Чай мы пили из грязных, сто лет не мытых чашек и слушали, как Анастасия Федоровна честит своих соседей, время от времени вздыхая и подвигая нам сахарницу.
– Сахару берите, – говорила она, и было понятно, что предложить сахару для нее равносильно такой жертве, на которую способен далеко не каждый.
А еще она называла меня по имени-отчеству и при этом хотела, чтобы мы тоже звали ее не баба Настя, а Анастасия Федоровна, что мы и делали много лет подряд.
– Зачем это вы с ней дружите, – говорила ее соседка через улицу. – Она мужа заездила и племянницу сюда не пускает, все думает, наверное, что будет вечно жить.
Мужа она, может, и заездила, но нас с Женей любила и сахара нам не жалела, чего нельзя было сказать о прочих соседях, которые были на фоне нашей колдушки какие-то пресные, неинтересные и не годящиеся Анастасии Федоровне в подметки.
Потом она умерла, хоронить ее пришла вся деревня, и я впервые увидел странный обряд, когда покойника поворачивают, держа гроб на полотенцах, три раза и только после этого закрывают крышку. Никто из присутствующих не мог ответить мне, что значит этот странный обряд, пока наконец, какой-то бодрый старичок не объяснил мне, что гроб вертят туда-обратно для того, чтобы покойник не нашел дороги назад, если ему вдруг придет в голову вернуться.
И тогда мне привиделась долгая осенняя ночь и Анастасия Федоровна, которая шла от дома к дому, скрипя калитками и стуча в ставни и двери, надеясь, что какая-нибудь добрая душа пустит ее погреться, – эта давно заблудившаяся странница, потерявшая себя среди чужих домов, деревень, лесов и полей и мечтающая только о том, чтобы найти укромный уголочек, закрыть глаза и немного поспать, пока холодная псковская ночь прядет свою черную пряжу.
4
Была ли Анастасия Федоровна колдушкой, этого я не знаю, но одна история до меня все же дошла, и при этом дошла от тети Нины, Павлиной жены, которая утверждала, что непосредственно принимала в ней участие.
Она-то и рассказала, что если колдушка начинает серьезно колдовать, то есть вызывать стихийные бедствия, наводить порчу и угрожать болезнью и смертью, следует взять в первую же лунную ночь до 12-ти часов новую борону и вместе с ней пробежать вокруг предполагаемой колдуньи, да так, чтобы борона, описав круг, замкнула то место, с которого она начала свое путешествие, помня, что чем больше захватываешь ты земли, тем вернее, что ты поймаешь колдушку за ее черным делом.
Конечно, я не мог отказать себе в удовольствии нарисовать эту почти гоголевскую картину: стоящую над Святыми горами, сияющую и безмолвную луну, четырех или пятерых участниц этого ночного безумия, тащивших из последних сил тяжеленную борону, ссадины и ушибы, а еще это прерывистое дыхание и редкие стоны, и удивление, что тебе удалась такая непосильная работа, от которой дрожат руки и рябит в глазах, тем более что ты все прибавляешь и прибавляешь земли, так что этот очерченный круг уже тянется от Луговки до Бугрова, и все это только для того, чтобы наткнуться вдруг на бегущую в лунном свете колдушку, которая ведь тоже спешит поскорее разорвать этот волшебный круг и не попасться в сотканную для нее сеть, в то время как судьба уготовила ей позор и унижения, так что колени ее задрожали, а слезы сами брызнули из глаз, и это было видно даже в ярком свете луны.
«Ой, как она плакала, – вспоминала тетя Нина, качая головой. – Так плакала, что нам даже жалко ее стало. А потом повалилась как столп и давай кричать: «Простите меня, простите меня, окаянную», и давай кататься по земле, как оглашенная… А потом стала ползать и ноги у нас целовать, и при этом все просила прощения, пока мы, наконец, не стреножили ее и не заставили поклясться над бороной мощами Святого Амвросия, что она больше не будет ни портить скот, ни насылать порчу на людей».
«И с тех пор, – добавила тетя Нина, понижая голос, – хочешь – верь, а хочешь – нет, всякие сглазы у нас прекратились, а если что и случалось временами, так это надо благодарить заезжих, потому что наши здесь совершенно ни при чем».
