– Отчего, – продолжал он, – с каждым убитым, повешенным, покалеченным и сожженным радость уходит от тебя, а на ее место приходит равнодушие, сомнение и усталость? А ведь так не должно быть, отче. Потому что мы бьемся и убиваем не для собственного удовольствия, а во имя светлого будущего, которое приближается к нам с каждым убитым все ближе и ближе. Так отчего же тогда мы чувствует не радость, а тоску, печаль и горечь?.. Отчего будущее страшит и пугает нас, так что мы боимся его и стараемся забыть о нем в вине и разгуле?.. Отчего радость – редкий гость в наших сердцах, и чем дальше, тем больше становится вокруг тех, кто перестает походить на людей?
– Оттого это, – торопливо, но твердо отвечал отец Илларион, – что на каждом шагу вы творите неправедные дела, которые падут на вас, как падает сегодня этот снег. А еще оттого, что вы забыли имя Господне и теперь не знаете, ни куда вам идти, ни кого вам слушать, ослепленные своими фантазиями и вымыслами.
История не донесла до нас, что еще сказал архимандрит Илларион, но зато мы знаем, что Моисей Грозенбах в ответ на слова архимандрита громко рассмеялся, и такой горький смех, должно быть, слышали монастырские стены не часто. Были в нем безнадежность и тоска, а еще мрак одиночества, боль и страх – много чего можно было расслышать в этом смехе, но не было в нем ни покоя, ни мужества, ни надежды, ни радости.
Потом Грозенбах снял и вытер свои очки все тем же белым платком и сказал:
– Это все одни только слова, монах. И мы с тобой очень хорошо это знаем. Я тоже сначала было думал, что в мире все обстоит, как надо, опираясь на незыблемый порядок, выше которого не было уже ничего. Думал, что если ты заслужил награду, то ты ее рано или поздно обязательно получишь. А если ты в чем-то действительно провинился, то возмездие обязательно тебя настигнет, ибо так справедливо устроен мир, и не наше дело обсуждать его. Но в действительности все на этой земле обстоит совсем иначе, так что правильным может считаться только то, что приносит тебе радость, а неправильным – то, что эту радость отнимает… И это так же верно, отче, как и то, что солнце правды одинаково встает и над мертвыми, и над живыми.
Он помолчал немного, потом поднял голову, посмотрел прямо в глаза Иллариону, и тот вдруг увидел перед собой всего лишь испуганного и заблудшего человека, не знающего, зачем он живет и долго ли еще длиться его мукам и страданиям.
И этот несчастный и ничего не знающий, кроме крови своих врагов, испуганный человек, сказал:
– А теперь я спрошу у тебя или у любого, кто захочет ответить мне, куда же она делась, эта радость?.. Разве Маркс не говорил, что после победы пролетариата начнется новая, счастливая и небывалая жизнь? А ведь это и значит, что везде в мире должны быть радость и счастье, потому что без радости не может жить на нашей земле ни человек, ни зверь.
И опять архимандрит начал говорить в ответ правильные и понятные слова, с которыми было трудно не согласиться, хотя, прислушавшись, нетрудно было заметить, что эти правильные слова совсем мертвы, словно они были склеены из картона и бумаги, оставаясь холодными и не требуя для своего понимания ни сердца, ни ума. И чувствуя этот холод, Илларион сказал:
– Радость от Бога.
Так, словно он защищался от того, о чем говорил Грозенбах.
– Кабы так, – сказал Грозенбах и негромко засмеялся ,– кабы так, отче… Вот только разве Его занимают наши дела?.. Разве торопится Он помочь тем, кому нужна помощь?.. А если и торопится, то почему, скажи на милость, наша боль не только не смягчается со временем, но с каждым днем становится все сильней и сильней?.. Почему Он ничем не успокоит наши сомнения, а, наоборот, посылает нам истины, от которых перехватывает дыхание и ужас, не переставая, стучит в наши двери?.. Иногда мне кажется, – продолжал Грозенбах, понижая голос и потирая руки, – что Он просто питается нашей радостью, ест ее кусок за куском, и, завидуя радующимся, немедленно приходит в ярость и готов уничтожить весь мир.
