– Что же-с?
– Я хочу жениться, Цветков, как вы об этом думаете?
– Что ж Федор Федорыч, ваши лета хорошие, в ваши лета приятно иметь семейство.
– Это вы умно говорите, Цветков, именно в мои лета!
– На ком же вы думаете жениться, Федор Федорыч?
– У меня уже есть невеста… только это между нами…
– Неужели Дарья Николаевна?..
– Она, Цветков, она. Мы были обручены еще отцом ее в час его смерти!
– Ну, поздравляю вас, Федор Федорыч. Позвольте вас поцаловать…
Они поцаловались.
– Только ни слова никому, Цветков, об этом… она до окончания траура, верно, не захочет сыграть свадьбу.
Месяца три после этого они жили все трое очень хорошо. Ангст был необыкновенно ласков с Дашенькой, позволял себе звать ее иногда полуименем;
Дашенька была к нему внимательна и почтительна. Цветков был по временам даже до чрезвычайности светск и любезен с ними обоими.
– Ist er nicht ein flinker Barsch – he? – говорил немец своей невесте, любящим взором окидывая Цветкова.
– Ja, – довольно холодно отвечала Даша, которой Ваня казался несносным и глупым.
Вообще она начинала страшно скучать, Федор Федорович надоедал ей своим однообразием, и все у него в доме становилось ей противно.
III
Между радостными мечтаниями о браке с Дашенькой замешивались у Федора Федоровича и грустные минуты.
Прошло уже шесть месяцев со дня поселения Дашеньки в его доме.
Ученый содержатель пансиона давно уж был положительно недоволен им самим и его методой.
Наверное, впрочем, можно сказать, что содержатель долго бы терпел его, если б он был незаменим; но недавно приехал в город молодой немец, кончивший курс в Дерпте, Довольно отчетливо знавший русский язык и говоривший немного даже пофранцузски. Он определился года на полтора к одному из богатейших помещиков губернии в виде полу-гувернера или, скорее, компаньона при единственном сыне, который готовился в гвардию и имел уже лет восемнадцать.
Вильгельм Лилиенфельд был несколько мрачный мечтатель, с глубоким взглядом синих и подчас сверкающих глаз, с откинутыми назад темными волосами, с затаенной потребностью делить мечтания и чувства и с неправильными, но выразительными очертаниями лица… Он одевался со вкусом, любил бессознательно казаться интересным и невыразимо нежным голосом читал горячие стихи Шиллера о том пилигриме, который все рвался вдаль и никак не мог найти того, чего так жадно, так непрестанно искал… Но это не мешало ему усердно желать повышений и денег. Не успел он прожить и полугода в городе, как из списка уроков Федора Федоровича выбыло дома два-три.
А там содержатель пансиона побывал у Крутоярова (так звали богатого помещика), разговорился у него с Вильгельмом и пленился им так, что на другой же день сообщил свои мысли о нем одному из надзирателей.
– Очень, кажется, хороший молодой человек, очень, очень, – сказал он гордым и приятным голосом. Я очень люблю и уважаю Федора Федорыча, но согласитесь, добрейший мой Александр Александрыч, что он самый плохой педагог. Дети не умеют склонять у него; а в высших классах он читает такую галиматью, что я даже ничего не понял.
К несчастью, он был прав: Федор Федорович очень неудобно преподавал синтаксис и все высшее своего предмета; нельзя сказать, чтоб он лишен был знаний и понимания, но стиль его записок был странен и страшно труден для усвоения. Содержатель продолжал:
– Хотя я поклялся очистить заведение от всякого сора, но я ведь очень добр и буду ждать непременно причины, которая бы позволила мне, не шокируя никого, переменить учителя немецкого языка. Лилиенфельд не только ученый, но и прекрасно воспитанный малый.
Надзиратель ушел к себе и, увидав в своей комнате жену, задумчиво плюнул, и, не глядя на нее, как бы в рассеянии вскрикнул:
– Какой дар слова у этого человека! Но жена закричала:
– Что у тебя за скверная привычка плевать везде!.. С тобой никогда опрятности не будет!.. Надел на нос свои очки и харкаешь… Марфа, а Марфа! поди щеткой подотри тут за барином, да и всегда ходи за ним со щеткой…
– Ну уж с тобой жизнь! Будет тут какое-нибудь благородство! – проговорил муж, скрежеща зубами.
Так был казнен надзиратель судьбою за ошибочное воззрение на вещи.
Слова содержателя дошли частью и до Федора Федоровича.
– Что ж делать! – сказал он сам себе. – Если б я уж был женат, а то будет очень скучно без занятий. Надо быть осторожнее! Конечно, рано или поздно… Впрочем, я не понимаю, что имеет против меня этот человек.
Между тем приближался акт, и Федор Федорович, по обыкновению, недели за две о том стал думать, какие бы немецкие стихи дать читать воспитанникам на этом собрании.
– Господа! – весело сказал он ученикам высшего класса, – кто будет нынешний год читать мои стихи, то есть из немецкого языка?
Все молчали.
Федор Федорович тихо обвел глазами всех мальчиков.
– Неужели никто? Опять все молчали.
– Вам не угодно? – спросил он у одного.
– Я читаю свое русское сочинение об Эпаминонде, – холодно отвечал воспитанник.
– А вы?
– Я, право, Федор Федорыч не могу. – Я охрип…
– И вы не можете?
– У меня французские стихи уж давно.
Цветков, никак не ожидавший такого теплого выражения благодарности, быстро обернулся и чмокнул его в плечо.
Посмеявшись часов до десяти, они наконец пошли спать, и на следующий вечер Ваня гордо подал книгу Федору Федоровичу, прося его выслушать стихи, и готовился поразить его нежностью выговора и твердым знанием.
Он начал.
Федор Федорович с удивлением слушал. Чем дальше шел Цветков, тем печальнее становилось лицо доброго учителя. Цветков произносил ужасно, в азарте выговорил все «п» по-французски, в нос. Окончив, он взглянул на немца… и вдруг смутился, увидев, что тот задумался.
– Что же-с?
– Благодарю вас, Цветков, – сказал Федор Федорович, – что вы выучили немецкую поэзию; но вы не можете читать на акте стихи: у вас французское произношение.