– Пообещай мне не рассказывать о Колли ни другим девочкам, ни учителям. Я бы хотела разобраться с этим сама.
– Хорошо, мисс Грейнджер.
В груди Колли гулко колотилось сердце. Откуда мисс Грейнджер знала ее мать? Но строить по этому поводу догадки не было времени. Ее нельзя исключать, только не сейчас – отец ей никогда этого не простит.
Она вынула из носка бритву, открыла ее, слегка провела пальцем по лезвию, и на его кончике остался тонкий, не толще бумаги, красный порез. Сделать все надо быстро. Ведь она столь многим обязана мисс Грейнджер.
Но когда Колли выбралась из высокой травы, на берегу уже никого не было – одни только чайки. Мисс Грейнджер нигде не было видно. Она повернулась и долго смотрела на болтавшийся хвостик волос Джек, пока та поднималась в школу Эрроувуд на вершине скалы, над девятью каменными башнями которой реяли зеленые знамена.
Роб
Когда я наконец собираюсь лечь в постель, меня истошным голосом зовет Ирвин. В его тоне явственно пробивается тревога. От этого мне кажется, будто по спине кто-то провел холодным пальцем. Я бегу. Энни, разметавшись среди простыней, побелела как полотно и дрожит всем телом.
На полу лужица блевотины. Ирвин занес над Энни руки – такое впечатление, что ему страшно к ней прикоснуться.
– С ней что-то не то.
Я разгребаю постельное белье, чтобы поглядеть на ее маленькие ручки. Варежки по-прежнему прочно примотаны к запястьям. Мои пальцы нащупывают что-то еще. Я беру пузырек и подношу его к свету лампы.
– Роб, ради всего святого, – говорит Ирвин.
Он думает, что я спрятала здесь его таблетки, считает, что это все моя вина.
Пустой пузырек от лекарства против диабета лежит без крышки. На меня тут же нисходит сразу несколько откровений.
– Я вызову неотложку, – говорит Ирвин.
– Нет, – возражаю я, – к телефону не прикасайся.
Он замирает на месте. Лишь смотрит на меня, но сейчас у меня на него нет времени. Я спрашиваю Энни:
– Ты давно их выпила, солнышко? Сколько времени после этого прошло?
– Только что, – отвечает она.
Я подхватываю ее на руки, несу в ванную и быстро просовываю ей в горло два пальца. Заставляю ее тошнить снова и снова. В глаза бросается обилие голубого цвета. Это таблетки. За ними следует розовая оболочка. Я не прекращаю до тех пор, пока не вижу, что в ее желудке больше ничего нет, что она выплеснула из себя все, что только можно.
Потом сажаю ее в ванной на пол и спрашиваю:
– Как ты себя чувствуешь, маленькая моя?
– Уже лучше, – отвечает она.
Вид у нее и правда получше.
– Плохие конфетки.
– Еще какие плохие. А кто тебе их дал, солнышко? Мне ты можешь это сказать.
– Я взяла сама, – отвечает она и тут же начинает плакать.
Вопрос только в том, что она не могла сама открыть пузырек. Ее руки по-прежнему в варежках, а чтобы свинтить крышку с защитой от детей, требуется как сила, так и ловкость. К тому же куда она подевалась, эта крышка? Кто-то явно открыл пузырек и скормил Энни таблетки.
Я укладываю ее обратно в постель и обыскиваю всю комнату. Переворачиваю вверх дном все шкафы и, несмотря на сонные протесты дочери, самым дотошным образом обшариваю постельное белье. Но крышечки от пузырька нигде нет.
Ирвин сидит за кухонным столом, обхватив руками голову. У него начинается похмелье.
– Тебе бы надо получше присматривать за ней, Роб, – говорит он.
Посреди стола суетливо копошатся опарыши. Некоторые нерешительно пытаются карабкаться по стенке стеклянной миски, напоминая тоненькие пальчики. Просыпаясь, они становятся энергичнее. Может, мне это только кажется, но их жирные, красные тельца, соприкасаясь друг с другом, издают какой-то скрипучий шорох. Чем больше они разогреваются, тем сильнее комнату заполняет вонь.
– Ирвин, а каким образом к ней попали эти таблетки?
– Мне этот вопрос тоже не дает покоя. Я взял из пузырька одну, а потом поставил их обратно в шкафчик. Как обычно, на верхнюю полку. Как она могла туда забраться? Хотя ей, думаю, ничего не стоило затащить в ванную табурет, встать на него и…
Слова слетают с моих губ еще до того, как я успеваю подумать.
– Это ты их ей дал? Таблетки?
В моей кухне, утопающей в приглушенном свете, увешанной винными шкафами и украшенной дорогущими сковородами ручной работы с медным дном, эта мысль кажется почти невозможной. Но только почти.
Зрачки Ирвина сужаются до крохотных точек. Меня легким перышком касается страх.
– В смысле поиграть или еще что.
Я делаю все, изображая нерешительность, будто ищу одобрения, но тут же вижу, что слишком поздно. Мой вопрос лежит между нами, как разверстая рана. В браке есть вещи, которые в принципе нельзя сказать, чтобы навсегда его не изменить.
Ирвин кашляет, хотя со стороны это больше похоже на рык. На его шее толстыми струнами проступают сухожилия.
– Не дури, Роб, – говорит он, – порой ты становишься просто невыносимой.
– Поклянись жизнью Колли.
Он пожимает плечами и говорит:
– Ну хорошо, клянусь.
У меня облегченно расслабляются мышцы. Я опускаюсь на кухонный пол. Мир вертится слишком быстро. С мужчиной, неверность которого граничит с манией, нельзя прожить двенадцать лет в браке, не выработав тонкого инстинкта чувствовать правду.
– Ну слава богу, – говорю я, – слава богу.
– Господи Иисусе, – едва слышно говорит Ирвин, – Роб, тебе нужна помощь.
– Еще как нужна, – отвечаю я.
Да как мне в голову могло прийти, что муж отравил моего ребенка, только чтобы набрать пару лишних очков?
– Как думаешь, что скажет доктор Джун, когда мы расскажем ей, что я обвинила тебя в покушении на убийство?