Он вновь замолчал, и Илларион увидел его мертвый, давно уже потухший взгляд, на дне которого гнездилось безумие, готовое в любой момент выйти наружу.
И все же он сказал:
– Почему-то все думают, что Бог что-то нам всем должен, – Илларион старался не отводить своего взгляда от мертвых глаз Грозенбаха. – Вот как вы, уверенный в том, что Бог в любую минуту готов оставить все свои дела, чтобы заняться вами, тогда как на самом деле это мы – вечные должники, стоящие перед Богом и ждущие, когда Он обратит на нас внимание.
– Кому же Он нужен, этот Бог, который не может дать тебе радости или торгуется из-за одного светлого дня?
– А зачем человеку Бог, который идет у него на поводу и исполняет все его нелепые желания? – сказал отец Илларион, вновь упираясь взглядом в мертвые глаза Грозенбаха.
Ему следовало бы, конечно, промолчать, но он уже чувствовал, как теплая волна подняла и понесла его прочь отсюда – туда, где не могли достать ни человеческая злоба, ни глупость, ни козни самого врага рода человеческого.
– Бог, – сказал он, не отводя взгляда от Моисея и пытаясь говорить громче. – Да что ты знаешь о Боге, человек?.. Ты думаешь, наверное, что Бог – это то, что мы прочитали в толстых книгах или то, что мы услышали от других, тогда как мы познаем каждый день, что Бог – это каждодневная молитва, которой нет ни начала, ни конца. Это прохлада камня, на который ты ступаешь, и свист осеннего ветра, который срывает последние листья. Он приходит вместе с утренним дуновением ветра и первым солнечным лучом. Он загорается небесной радугой и напоминает о себе весенним ливнем. Он скрывается в сумерках и рассыпает по ночному небу звезды. Пригоняет с шумом прилив и вновь гонит его прочь. Он прячется в улыбке влюбленного и плачет над каждым умершим, словно они его дети. Он складывает, умножает, возводит дворцы и поднимает в воздух самолеты. Он стоит у твоей двери и дышит тебе в затылок в ожидании, когда ты, наконец, обернешься и откроешь ему свое сердце, хотя Он и без того знает каждый твой шаг и каждое движение твоего сердца…
– Врешь! – перебил его Моисей, и голос его задрожал. – Врешь, отче. Ничего Он не знает и уж, во всяком случае, не хочет ничего знать… Вот что я расскажу тебе. Однажды я был на мукомольной фабрике в Киеве. Там огромные каменные жернова поворачивались, гремели и вновь возвращались назад, не останавливая свою работу ни на одну минуту. И я подумал тогда, что, наверное, все это похоже на Бога, который делает свою работу уже много миллионов лет и так же будет продолжать делать ее еще миллионы лет в грохоте и железном лязге, не думая о человеке или, может быть, даже ничего толком не зная ни о нем, ни о том, что заставляет Его поднимать и опускать эти камни и слушать, как гремит и гудит тусклое железо…
Он перевел дух и продолжал, глухо и без выражения:
– В самое страшное, самое невыносимое время моей жизни я спрашивал Его – правильной ли дорогой мы идем, надеясь, что Он пошлет мне знак и облегчит мои муки. Но Он ничего не послал мне. Даже паршивой радуги, которую он разбрасывал всегда налево и направо. И тогда я подумал, что раз уж никто не хочет взять на себя ответственность за мою жизнь, то ее возьму я сам, да заодно и за весь мир, в который мы попали неизвестно зачем… И когда я понял это, то услышал голос, который сказал мне: «Моисей, Моисей! Отныне ты свободен, потому что сам выбираешь свои пути»… И вот с тех пор, отче, я плыву в своей лодке туда, куда посчитаю нужным, опираясь только на свой опыт, который пока еще ни разу меня не обманул…
– Дьявол нашептал тебе эту ложь, – сказал Илларион, с ужасом глядя на собеседника. – Как же ты осмелился взять на себя то, что подвластно одному только Всевышнему?.. Или Ад уже не страшит тебя?