69. Пусторжев
Отличительной особенностью российской жизни, несомненно, является то, что, проснувшись утром следующего дня, обыватель ни в коем случае не может быть уверенным в том, что он проснулся в том же status quo, который он временно покидал, погружаясь прошлым вечером в сон. Страсть русского человека все начинать сначала предполагала, прежде всего, разрушение всего прошлого и уже потом возведение всего нового, окончательного и, разумеется, самого лучшего – того, чем будут гордиться наши внуки и правнуки. Когда-то Фонвизин говорил:– «Мы нация молодая, и только начинаем свой путь». Уж наверное тот, кто только начинает, счастливее того, кто уже заканчивает… Все бы хорошо, да только вот беда – построить что-то подлинно замечательное почему-то никогда не удавалось. К тому же жизнь требовала, чтобы деятельность продолжалась. Под деятельностью же в России всегда понимали дела масштабные и глобальные. Не каждодневный труд, который не виден со стороны, а нечто грандиозное, по щучьему велению вдруг всех осчастливившее. Не работа, а акция. Полет. Поэма. Поэтому неуважение к прошлому и страсть к идеалу довершали дело. Всякий вновь прибывший чиновник в любом ранге, что бы он ни говорил, говорил примерно следующее: вот теперь-то начнется настоящая история. Поберегись! Но настоящая история отчего-то все никак не начиналась, а петляла какими-то странными тропами, которые часто наводили на мысль, что все это вокруг – только сновидение, только сон, который уже был близок к завершению, оставив после себя неприятный запах и вой мигалок, без которых не может обойтись ни один государственный муж, который, как человек власти, никогда не уверен в том, сам ли он достиг такого высокого положения или все это ему только снится вместе со всеми его космическими зарплатами, льготами, машинами и дачами.
Проезжая однажды город Пусторжев, императрица Екатерина II приказала переименовать город и отныне называть его – Новоржев.
Иногда меня начинают грызть тяжелые подозрения.
Мне начинает казаться, что вся русская история – это всего лишь перемена имен, и Новоржев так навечно и останется Пусторжевом, ибо таким его нарек Господь еще до сотворения мира.
Впрочем, и без Господа во всей русской истории есть какой-то подтекст, какая-то усмешка, ухмылка, гримаска, черт знает что – не то смеется черт, не то плачет в окружении зевак святой, размазывая слезы и прикусив губу, чтобы не заорать от страха и отчаянья.
70. Проклятие отца Евстратия
Случилась эта история в тот самый апрельский вечер, на закате солнца, когда розовые тени легли на монастырские камни, а купол храма запылал над головой прихожан, словно призывая их оставить все мирское и преходящее и вознестись помыслами к небесному Судие, который один знает, что такое хорошо, а что такое плохо.
В тот вечер многие, уходящие после вечерней службы, услышали вдруг идущий с небес голос, который был точь-в-точь, как голос наместника, отца Нектария, в чем ошибиться было совершенно невозможно. Был ли это какой-нибудь редкий акустический эффект, или это были проделки ангелов небесных, желающих выставить отца наместника не в лучшем виде, но только его голос и в самом деле громко звучал в этот час с небес, словно давая всем присутствующим возможность приобщиться таинственных небесных тайн.
Голос вещал с облаков строго и сердито, так что если бы кто-нибудь решил, что присутствует при прелюдии Страшного суда и начале конца света, то у него, во всяком случае, для этого были бы весьма серьезные основания.
– Что же это ты вытворяешь, пакостник? – говорил этот грозный голос, и богобоязненные прихожане крестились и шептали иисусову молитву, не в силах понять происходящего.
Ошарашенные присутствующие молчали, раскрыв рты и морща лбы.
– Я тебя поставил зачем? – гремел между тем этот голос, все больше напоминая о небольшом урагане или, на худой конец, приличной грозе. – Я тебя поставил для того, чтобы ты экономил, а не для того, чтобы ты монастырское добро пускал на ветер!.. Ты о чем думал, когда покупал это, пустая ты голова?
Несколько бесстрашных прихожан мужского пола все же решили исследовать этот странный небесный феномен, для чего осторожно прошли мимо кустов и подошли к двери, ведущей на склад.
То, что они увидели, надолго запечатлелось в их памяти.
