После этого Кортни какое-то время говорил с Беном – по большей части ни о чем, – а я выслушивал их напутствия и думал о том, как быстро меркнут радужные представления о будущем. Пару недель назад казалось, что нас не остановить: контракт с «Сафари», сделка с киностудией… Мы не сомневались, что бизнес пойдет в гору. Но теперь, если Кортни не совладает с Госдепартаментом, мы останемся у разбитого корыта.
Лично меня это не особо тревожило. Нет, я вовсе не против того, чтобы пополнить ряды миллионеров, но деньги и успех в бизнесе для меня не главное. Однако для Райлы дела обстояли иначе, и хотя Бен отмалчивался, я понимал, насколько важен для него финансовый вопрос, и еще я понимал, что мое разочарование – лишь отзвук эмоций Бена и Райлы, чьи потери были куда болезненнее моих.
Наконец я вышел из кабинета, прогулялся к яблоневому саду, отыскал Чешира, и мы завели разговор. В основном говорил не я, а он. В тот раз он показал мне родную планету, кардинально отличавшуюся от галактической штаб-квартиры: скудное население, отсталая экономика, почва бедновата для земледелия, природных ресурсов раз-два и обчелся, крупных городов нет, жители едва сводят концы с концами, и все отличаются от Чешира – они существа определенно биологические, хотя было в них что-то призрачное, будто они балансируют на пороге нематериального мира.
Должно быть, Чешир почувствовал мое удивление, ибо сказал мне:
– Я был, как вы это называете, белая ворона. Уродец. Возможно, мутант. Не похож на остальных. Я изменился, и все устыдились меня и слегка испугались, и мое начало не было счастливым.
Не детство, не отрочество… Начало.
Я обмозговал его слова и спросил:
– Ты не думал, что тебя призвали именно из-за этой непохожести? Что, если в штаб-квартире нужны существа вроде тебя – те, кто способен измениться?
– Уверен, что так и есть, – подтвердил Чешир.
– Ты говоришь, что бессмертен. А твои сородичи? Они тоже бессмертны?
– Нет. Это одно из моих отличий.
– Скажи, почему ты уверен в своем бессмертии?
– Просто знаю, и все, – ответил Чешир. – Это внутреннее знание.
И его достаточно, подумал я. Если это внутреннее знание, Чешир, наверное, прав.
Я расстался с ним в смятении, нараставшем после каждого нашего разговора. Какое-то время казалось, что по некой странной причине я знаю Чешира лучше, чем любое другое существо, и в то же время я чувствовал в нем непостижимые глубины, и еще меня сбивало с толку алогичное ощущение, что мы давние друзья, ведь я говорил с ним – по-настоящему говорил с ним – не больше десяти раз, но мы, казалось, были знакомы с самого детства. Я знал о нем такое, чего мы никогда не обсуждали, – может, потому, что наши сознания не раз сливались воедино, когда Чешир вбирал мой разум и на какое-то время окутывал его своим, чтобы я мог осознать то, чего нельзя облечь в слова? Может, в моменты такого единения я впитал частицу его личности и оказался посвящен в мысли и стремления, коих он не планировал раскрывать?
К тому времени в Уиллоу-Бенде почти не осталось ни газетчиков, ни тележурналистов. Иногда их не было вовсе, а временами кто-то заезжал к нам на день-другой. Мы по-прежнему мелькали в новостях, но былая магия развеялась, и наша история иссякла, а вместе с ней иссяк поток туристов: да, на парковке Бена стояло несколько машин, но несравнимо меньше, чем пару недель назад, а в мотеле появились свободные номера – чем дальше, тем больше, и я понимал, что, если ситуация не изменится, Бен неминуемо потеряет кучу денег.
Мы все же платили охранникам, а по вечерам включали прожекторы, но это выглядело довольно глупо, ведь мы стерегли то, что уже не надо было стеречь. И охранники, и ночной свет обходились нам недешево, и мы не раз обсуждали, не пора ли отказаться и от того и от другого, но не спешили делать этого – в первую очередь чтобы не признать поражения, ведь пока что мы не были готовы сдаться.
