаврентьев, уже врешь? Вижу – дрался! С кем ты дрался?
– Я не дрался, я ушибся.
Селедка пристально взглянул на Гришу, едва заметно улыбнулся и, потрепав его по щеке, проговорил, отходя:
– Смотри, Лаврентьев, вперед так не ушибайся… Ведите роту! – обратился он к дежурному офицеру.
Рота пошла в столовую. Жучок одобрительно подмигнул своему новому другу. И за столом поступок новичка вызвал всеобщее одобрение. Все находили, что новичок совсем молодец.
Несмотря, однако, на первые свои успехи и на дружбу, которую оказывал ему Жучок, Гриша все-таки тосковал первое время в корпусе, нередко вспоминая няню, кучера Ивана, маленьких своих друзей, отца дьякона и раздолье деревенской жизни.
Корпусная жизнь со всеми ее обычаями казармы – мальчик поступил в 1852 году, когда солдатчина была в большой моде в морском корпусе, – первое время очень смущала Гришу, привыкшего к простору полей, шуму леса и забавам деревни. Тесно и скучно казалось ему в ротной зале, негде было разгуляться, нельзя было с отцом дьяконом насвистывать птиц, запрячь с Иваном лошадь, а главное – не было Арины Кузьминишны, которую так сильно любил мальчик, и он первые дни очень тосковал, несмотря на старания доброго Жучка развлечь своего нового друга. Он добросовестно выучил его многим кадетским штукам и фокусам, которые, по уверению Жучка, составляли секрет немногих; он предлагал даже Лаврентьеву по вторникам и субботам, когда на третье блюдо давали слоеные пироги с яблоками, меняться пирогом на «говядку», убежденный, что яблочный пирог значительно повлияет на расположение духа Лаврентьева, но, однако, Гриша все-таки тосковал, к изумлению веселого и забавного Жучка. Он заметил, что Лаврентьев, ложась спать, всегда закрывает лицо одеялом и даже не хочет толковать о «домашнем», говоря, что хочется спать. «Уж не ревет ли Лаврентьев?» – заподозрил Жучок и решился обследовать это обстоятельство. Однажды, когда в спальне была тишина, все мальчики спали, Жучок осторожно поднялся с постели, незаметно подошел к кровати Лаврентьева и услышал тихий плач. Жучок тихо подтолкнул своего друга и произнес голосом, полным участия:
– Это я! Жучок!.. Отчего ты, Лаврентьев, скрытничаешь? Разве мы не друзья?! Чего ты плачешь? Не нравится, что ли, в корпусе?
– Нет, не нравится. То ли дело в деревне.
– И мне прежде не нравилось, а теперь ничего себе. Прежде, Лаврентьев, так домой хотелось… Ты, видно, по матери скучаешь? – осторожно спросил Жучок, присаживаясь к кровати.
– У меня, Жучок, нет матери. Она давно умерла.