Не открывая глаз, я протянула руку и попыталась нащупать какую-нибудь книжку. Но куда бы не продвигались мои пальцы, всюду была сплошная стена. Спинка дивана словно растворилась. Или окаменела? Когда с заспанных глаз наконец сошла белесая пленка, все встало на свои места: я лежала, практически уткнувшись лицом в стену. Ту самую неровную стену с пыльными золотистыми обоями, что поддерживала форму комнаты еще задолго до моего рождения. Стена поглотила прилегающую к ней часть дивана, разрубив мою постель надвое. Подушка почти не пострадала, зато простыня была разодрана по линии поглощения в клочья – остался лишь сиротливый огрызок под моим боком, с махровыми краями и загубленным цветочным рисунком.
Хотелось бы думать, что это сон, но все сны остались во тьме ночи, а это – моя новая реальность, судя по всему.
Дольше всех продержалась кухня. Шкафы мирно висели на стенах, колонка не взрывалась растревоженным газом, нечто невидимое глазу не пожирало плиту или холодильник, или стол с табуретками. Вот только есть совсем нечего. Последние три дня я посыпала сухими специями пустую рисовую лапшу и запивала её несладким чаем. К ужину казалось, что лучше просто умереть с голоду, чем питаться так.
Где-то на обоях в прихожей у меня был записан телефон более-менее приличной соседки со второго этажа, которой я помогала когда-то с цветами на время отпуска. Попробовать уговорить её закупить мне продуктов?
В прихожей уши закладывало от визгливого тявканья шавки в квартире за стеной. Несмотря на солидный возраст, умирать эта тварь, как и её хозяйка, не спешила. Мне всегда казалось, что её легкие должны разорваться уже на сороковой минуте лая, однако годы шли, а лай стихал лишь тогда, когда хозяйка возвращалась домой. А потом по новой. И снова. И снова.
Впрочем, сегодня эта проблема даже не в первой тройке. Всего одна ночь, и маленький кусочек жилого пространства с доступом во внешний мир превратился в хаотичное нагромождение наростов. Все стены будто пережевали и выплюнули прямо в мусорное ведро, где смешали с помоями и клочьями бумаги, пропитанными жиром. Части стен, потолка и пола тут и там причудливо изгибались, задевая друг друга горбами. Зрелище одновременно пугающее и волнующее, пробирающее до мурашек. Перед моими глазами пронесся целый сонм кадров, на которых я провожу языком по выступам и чувствую на губах невидимую пыль, трогаю кончиками пальцев нависающие вокруг люстры «сталактиты», втискиваю свое тело меж двух выступов, уютно сдавливающих по бокам грудь… Морок, невыносимо болезненное наваждение!
И как найти здесь шесть цифр, которые стоят между мной и нормальной едой? Между мной и голосом живого, реального существа? Говорящая голова А. и приставучая Левкрота не в счет.
От лая голову раздирало на части взрывающимися в самых неожиданных местах петардами. Прихватит виски, предательски ударит в затылок, стрельнет где-то у основания черепа, убегая вибрирующей дрожью по позвоночнику до самого копчика…
На какое-то мгновение мне показалось, что вокруг меня простираются сверкающие пески городского пляжа, и по ним бегают вперемешку визжащие босоногие дети, лопающиеся от восторга собаки и протяжно стонущие чайки с перебитыми крыльями. Все они заполняли меня голосами так плотно, что перед глазами лишь искрила болью красная пелена, за которой была другая боль, потаенная и непотревоженная. До поры до времени. Под несуществующим аппаратом ИВЛ эта боль спит в ожидании, пока яд полностью выйдет из организма и уступит место для новых переживаний. И, может, дискомфорт от трубок, прошивающих легкие и горло, не так уж плох по сравнению с тем, что может сделать А., отключив меня и заставив сделать самостоятельный вдох. Рано или поздно.