– Открою тебе небольшой секрет, отче, – с мертвой улыбкой сказал Моисей, поднимаясь с кресла, – Ад действительно не страшен тому, кто взял всю ответственность за мир и за себя, не ссылаясь на обстоятельства и направляя свой путь туда, куда он считает нужным… Что ему Ад, отче, – продолжал он, поднимая почти до крика свой голос, – что ему до адского пламени, если даже в адском огне он остается свободным человеком, отвечающим за свою жизнь и свои деяния?.. А вот ты, монах, со всей своей святостью вечно будешь гореть в огне, и некому будет подать тебе глоток воды или вытереть потный лоб… Впрочем, довольно об этом… Я ведь спрашивал тебя о радости, отче… О радости, которую трудно удержать и которая уходит от нас, не спрашивая нашего разрешения, как будто мы в чем-то перед ней виноваты… Но теперь я вижу, что ты тоже не можешь ответить мне на этот вопрос… Тогда, быть может, займемся чем-нибудь попроще?
Он подошел к сидящему Иллариону и потряс перед ним все тем же белым платком.
– Видишь этот платок, отче? – сказал он, и в глазах его появился какой-то новый свет, которого не было прежде. – Угадай-ка теперь, если я высунусь в форточку и им потрясу, где его увидят раньше, в Преисподней или в Раю?.. И какая награда ждет играющего в эти небесные кости, если окажется, что я выиграл по всем статьям?.. Ответь, отче.
– Откуда мне это знать, – тихо сказал отец архимандрит, чувствуя, как что-то ужасное, не имеющее ни вида, ни облика медленно просачивается сквозь стены и окна, заставляя леденеть от холода всех, кто еще не разучился слышать.
– Откуда мне знать, – передразнил его Моисей и вновь глухо засмеялся.
– И это говорит тот, кого Бог избрал быть примером для всех нас, – продолжал он, высоко поднимая белый платок. Потом он открыл нижнюю форточку и, окликнув кого-то стоящего внизу, замахал платком, далеко высунув из форточки руку.
«Словно бьющаяся птица», – почему-то успел подумать Илларион.
Снизу что-то прокричали, и в ответ Моисей вновь потряс в воздухе платком, и сразу же во дворе, слегка приглушенные стеной и оконным стеклом, ударили по барабанным перепонкам, загрохотали винтовочные выстрелы, разбегающиеся эхом по монастырю.
Странным могло показаться, что отец Илларион не тронулся с места, не вздрогнул и не вскрикнул, но по-прежнему сидел, не отводя взгляда от улыбающегося Моисея.
Затем выстрелы прекратились, но зато еще отчетливей сделался голос отца эконома, по-прежнему плывущий над монастырем.
«Со святыми упокой», – пел этот, едва слышный, голос.
– Ну-ка, ну-ка, – сказал Моисей, заглядывая в окно, – что это тут у нас за певец?
Там, посреди лежащих тел, стоял отец эконом и из последних сил пел «Со святыми упокой»… Потом он попятился и, размазывая по лицу кровь, сначала сел и только потом упал, продолжая хрипеть.
Чей-то одиночный выстрел навсегда прервал его пение.
– Вот и все, – сказал Моисей и глубоко вздохнул, как будто закончил тяжелую работу.
Потом наступила тишина, и только стая замерзших воронов, каркая и галдя, поднялась над монастырем и сразу же вернулась обратно.