В конгрессе бушевали дебаты по вопросу эмиграции: одни утверждали, что неимущих бросят на произвол судьбы, другие заявляли, что беднота получит шанс начать все с нуля в девственном мире, не подверженном стрессам мира сегодняшнего. Экономическая сторона вопросов вызвала бурю эмоций: стоимость переселения в новый мир сопоставлялась с ежегодной суммой пособий для малоимущих. То и дело подавали голос сами получатели пособий, но их реплики тонули в фоновом шуме. В воскресных номерах газет публиковали пространные статьи, а по телеканалам крутили спецвыпуски новостей, в которых объяснялось (с иллюстрациями), каково жить в миоцене. Капитолий пикетировали противоборствующие группировки, а в Уиллоу-Бенде объявились сектанты с плакатами и речами о долгожданном отказе от цивилизации и бегстве в миоцен, а если не в миоцен, то в любое место, где можно укрыться от вопиющей несправедливости и неравенства, присущих нынешней системе. Сектанты маршировали вдоль ограды, а лагерь разбили на парковке Бена. Как-то раз Герб вышел к ним на разговор.
Надолго они не задержались, ведь тут не было ни репортеров, которым можно давать интервью, ни фотокорреспондентов, перед которыми можно позировать, ни насмешливых толп, ни докучливых полицейских. Поэтому сектанты ушли.
Обе палаты конгресса приняли билль об эмиграции, несмотря на вето, наложенное президентом.
На следующий день суд вынес решение не в нашу пользу. Прошение о временном запрете отклонили, приказ Госдепартамента остался в силе, а мы потеряли бизнес.
Глава 32
Днем позже вспыхнули массовые беспорядки. Словно по команде (нельзя исключать, что действительно по команде) вскипели трущобы – в Вашингтоне, Нью-Йорке, Балтиморе, Чикаго, Миннеаполисе, Сент-Луисе, на Западном побережье… Короче говоря, повсюду. Толпы людей вышли на улицы, но теперь, в отличие от событий 1968 года, полыхали не гетто, а ухоженные деловые районы. Разбитые вдребезги зеркальные витрины модных бутиков, грабежи и поджоги, перестрелки бунтовщиков с полицией и (реже) с нацгвардией; по улицам разбросаны плакаты с надписями «Мы требуем миоцен!», «Свободу неимущим!», «Дайте нам новый шанс!», вымокшие под дождем, а иногда и запятнанные кровью.
Все это продолжалось пять дней. Счет убитых с обеих сторон перескочил за тысячи. Деловая жизнь остановилась. Затем, к вечеру пятого дня, правоохранители и разъяренные смутьяны отпрянули друг от друга, насилие пошло на убыль и начались переговоры – робкие, не быстрые, переговоры на ощупь.
Уиллоу-Бенд оказался практически отрезан от внешнего мира. Почти все внутриконтинентальные телефонные линии прекратили работу. Телеканалы продолжали вещание, хотя в некоторых случаях их тоже глушили. Однажды до нас дозвонился Кортни (сказал, что рассматривает возможность оспорить решение суда, хотя сперва надо изучить кое-какие моменты), но после этого перестал выходить на связь.
Каждый вечер (а иногда и днем) мы собирались в кабинете у Бена и смотрели телевизор. В любое время суток, когда поступали новые сведения о беспорядках, телеканалы давали соответствующую врезку; в сущности, все каналы превратились в новостные, и новости ввергали нас в оцепенение. В 1968 году все, бывало, задавались вопросом, устоит ли республика; теперь же мы были уверены, что не устоит. Лично я (подозреваю, что и остальные тоже) изводился от чувства вины, хотя мы не затрагивали эту тему. В голове пульсировала единственная мысль: все это происходит из-за нас.
Зато мы говорили о собственной слепоте, самодовольстве, наивной вере в то, что эмиграционный билль – лишь пустой политический жест и неимущие не ринутся в неведомые земли. Я грешил на собственную халатность: ведь именно я первым высказал мысль, что затея с переселением лишена всякого смысла. Гнев бунтарей, однако, продемонстрировал, что в трущобах приветствуют «закон о втором шансе», но трудно было судить, чем спровоцировано это насилие: то ли стремлением в новый мир, то ли застарелой горечью и подавленной злобой, на которых ловко сыграли организаторы и лидеры протеста.
