Оценить:
 Рейтинг: 3.5

Блокадные девочки

Год написания книги
2013
Теги
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
3 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– У вас в доме никогда не говорили, что лучше было бы сдать город?

– Об этом говорила Ксения Львовна Гребович, у нее муж был поляк – очень образованный и порядочный. Она не любила советскую власть. И ждала немцев. Она ведь не знала, что фашисты решили уничтожить поляков. Говорила, что немцы – интеллигентные люди. Что нашу соседку Болотину Хенну Абрамовну убьют, как еврейку. Что дядя Гриша – быдло и будет работать. Что нас, как детей большевика, расстреляют. А мама, красивая и молодая, будет в порядке. Я помню, как она ей говорила: «Ты свою судьбу устроишь». А я все это слушала и думала: «Ну и пусть меня расстреливают, я пионерка, у меня галстук красный». Конечно, мы никуда на нее доносить не пошли.

– А был антисемитизм в блокаду?

– Ну что вы, я так любила своих соседей Болотиных! И особенно их сына Додика. И от евреев я за всю свою жизнь ничего плохого не видела. От русских много видела плохого, а от евреев – нет.

– Некоторые говорят, что именно в блокаду начали ходить в церковь.

– Какая церковь, о чем вы говорите! Столько ерунды говорят и показывают. Помните, в фильме «Балтийское небо» есть сцена, когда счастливые блокадники бегут за первым трамваем! Как они могли бежать?! Они еле ноги волочили. Мне нравился фильм «Жила-была девочка», я его в первый раз посмотрела в блокаду, в детдоме, но уже тогда удивлялась, как она там могла так лихо плясать. Потому что мой брат Женя, которому в марте исполнилось пять лет, ходить не мог. Руки были, как плети, ноги, как плети. А она в свои пять лет отплясывала вовсю! Когда я смотрю фильмы про блокаду, я вижу артистов вот с такими пухлыми лицами! Таких лиц не было. Все люди были страшные. Людей-то я видела, ведь я ходила в булочную. Ходила с такой вязаной авоськой с кружочком внизу, куда я убирала сдачу и карточки. Хлеб, который я получала, я заворачивала в полотенце, потому что газеты были уже сожжены, и клала в эту авоську. Я выкупала свой хлеб в булочной в доме Энгельгардта и шла домой. Кругом сугробы. Один раз я видела, как из сугроба торчала детская ручка – тоненькая-тоненькая. Между сугробами была узенькая тропинка, и, когда я однажды возвращалась, за мной по этой тропинке пошел какой-то дядька. И мне почему-то стало так страшно. Он зашел за мной в подъезд, стал душить и вырывать авоську. Я не знаю, откуда у меня силы взялись, я упираюсь, плачу и говорю: «Дяденька, милый, не надо, у нас все умрут!» И от страха описалась. И услышала, как кто-то хлопнул дверью и бежит по лестнице. Парень, которого я до войны не видела, схватил его, шваркнул и говорит мне: «Иди домой, девочка». А когда этот дядька рвал у меня авоську, я вся сжалась и думала, что ни за что не пойду без карточек домой, потому что без них все умрут, и лучше уж я умру здесь. И из меня от страха льется. Лужа эта оставалась в подъезде до мая месяца, потому что лестница так замерзла, что лужа никак не могла оттаять. И я мимо этой лужи каждый день ходила. Вернувшись домой, я маме ничего не сказала, и эти мокрые штаны так и высохли на мне. Мне кто-то сказал, что какая-то умершая светлая душа меня берегла. И я подумала про свою сестренку Нину. Я ей в блокаду читала сказку «Ивасик Телесик» с такими яркими иллюстрациями Якобсон. Когда через много лет по радио стали передавать эту сказку, я – уже взрослая баба – сидела на полу в коммуналке и рыдала, выла, как волк.

– Вы спокойно ходили мимо покойников?

– Я мало покойников видела. Только наших. Видела, как их везут на саночках, а падающих на улице – нет. Когда я спускалась по лестнице, я всегда закрывала глаза и считала ступеньки – их было шесть. Однажды, когда переходила на первый этаж с закрытыми глазами, споткнулась, открыла глаза и увидела, что на площадке лежала женщина, завернутая в простыню. На ней была голубая шапочка, а глаза – открыты. Эти открытые глаза на меня очень подействовали. Хотя не могу сказать, что это был страх. И еще одна сцена меня потрясла. В декабре умерла Соня – она совсем одинокая была. Мама мне сказала: «Попроси, чтобы нам за нее дали довесок». Я встала в очередь. Почему я это запомнила? Впереди меня стояла женщина, и по ее черному пальто ползла большая белая вошь. Ползла, ползла, и, пока я стояла в очереди, я все смотрела, куда же она заползет. Вошь поднялась по воротнику – тогда были модными эти ужасные высокие воротники. На женщине была грязная-грязная шерстяная косынка. И почему-то мне захотелось увидеть, что это за женщина, к которой вошь заползла. Я потянулась и заглянула ей в лицо – обычно я в лица не заглядывала. И увидела черное закоптевшее страшное лицо и… ярко накрашенные губы.