Сложно сказать, сколько минут утекло, прежде чем я почувствовала на своих волосах теплый нос Левкроты, которая едва слышно нашептывала, будто бы обращаясь к самой себе:
– Ни шевелись, ни говори и ни дыши. Ни шевелись, ни говори и ни дыши. Ни шевелись, ни говори и ни дыши…
Может быть, она и внушала мне страх перед А., ужас перед человеческой речью, а местами и отвращение к самой себе, но она единственная была рядом здесь и сейчас, когда мне так нужно было просто слышать и чувствовать хоть кого-то.
От одной мыли о просьбе получить внеочередную встречу с А., все внутри скручивалось в бараний рог. Гадкое, унизительное ощущение, словно моя огромная, и колючая, и неуклюжая ненужность вторгается в удивительный мир, наполненный светом, людскими голосами и приятными заботами. В таком мире мне нет места, даже если я попытаюсь прорваться в него с боем, выцарапывая себе путь ногтями и выгрызая ноющими зубами.
Лежа в углу, вжимаясь в стену прихожей и тихонько наслаждаясь поглаживаниями Левкроты, я вдруг вспомнила, что уже начались праздничные каникулы, а послезавтра будет Новый год. Что-то вроде перевалочного пункта из ниоткуда в никуда.
– Иди умойся, убожество, – не помню, кто это сказал. То ли я, то ли Левкрота.
– Ну, правда, через три часа разговаривать с этим твоим, а ты похожа на зареванную целочку. – Это уж точно её слова.
Впрочем, я и правда иногда ощущаю себя целочкой за пару минут до жесткого изнасилования. А. любит повторять слова Карен Мароды о процессе терапии, который схож с бесконечным нанесением травм несчастному младенцу, вроде как терапевт никак не может научиться удерживать его на руках. Но где-то внутри меня уже давно зреет куда более удачная метафора: о насильнике, который жарко дышит в лицо своей жертве и уверяет её в своеобразном подходе к проявлению любви, а потом раздирает на части, перебирает руками внутренности и просто уходит, оставив изувеченное тело под палящим солнцем. И кровь вскипает быстрее, чем он успеет к ней вернуться…
Мне претит сама мысль о том, что этот человек может значить хоть что-то. Но рядом, рука об руку, всегда идет другая мысль: «я ненавижу тебя, только не бросай меня» (с). Только не бросай.
Я умылась и почистила зубы, наскоро помыла голову. Потолок в ванной поглотил подвесную полку со стиральным порошком и доисторическим хламом, забрал у меня крепление для душа и крючки со всеми мочалками.
Но это было совершенно не важно, потому что я вроде как совсем скоро смогу поговорить о наболевшем и все такое. Может быть, даже рассказать о повседневном сюрреализме квартиры номер 19 в доме номер 8 корпус 2 по улице 1905 года. Может быть, даже рассказать о том, что случилось когда-то, ведь именно к этому все ведет. Именно к этому…
Небывалый подъем! Что-то залихватски-ребяческое проснулось глубоко внутри, отряхнуло перышки и приготовилось отогнать любую деструктивную мысль, какой только вздумается явиться. Момент предвкушения хорош сам по себе, а уж если ожидания оправдываются хотя бы наполовину – такому дню нет равных. Будто все невысказанное в один момент подкатывает к горлу. Но не тошнотой, вовсе нет – песней. Мощной протяжной песней, прекрасной древней песней без слов, за которой видно и бездну, и вечность.
Кажется, даже Левкрота почувствовала это: вжалась в стену, трусливо поджав хвост. Из её костлявой пасти не доносилось ни звука, и даже тяжелое смрадное дыхание исчезло, словно его никогда и не было.
Всего-то и нужно – занять себя чем-то на три часа. Почитать? Закончить раскраску? Поотвечать на проекты в разделе вакансий?
В 14.28 мигнул скайп.
А.:
– Христина, здравствуйте. Простите, пожалуйста, но сегодняшняя встреча не может состояться. У меня очень плохой день, и я завожусь с пол-оборота. Я сегодня не в терапевтической позиции.
Христина:
– Ок.
А.:
– Христина, спасибо за понимание!
Серьезно? У меня есть выбор?
Злость клокотала внутри, как закипающий на плите суп. Его некому снять с огня, и скоро останется лишь полупустая кастрюля, вся в черных пятнах и нагаре, облепленная остатками истлевших овощей и сгоревшей плоти – там варилось одно из моих сердец, то, что еще способно чувствовать и страдать.