Поползли слухи, что в Уиллоу-Бенд направляется армия повстанцев из городов-побратимов, желавшая, по всей видимости, взять под контроль путешествия во времени. Шериф второпях бросил клич добровольцам, призывая заблокировать шествие, но, как оказалось, никакого шествия не было; всего лишь один из многих слухов, что время от времени просачивались в СМИ. До сих пор не понимаю, почему эти бузотеры не захватили ферму: с их точки зрения, это был бы логичный ход (ведь мятежники, наверное, представляли себе некую машину времени, которую можно присвоить физически, после чего разобраться, как она работает), хотя он не привел бы к желаемым результатам. Но время показало, что об этом никто не подумал. Вероятно, лидеры бунта сосредоточили внимание на кровопролитной конфронтации, дабы поставить федеральную власть на колени.
Прошло пять дней, и на почерневшие города сошло относительное спокойствие. Начались переговоры, но имена участников не разглашались, и для средств массовой информации тишина оставалась непроницаемой. Мы пробовали дозвониться до Кортни, но междугородние линии по-прежнему не работали.
Затем однажды вечером Кортни вошел в ворота фермы:
– Из Ланкастера звонить не стал. Быстрее было поймать такси и приехать. – Усталый, растрепанный, он схватил предложенный Беном стаканчик и рухнул в кресло. – Господи, надеюсь, такого никогда не повторится. Трое суток без продыху, что днем, что ночью.
– Были на переговорах? – спросил Бен.
– Вот именно. Похоже, мы достигли консенсуса. В жизни не видел таких упертых мерзавцев – с обеих сторон, что правительственной, что протестующей. Снова и снова приходилось объяснять, что фирма «Время и компания» играет по-крупному, что нам надо защитить свои интересы и что без нас никто не попадет ни в какое прошлое. – Кортни проглотил содержимое бумажного стаканчика и протянул его Бену за добавкой. – Но мы вышли на результат. Документы уже почти готовы. При создавшемся положении, если никто из этих сволочей не передумает, мы откроем бесплатную дорогу в миоцен. Я вынужден был пойти на эту уступку. По словам правительства, переселение обойдется так дорого, что любая выплата фирме «Время и компания» похоронит весь проект. Я, конечно, не поверил, но возразить не мог. Стоило отказаться, и мы уперлись бы в тупик; по-моему, правительство выискивало причину выйти из переговоров. Короче, нам надо обеспечить дорогу для переселенцев, только и всего. Говорим: «Вот, пожалуйста», а остальное уже не наша забота. Взамен Госдепартамент навсегда отзывает запрет на путешествия во времени, а правительство отказывается от любых попыток регулировать деятельность нашей фирмы на государственном, федеральном или ином уровне. Более того – и это едва не поставило крест на переговорах, – Мастодонию признают независимым государством.
Я глянул в другой конец комнаты, на Райлу. Она улыбалась – впервые за много дней, и я понял, о чем она думает – о том, что мы все же построим дом в Мастодонии.
– По-моему, весьма неплохо, – сказал Бен. – Вы славно поработали, Корт. А насчет денег… даже будь все иначе, сомневаюсь, что правительство стало бы нам платить.
Открылась дверь, и вошел Хирам. Все обернулись. Он прошаркал к столу и объявил:
– Мистер Стил, Чешир просит вас прийти. Увидеться хочет. Говорит, это важно.
Я встал.
– Я с тобой, – сказала Райла.
– Спасибо, не надо, – отказался я. – Лучше я сам. Думаю, ничего серьезного. Скоро вернусь.
Но внутри весь похолодел, понимая, что все не так просто. До этого Чешир никогда не звал меня к себе.
– Он вон там, где курятник, – показал Хирам, когда мы вышли во двор.
– Побудь здесь, – велел я. – Схожу один.
Приблизился к курятнику, свернул за угол – и вот он, Чешир, сидит на яблоне. Я тут же почувствовал, как он нащупывает мое сознание, а когда он это делал, мы словно оказывались в укромном месте, где были только он и я, а остального мира не было.
– Рад, что ты пришел, – сказал он. – Я отбываю и хотел сказать…
– Отбываешь? – вскричал я. – Чешир, куда ты собрался? Только не сейчас!
– Это не в моей власти, – сказал он. – Я снова меняюсь. Помнишь, я рассказывал, как изменился на родной планете после моего начала…
– Как это – меняешься? – не понял я. – В каком смысле меняешься? Зачем тебе меняться?
– Повторяю, это не в моей власти и происходит самопроизвольно, без моего участия.
– Ну а сам ты хочешь меняться?