Дверь на склад была распахнута, и в ее проеме стояли отец игумен и отец Евстратий, эконом.
Стояли они не просто так. Перед ними находилась большая полиэтиленовая бочка, в которой держали селедку для братии. При этом две выуженные из бочки селедки отец Нектарий держал в руке, подняв их над головой и размахивая ими наподобие пропеллера, что придавало сцене почему-то нечто античное.
– С головами надо покупать! С головами! – кричал отец наместник, тыча пальцем в пластиковую бочку с чищеной селедкой, которую по незнанию приобрел для братии отец эконом. – С головами дешевле, почти вдвое! А я ведь тебя предупреждал! А ты что?
– Так ведь чистить сколько, одна морока, ей богу, – слабо возражал Евстратий. – Замаешься, пока вычистишь всю.
– Ты у меня поговори тут! Морока! – кричал отец Нектарий, с ненавистью глядя на расточительного эконома. – Я что тебе говорил?.. Что тебе наместник говорил, тупая ты башка? А?.. Или ты думаешь, что я чищеную селедку от нечищеной не отличу?
– Да разница-то небольшая, – защищался эконом. – А братия зато селедочки отведает, наконец. У нас селедки-то с Нового года, почитай, не было. Да и эта недорогая. Всего-то ничего, а братии приятно.
Звук, который издал отец наместник в ответ на слова Евстратия, был похож на нечто среднее между засасываемой воронкой водою и плюханием в болото большого камня. Затем отец игумен заревел, схватив худенького Евстратия без особых усилий за плечи, наклонил его голову и окунул ее в селедочную бочку. Потом достал ее и снова окунул в селедочный рассол.
– И чтоб ноги твоей тут больше не было! – закричал он облитому рассолом Евстратию и, отбросив в сторону селедку, зашагал, не оборачиваясь, в свои апартаменты.
А Евстратий отправился мыться и собирать вещи.
И на этом его история почти закончилась.
Видели его в тот вечер, собравшего свои немногие пожитки и прощающегося с братией.
Видели, как шел он со своим старым рюкзаком, не оглядываясь, на второй этаж, где стоял за портьерой одинокий и страдающий от своего одиночества отец игумен.
Рассказывали очевидцы, что, уже уходя, у самых святых ворот Евстратий оглянулся и, погрозив кулаком в сторону административного корпуса, мрачно изрек:
– Не быть тебе архиереем. Господь не попустит.
И добавил:
– Тут и помрешь.
С тем и ушел.
А проклятие, должно быть, так и осталось.
71. Сценки из монастырской жизни. Полдень
Жаркий летний день. Полдень. Стук топоров, доносящийся с крыши строящегося отеля при въезде в деревню Бугрово. Иду себе в высокой траве по едва видной тропинке, вдыхая запах полевых цветов. Поворачиваю за угол и вижу, как по пояс в траве идут мне навстречу две черные фигуры – одна впереди, другая чуть сзади. Это отец Корнилий с сумкой через плечо и новый послушник, который на ходу читает вслух Псалтирь, держа его почти на уровне лица. Лицо Корнилия, как всегда, не выражает ровным счетом ничего, тогда как на лице идущего за ним и слегка отупевшего от жары инока можно прочитать самые разнообразные чувства. Тут и «чего мне дома не сиделось», и «Господи, какая жара», и «да пропади ты пропадом вместе со своей святостью», и еще «да сколько же можно», и «поспать бы, Господи», и еще «куда тебя, дурака, несет». Бархатная скуфейка сползла ему на лоб, голова клонится на правое плечо, бормочущий рот перекошен. По мере того, как две фигуры приближаются к стройке, шум топоров и крики помаленьку стихают и, наконец, наступает тишина, прерываемая лишь шелестом травы и монотонным бормотанием чтеца. Голые, лоснящиеся от пота рабочие смотрят со стропил на идущих внизу монахов, словно светлые ангелы на ползающих по земле грешников.
– Громче, громче, – не оборачиваясь, вполголоса говорит отец Корнилий.
Когда он подходит ближе и на мгновение задерживается на мне взглядом, я кланяюсь ему. Он узнает меня, загадочно улыбается, кивает в ответ и затем молча продолжает свой путь.