– Вам сны снились?

– Не помню. Помню только, о чем я мечтала. У нас внизу до войны был роскошный магазин, там конфеты продавали и много всякого. Так вот все мечты были об этом. До войны из-за этого магазина у нас было много тараканов, а в блокаду они все исчезли. И собаки, и кошки исчезли как-то вдруг.

– Канализация ведь не работала, куда вы все девали? В окно?

– Наверное, мама выносила. Однажды, когда я шла с Невского из булочной, из форточки на веревке спускалась кастрюля… Видимо, выливали. А я вот не знаю, выливали мы или нет. У нас два окна во второй комнате так заледенели, что открываться стали только в июне. И в первой комнате тоже ничего не открывалось. Труба-то от буржуйки шла в камин, мы не могли открывать форточку. И так холод был страшный.

– То есть в туалет вы ходили в ведра?

– А я и не помню, чтобы мы в туалет-то ходили. Помню только, как однажды Ксения Львовна вошла и говорит: «Господи, и стула-то нет!» Я тогда не поняла, что это за стул. Я не помню, чтобы я куда-то какала. А чем какать-то? Как будто и не было ничего.

– Вы дневник не вели?

– Какой дневник? У нас и чернила-то застывали. У меня вообще никаких чувств не было, я ничего не соображала. Чувства появились позже. Наступил июнь месяц, лето было очень хорошее. Мама надела на меня белую сатиновую кофточку, коричневую юбку с лямками и туфельки, которые остались с довоенных времен – все-таки не все сожгли! Я вышла на улицу, солнышко светит, так красиво вокруг! Я хотела побежать и засмеяться, а мышцы не работают. Ни бежать не могла, ни улыбнуться. И тогда я села прямо на булыжники, и у меня полились слезы. Так чувства и появились.

– Когда вы снова пошли в школу?

– Когда наступила весна 42-го. 1 сентября 1941 года я не могла пойти в школу, потому что должна была следить за детьми. Я тогда плакала, я обожала школу, я обожала Агафью Ивановну, мою любимую учительницу, которую помню до этих пор. Эсфирь Соломоновну, учительницу музыки. Так что мы пошли в школу только весной. А школа наша была на улице Плеханова, дом 7, там, где Екатерининский приют. И красивее школы я в жизни не видела. Мы учились в первой парадной с мраморной лестницей, красивыми хрустальными люстрами, залом с мраморными колоннами. Но во время блокады нас почему-то учили не в этом здании, а рядом. Там нам выдавали без карточек стограммовую граненую стопочку, наполовину наполненную гороховой кашей, и кусочек хлеба. Ни сестра Люся, ни я внутренне не имели права это съедать, заворачивали и приносили домой, а там уж делили, хотя что уж там было делить. Помню в школе такой эпизод. Мы пришли в четвертый класс, и там у нас была учительница – совершенно сухое лицо, шапочка, вязаная косынка поверх пальто. Очень истощенная и некрасивая. И вот однажды Женька Воробьев (а он был толстомордый) принес кусок хлеба и на столе у этой учительницы раскрошил этот хлеб, как для воробьев. Она пришла после перерыва, увидела эти крошки на столе и стала их собирать и есть. А он и собравшиеся около него мальчишки ржали. Мне так было жалко эту учительницу! Я не помню что она преподавала и как она преподавала, но я запомнила этот эпизод. После войны я этого Женьку Воробьева несколько раз встречала. Он стал таким господином, ходил в мантеле (знаете, что это такое?), сытый, с такой же сытой красивой женой. Мне так хотелось сказать ему: «Ты был гадом, гадом, наверное, и остался». Может быть, он и сейчас жив.

– Но с едой уже было полегче?

– В школе нам давали шротовые лепешки – из бобовых жмыхов. Но моя Люся ими отравилась. Я помню – белая ночь, а у нее начинаются эти страшные судороги, которые сделали ее эпилептиком. Тогда все вроде прошло, но в 20 лет ее сбил автомобиль, когда она перебегала дорогу, она получила сотрясение мозга, и после этого возобновилась эпилепсия, с которой она живет до сих пор.

– Как вы оказались в детдоме?