– Да ты, я посмотрю, совсем бесчувственный какой-то, – сказал, наконец, Грозенбах, подходя к сидящему архимандриту. – Ну, давай, давай, поплачь над своими друзьями, которые сейчас стучат в ворота Царствия Небесного и уже больше не будут обманывать простого человека, у которого иной раз и копейки-то в кармане не найдется, чтобы подать на поминовение… А может быть, им всем самое время попенять перед Царствием Небесным о черствости народа, который тащит в церковь последнее, а в ответ получает слезливые проповеди, из которых следует, что ему следует молчать и смиряться, потому что самое главное уже решили без него? Вспомни хотя бы золотые кареты ваших епископов, у которых хватало наглости разъезжать в них, в то время как народ голодал и умирал и в деревнях, и в городах… А может, заодно они вспомнят, как благословляли миллионы солдат идти на братоубийственную войну и гибнуть там за ваши денежные мешки?.. Или как они благословляли вешать, расстреливать, сажать и ссылать ни в чем не виноватых людей?.. О, я думаю, им будет, что рассказать своему Господу, будет, чем Его обрадовать!
Кажется, именно тогда отец Илларион заговорил, и голос его, слабый и далекий, был, тем не менее, хорошо слышен послушнику Феодору, укрывшемуся в шкафу для праздничных облачений.
– Чем ты хочешь удивить нас, человек? – сказал он, с трудом шевеля губами. – Не тем ли, что мы уже три дня как ждем тебя, потому что сам Господь открыл нам, что ты придешь на исходе недели?.. Или, может, тем, что Он позволил остаться тем из монахов, кто был уже давно готов к смерти, тогда как остальным Он разрешил уйти?.. Или ты забыл, что Господь стоит у каждого из нас за плечами и знает наши самые потаенные мысли?
Сказав это, отец Илларион вдруг уронил голову на грудь и стал медленно сползать с кресла.
– Тихо, тихо, – Моисей успел подхватить падающего архимандрита. – Не бойсь, милый, не бойсь, – продолжал он, удерживая падающего за плечо. – Или ты думаешь, что поможешь им этими своими выкрутасами?.. Так я тебе скажу, что ничем ты уже им не поможешь, потому что что-что, а стрелять мои хлопчики умеют хорошо.
В ответ, отец Илларион громко простонал и открыл глаза.
– Вот, вот, – сказал Моисей, усаживая Иллариона в кресло, – так-то лучше. Сиди тут… А Небеса и без тебя разберутся, если захотят.
В этот момент Илларион тоже что-то сказал, но голос его был так тих, что никто его не расслышал. Поэтому он собрался с силами и повторил:
– Что ж… Можешь теперь убить меня, человек. Убей меня, и, может быть, Всевышний поставит тебе это в заслугу.
– Ну уж нет, отче, – сказал Моисей и вновь рассмеялся. – Ты, видно, сам не понимаешь, что несешь, архимандрит… Вижу, ты опять хочешь проскочить мимо всех, чтобы не платить за вход и спихнуть с себя ответственность, которая давит тебя, как могильная плита!.. Нет, нет, отче. Не выйдет это. Потому что прежде, чем спрятаться в могиле, ты сначала походи по земле, посмотри, как живут вокруг люди, посмотри на все эти ужасы, на эту кровь, которой становится все больше, а посмотрев, сядь куда-нибудь в сторону и прокляни этого Бога, который прячется и за эту кровь, и за эти мертвые тела, и за эту нищету, отчаянье и голод – словом, за все то, что мы называем «злом» и что не перестает смеяться оттуда над нами… Вот тогда, может, Он и услышит тебя, а может, даже ответит…А то слишком уж все у вас просто…Нет, отче… Лучше подари Господу свою ненависть, свои богохульства да свое неверие и отчаянье в придачу, как это сделал когда-то я, когда проклял и Его, и все Его бесполезное воинство, и всех Его самодовольных святых, годных только на то, чтобы рассказывать дуракам свои нелепые сказки!..
Затем Моисей слегка помедлил и по-прежнему негромко и глухо сказал: