– Опашень и ко Христову дню не соромно казать: эвона, два череда пуговиц из чистого золота да серебра чеканного. Да и под воротом нешто худ другой ворот? Поди, половину спины покрывает. А шлык на головушке – поищи-ка рубинов таких! Про шапку земскую уж и не сказываю. Парча золотая то, да и жемчуг с бирюзою – како те слезы у боярышень перед венцом.
Покачивая двумя золотыми райскими яблочками серег, боярыня медленно поплыла по полутемным сеням. У двери опочивальни она больно стиснула пальцами грудь и разжала накрашенные губы.
– Господи Исусе Христе, помилуй нас!
– Аминь! – пчелиным жужжанием донеслось в ответ.
Боярыня шагнула через порог и, чувствуя, как подкашиваются похолодевшие ноги, ухватилась за плечо тиуна.
– Садись, Пелагеюшка!
Она поклонилась низко, но не смела сесть.
Оскалив белесые десны, Симеон подавил по привычке двумя пальцами нос и взъерошил бороду.
– А не слыхивала ль ты, Пелагеюшка, от людей, что негоже боярыням на чужих мужьев зариться?
Женщина вздрогнула и попыталась что-то сказать, но только покрутила головой и прихлебывающе вздохнула.
– Нынче поглазеешь, а тамо и до сговора с потваренной бабою[14 - П о т в а р е н н а я б а б а – сводница.] недалече.
– Помилуй! Не грешна аз!
Симеон стукнул по столу кулаком.
– Все-то вы одной думкою бабьей живы.
И бросил жестко тиуну:
– Готовь!
Антипка бережно снял с боярыни опашень, летник и земскую ферязь. Остальные одежды сорвал сам боярин и, когда нагая женщина в жутком стыде закрыла руками лицо, бросил ее на лавку.
– Вяжи!
Долго и размеренно хлестал Симеон плетью, скрученной из верблюжьих жил, по изодранной спине жены. Она ни единым движением не выказывала боли и сопротивления, только зубы глубоко вонзились в угол крашеной лавки и ногти отчаянно скребли трухлявое дерево.
Наконец, болезненно хватаясь за поясницу, князь повесил на гвоздь окровавленную плеть и развязал веревки, крепко обмотавшие руки и ноги жены.
Тиун, накинув на боярыню ферязь, вывел ее из опочивальни.
У двери Ряполовская, теряя сознание от невыносимой боли и бессильного гнева, задержалась на мгновение и трижды поклонилась.
– Спаси тебя бог, владыка мой, за то, что не оставляешь меня заботой своей.
– Дай бог тебе в разумение, заботушка моя, женушка! – нежно прогудел князь и подставил жене для поцелуя потную руку свою.
Уже светало, когда Симеон приготовился спать.
Девка придвинула лавку к лавке, расклала пуховики. В изголовье набухла пышная горка из трех подушек.
Покрыв постель шелковой простыней и стеганым одеялом с красными гривами[15 - Г р и в а – кайма.] и собольими спинками, девка раздела боярина и без слов шмыгнула под одеяло.
Князь лениво перекрестился. Усталый взгляд его остановился на образах.
– Соромно! – сокрушенно буркнул он в бороду и снова перекрестился.
– Ты мне, господарь?
– Нешто ты разумеешь, сука бесстыжая!
Он суетливо поднялся, снял с себя крест, занавесил киот и, успокоенный, полез в постель.
– Тако вот… Не соромно перед истинным, – широко ухмыльнулся он, облапывая покорную девку.
Глава четвертая
Вечерами медленно поправлявшаяся Клаша с трудом выползала из сарая на двор и нетерпеливо дожидалась возвращения Васьки.
Похлебав пустой похлебки, Выводков забирал свою долю лепешки, луковицы и чеснока и выходил на крылечко.
– Сумерничаешь?
Она отводила взор и, стараясь скрыть волнение, приглашала его побыть подле нее.
Холоп протягивал застенчиво луковицу и лепешку.
– Откушай маненько.
В мягкой улыбке глубже проступали ямочки на матовых щеках девушки, и в наивных глазах светилась материнская ласка.
– Сам бы откушал.
Но Васька строго настаивал на своем и насильно совал лепешку в плотно сомкнутую алую ленточку губ.
– Эдак, не кушавши, нешто осилишь хворь? Ты пожуй.
И прибавлял мечтательно:
– Молочка бы тебе да говядинки.
Она близко подвигалась к нему и не отвечала. Холодок тоненькой детской руки передавался его телу странной, не ведомой дотоле истомой, а едва уловимый, прозрачный запах волос напоминал почему-то давно позабытый лужок на родном погосте, где в раннем детстве он любил, зарывшись с головой в ромашку и повилику, слушать часами баюкающее дыхание земли.
Осторожно, точно боясь спугнуть сладкий сон, Васька склонял голову к ее плечику. Губы неуловимым движением касались перламутровой шеи и потом, оторвавшись, долго пили пьянящие ароматы ее тела.
Так просиживали они, не обмолвившись часто ни словом, до поздней ночи, пока Онисим, незлобиво ворча, выходил из избы и гнал их спать.
С каждым днем уменьшался вес лепешки. В черное тесто все больше подсыпалось толченой серединной коры, и вскоре вовсе исчезли лук и чеснок.