– Когда наступила весна (наша сестра Кира уже умерла), пришла Ксения Львовна, и я услышала их разговор с мамой: «Лили, тебе надо троих детей отдать в детдом. Вторую зиму не пережить. А ты сама еще молодая». И мама решилась. Я-то только рада была, потому что до войны папа мне приносил повесть про детдом и там так привлекательно все описывалось – как они там платьица носят вельветовые с белыми воротничками! А сестра Люся обняла мамины ноги, стала их целовать и рыдать: «Мама, не отдавай нас в детдом!» Мама взяла чернильницу – знаете были такие, разливайки – и швырнула ее в Люсю. Наверное, Люся рвала ее сердце. Я стыдилась этой сцены и потом врала, что мама не хотела отдавать нас в детдом, но попала в больницу, поэтому нас и отдали (она действительно вскоре отравилась лебедой, попала в больницу, и мы долго не могли ее найти). Мне было за нее стыдно. Но я же не знала, что она чувствовала тогда.

– А как было в детдоме?

– Сначала мы были в распределителе, в каком-то шикарном особняке на Фонтанке, где была двойная лестница и два больших красивых зеркала. А сам детдом был на углу Фонтанки и улицы Белинского, если идти от цирка – с правой стороны, большой дом. Прежде всего нас отправили в баню. Там мылись милиционеры и мы. А так как мылись вместе, то я запомнила, что женщины, у которых и груди-то никакой не было, были в лифчиках. Я страшно удивилась: «Зачем они лифчики надели, если у них ничего нет?» Конечно, нас всех обрили наголо. И вот я спускаюсь по шикарной лестнице и вижу, что идет мне навстречу страшный-страшный зеленый-зеленый мальчишка, почему-то одетый в узкое длинное красное платье. Я на него смотрю, а он на меня. И когда я спустилась, я поняла, что это я отражалась в зеркале. Я же давно не видела себя со стороны. У нас дома зеркало в блокаду куда-то исчезло, наверное сразу разбилось.

– Вы что-нибудь слышали тогда про каннибализм?

– Нет. И когда потом были разговоры про это, я не верила. Но у нас в группе в детдоме была такая Аня Рудина – волосы не росли, глаза навыкате и лицо все сморщенное. Она была психически ненормальная, и про нее говорили, что она ела своих родителей. Потом ее отправили в психиатрическую больницу. Я это лицо помню до сих пор – не девочка, не женщина, а что-то непонятное, страшное.

– А после войны вы в это верили?

– Я не осознавала, что такое можно. До войны с нами училась такая Лена Богданова, я ее весной 42-го встретила на ступеньках Казанского собора: она шла в белом платье, перевязанном голубой лентой, сзади бант. Полненькая, кругленькая – и никто ее не съел, я ее потом после войны встретила.

– Месячных не было у вас в блокаду?

– Они у меня только в 17 лет начались и в 45 закончились.

– Вы про еду между собой в детдоме говорили?

– В детдоме – да, а дома – нет. До войны у меня была подружка Эля Михаленко, которая единственная из всех жила с семьей в отдельной квартире. Так ее мама спрашивала: «Какой мне сегодня сделать гарнир?» Я не знала, что такое гарнир, у нас в доме такого слова не было.

И когда мы ночью в детдоме стали вспоминать, кто что ел до войны, я сказала: «А я ела гарнир». Но что это такое, узнала уже после войны. Отец присылал нам какие-то деньги в детдом, и мы могли на них что-то подкупать. Мне говорили: «Галя, зачем ты покупаешь на рынке эти страшные лепешки из кислой картошки. Купи лучше бутылку молока!» Но мы покупали, чтобы просто желудок себе плотнее набить. А в августе нас отправили в эвакуацию.

– Вы хотели ехать?

– Хотела. А сестра Люся – нет. Но эти чувства – «хочу – не хочу» – только к лету появились. В страшную зиму даже сознания не было, сидели отупелые в комнате… Мама хотела уехать с нами, но мест уже не было, и она устроилась на работу. Это было великое дело…

– Как вы эвакуировались?

– Через Ладогу. Бомбежка была страшная, качало, меня все время выворачивало. Дом малютки, который эвакуировали с нами, разбомбили. Помню это жуткое чувство, что уже и рвать нечем, и дождь, и волны, и бреющие самолеты. Потом нас посадили в вагоны и привезли во Владимирскую область. Там нас встречали какие-то женщины, и они все плакали. И там мой брат Женя опять начал ходить – дома он не мог дойти от кровати до буржуйки.

– Вы помните, как в январе 46-го года вешали немцев?

– Помню, но отец и мать запретили нам идти туда. Говорят, страшная давка была.