Но злость эта была вовсе не на А., она была только на себя: такую глупую, такую наивную и такую беспомощную. Я позволила толстой хитиновой оболочке, в которой живу год, два, а может быть и десять лет, размягчиться. Достаточно, чтобы неосторожным тычком можно было провалиться до самой сердцевины, изуродовав там все до неузнаваемости. А сколько будет заживать наново? Год, два, а может быть и десять лет…
Левкрота хохотала до слез. А я падала куда-то, где каждое движение требовало двойных усилий, где шевелиться было почти невозможно. Это давящее нечто легко мне на грудь и уже до самого конца не покидало, что бы я ни делала.
Утром тридцатого декабря я проснулась на мокром огрызке дивана и долго смотрела в потолок, до которого теперь можно было легко дотянуться рукой. Наполовину съеденные окна пропускали так мало света, что комната превратилась в таинственную пещеру на дне черного озера. Те же неясные очертания, те же редкие всполохи света, чудом опускающиеся так глубоко. Те же угольно-черные тени, украдкой выглядывающие из углов, сверкая бусинами глаз. Та же давящая, душащая тишина.
Мне снился сон, который скорее напоминал подавленное воспоминание. Я лежала на больничной кушетке, завернутая ниже пояса в простыню, насквозь пропитанную кровью. Рядом со мной сидела мама, и она даже не пыталась скрывать недовольное выражение лица. Она все время звонила куда-то и кому-то, повторяя одно и то же:
– Эта морда опять нашла себе приключений на толстую задницу. Ага, маленький дома с Пашей, а я тут сижу! От нее вечно одни проблемы, меня это достало уже! Быстрее бы она уже выросла настолько, насколько ей самой так хочется. А то как жопой перед мужиками крутить – так это всегда пожалуйста, а как проблемы решать – так это сразу к маме…
– Мама, иди домой, я одна могу остаться, – мой голос неуверенно искал себе хоть какую-нибудь лазейку в этом месиве грязи, но мама лишь огрызалась.
– Наделала делов, так теперь молчи и язык свой без спроса не высовывай!
Этот диалог повторялся во сне столько раз, что забыть его к утру не было ни шанса.
И вот я смотрю в потолок, смотрю до рези в глазах, но ничего не происходит и ничего не исчезает, как бывает с каждым вторым моим сном. Потолок вздрагивает, осыпается в углах штукатуркой и с натугой ползет вниз. Навскидку – еще пяти сантиметров как не бывало. Всего пять, но света и воздуха стало вполовину меньше.
Лучше смотреть на пол. Моя рука свешивается вниз и проваливается в теплую маслянистую жижу, на которой покачивается диван, тихонько стуча подлокотниками об уцелевший угол шкафа. И, кажется, я даже слышу корабельный колокол вдалеке – там, где клубится густой серый туман. Там, где редко, но остро вскрикивают чайки. Где плотный влажный воздух пронизан чем-то непереносимо сладким, даже приторным.
А потом что-то с силой вытолкнуло мою руку, и пол пошел мелкой рябью, как море перед бурей. Линолеум цвета сливочного масла плавился, вздымался и темнел – гигантское нечто поднималось из глубин и шевелилось почти у самой поверхности. Огромные питоны, перекатывающиеся под полом моей комнаты. Переплетающиеся, танцующие. То быстрее, то медленнее. Задевая друг друга и сталкиваясь на пути из одного конца комнаты в другой. Резкое шипение, а затем опять только шорох, и шелест, и треск рвущегося линолеума цвета пузырящегося на огне сливочного масла…
Мне хотелось скатиться с дивана на пол и утонуть в месиве копошащихся змеиных тел.
Тридцать первое декабря.
Итак, спальня.
«От левой стены до рабочего стола: 11 см.
От левой стены до старого раскладного столика: 0 см. Стол частично пережеван стеной и больше не раскладывается.
От правой стены до шкафа: 0 см. Шкафа больше нет.
Диван прилегал к правой стене вплотную. Дивана больше нет».