– Вы с мамой о блокаде когда-нибудь говорили?

– Никогда. Она мне никогда про свои чувства не рассказывала. Из детдома мы писали ей письма, и отец писал ей письма с фронта, и она писала, все письма сохранились. Но я помню, как она их жгла в буржуйке в 45-м году. Все сожгла. Мама всю блокаду вязала из грубых ниток покрывало – его она тоже сожгла. А ведь она понятия не имела, кто такая Пенелопа.

Зоя

Зоя Николаевна Смирнова

– На Васильевском острове в Тучковом переулке. Первым браком отец был женат на дворянке, и у него была шикарная трехкомнатная квартира, мебель красного дерева, ковры, золото, даже телефон. Первая его жена умерла, детей не было. А мама очень рано вышла замуж и быстро овдовела. У нее девочка осталась, сестра моя сводная. Моя двоюродная бабушка, которая жила в Александровской в большом и красивом собственном доме, удочерила мою маму и выдала за папу, который был старше ее на 24 года. Бабушка оставила маме дом и все свое добро. Так что мы очень богато жили до войны. В свою роскошную квартиру отец пустил пожить своего друга, а мы переехали жить в не менее роскошный дом в Александровской, это около Пушкина. Когда началась война, надо было бежать от наступающих немцев, и мы в начале сентября приехали в Ленинград. Мы были уверены, что скоро вернемся в Александровскую. Папа вырыл три ямы, зарыл там ценности – всякую посуду, меха, серебро, самовар серебряный. Что-то мы потом отрыли, потому что мама какие-то места помнила, но большую часть не нашли.

В Ленинграде папа сразу поехал в свою квартиру, оставленную другу, но друг его даже на порог не пустил. Приютили нас дачники, которые снимали у нас комнату в Александровской. Так мы и остались у них в проходной комнате на углу Пятой Советской и Суворовского. В летней одежде, совсем к блокаде не готовые. Мама с тремя детьми – сестренке шестнадцать, мне двенадцать, брату – четыре. Голые и босые.

– Ничего от ваших богатств не осталось?

– Запасов у нас никаких не было. Мама помогала собираться тем, кто уезжал в эвакуацию, ей кто-то что-то отдавал – то одеяло, то старые вещи. Так что одеть нас ей с миру по нитке удалось. Папа в начале войны достал мешок отрубей и мы жарили из них лепешки. Родион Данилыч, который нас пустил жить, ушел на фронт, его жена с сыном отправились в эвакуацию. Квартира была коммунальная, соседские дети в декабре начали один за другим умирать, потом умерла их мать. И тут их отец вернулся с фронта. И никого, все умерли. Он заколотил комнату и уехал куда-то. Была еще одна комната, где жили люди, которых я не помню, – они редко из своей комнаты вылезали. Сестренка рассказывала, что они потом требовали с нее 100 грамм хлеба, когда она просила дверь в квартиру открыть. Я все больше по улице шаталась, дома мне не сиделось.

– У вас были какие-то источники еды, кроме карточек?

– Мы жили неподалеку от Мальцевского рынка. Там была пекарня, где пекли маленькие буханочки, про которые говорили – «с двумя горбушками». Рано утром, в 4 или 5 утра рабочий выносил ведро золы. А с форм на угли капали капли хлеба. И мы с мальчишками дрались за эти угли. У меня ногти были стерты до крови. Я приносила домой эту горсточку хлеба, брали пятилитровую кастрюлю воды, варили в ней этот хлеб – это был ноябрь, вода еще была в прачечной. А в самом начале блокады мама пошла к Пулкову, где она родилась, и набрала мешочек овса на полях, рядом с передовой. (После войны в Пулково не осталось ни одного дома! Ни одного дерева! Там ведь ничейная полоса была, все время стреляли.) Варили мы этот овес с полушками, обсасывали и выплевывали в блюдечко. А потом снова варили. И так до тех пор, пока водичка не становилась прозрачной. Карточки у нас были детские и иждивенческие – 125 грамм хлеба и все! Но у мамы были очень красивые драгоценности, бриллианты, настоящий жемчуг. Хозяину квартиры она отдала кольцо с бриллиантами – за то, что тот пустил нас жить. Другое бриллиантовое кольцо выменяла на пол-литра олифы и полкило риса. Еще что-то меняла. Однажды ногу принесла лошадиную, причем уже вываренную, просто кость обглоданную. Но эту кость мы варили с месяц, она какой-то легкий привкус давала супу. Спали все в одной кровати.

– В бомбоубежище вы спускались?
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
3 из 5

Другие электронные книги автора Карина Добротворская