Знаешь, я взяла фамилию Тоты, когда поженились. Потом, когда погиб второй муж, по делам наследства я вновь поменяла фамилию на эстонский лад. Ну а когда в разгаре была вторая чеченская война, всех чеченцев буквально бомбами уничтожали, я не в знак протеста, а как росток выживания, кто как поймет, сохранила имя Тамара, что отец мне дал в честь грузинской царицы Тамары, а вот изначальную фамилию я свою вернула, только отныне на чеченский лад. И особо отмечу, что двое моих внуков добровольно этому же последовали…
Так что, как говорится, без комментариев.
Огромное спасибо!
Простите за сумбур мыслей, воспоминаний и кучу просьб. Простите за всё! Как будто заново жизнь прожила. Прощайте!
Тамара Кобиа-гар!
Canada, 2019.
* * *
В институте культуры я считался, пожалуй, лучшим драматическим артистом, в перспективе. Я это вспомнил, наверное, потому, что перспектива оказалась совсем иной.
Помню, как в студенчестве я играл молодого миллионера в спектакле по роману Т. Драйзера «Гений». И как за специальность «Вхождение в образ» получил «отлично».
Теперь мне под сорок, и по решению суда я получил двенадцать с половиной лет строгого режима за особо крупное мошенничество, и все – от адвоката и судей до охранников и сокамерников – считают, что я миллионер, к тому же долларовый, и здорово прикидываюсь, что за душой ни гроша нет.
К сожалению, нет. Ничего семье не оставил… Однако не это всё время ареста гнетет меня. От другого очень тяжело и больно. От того, что не рассказал матери, что отомстил. Точнее, не то что отомстил, а как мне кажется, я исполнил вроде бы её давнишнее потаённое желание… Но почему я ей об этом до этого не рассказал? Почему?
…Я у матери-актрисы был один. Мы ютились в очень маленькой комнатёнке; вернее, это было какое-то подсобное помещение, под лестницей старого жилого дома в центре Грозного. Нашу подсобку в десять метров, с форточкой и без всяких удобств, мне даже вспоминать, а не то что описывать тяжело.
В этом доме жила старая грозненская интеллигенция, и когда моя мать уезжала на гастроли, то меня забирали, да-да, забирали к себе наши пожилые одинокие соседи – русские и евреи, и они меня многому понемногу учили – музыке, рисованию, пению, но только не танцам, которые я с детства очень любил.
Потом маме выделили большую светлую комнату с большим окном в общежитии «Актёр». Это был наш праздник! Сколько радости и счастья! Правда, и неудобства. Далеко от центра и моей школы № 41, что напротив стадиона «Динамо». А ещё – кругом был частный сектор, где проживало много чеченцев, перебравшихся из сёл. Их дети, мои сверстники, были очень драчливыми и агрессивными. Я их всячески избегал, но они почти каждый день ко мне приставали.
Мне было лет четырнадцать – пятнадцать, когда мать подарила мне книгу «Обещание на рассвете» Ромена Гари. Я этот роман перечитал, будучи уже взрослым. И конечно, это уже иное восприятие прекрасного произведения. А тогда, в подростково-юношеском возрасте, этот автобиографический роман оказал на меня колоссальное воздействие.
И, скорее всего, под впечатлением юношеских воспоминаний я сегодня делаю эти записи, подражая автору «Обещания на рассвете», хотя понимаю, что литературного таланта у меня нет. Впрочем, я делаю их для себя. Как оправдание.
Короче… как говорят здесь, в неволе…
Как-то шёл я со школы… Я специально написал со школы, а не домой, потому что в тот день мне многое прояснили. И теперь я понимаю, что эти дети-подростки, мои сверстники, говорили то, что говорили в их домах.
В общем, я иду. Меня окликнули. Возле парка кучка подростков-чеченцев.
– Ты куда, Тотик? Иди сюда… Домой? Так разве это дом? Это общага. А где твоя мать? Она артистка? Снова на гастролях? Бросила тебя одного?
– Никто меня не бросил, – настороженно ответил я.
– Слушай, Тотик. А из какого ты села? Какого ты тейпа? И вообще, кто твой отец? Не знаешь?
– Ха-ха-ха! – дружный смех. – А мы знаем. Ты безродный ублюдок. Ты – къутIа![4 - КъутIа (чеч.) – незаконнорожденный.]
…Если бы мне сегодня кто-нибудь такое сказал, то я бы засмеялся над его убожеством и попросил бы, чтобы он предоставил свою справку «о благородном, чистокровном происхождении».
И понятно, что это, быть может, было в основе бытия и истины, когда племена жили в пещерах и в ущельях или на постоянной основе в аулах и родовых башнях. Однако после многолетних войн XIX века, а тем более после поголовной депортации (геноцида) в Сибирь и Казахстан, а потом снова войны, войны, войны, когда все бегут и как могут существуют, говорить о происхождении…
Так я мыслю сейчас, став взрослым, к тому же в неволе ужасной российской тюрьмы, где всё это вышибается из мозга и души… А тогда, в подростковом возрасте, услышать от сверстников такое.
…Их было много, они были и сильнее, и взрослее меня. Но я кипел, тяжело дышал. Сжимал в бешенстве и бессилии кулаки. Однако эти пацаны на этом не успокоились и упомянули мою мать. Вот когда я лишился рассудка, бросился вперед… Какие-то молодые люди, кстати русские, привели меня домой. Точнее, к общежитию.
…Мама всегда покупала мне очень красивые вещи. И в этот день я был в светлом костюме, который теперь был без пуговиц, в грязи и крови. И я не хотел идти в комнату, ведь я защита и опора матери. И недаром мать дала читать «Обещание на рассвете». Там автор, ещё подросток, защищает и отстаивает честь своей матери, направо и налево раздает оплеухи всем, кто даже не так посмотрел в её сторону.
Мне трудно представить общество, где подросток так себя ведет. В Грозном я такого не видел. К тому же мать всегда мне говорила: «В Священном Писании сказано – ударили по правой щеке – подставь левую. Однако лучше сделать так, чтобы вообще не били. И запомни, избегай тех мест, где господствует сила. Жить надо там, где господствует культура и красота».
Я был побит. Побит и оплеван. И всё это было не страшно. Страшно было показаться в таком виде перед матерью. Впервые я пожалел, что мать не на гастролях. Надеясь, что она на репетиции, я всё же пошёл домой и у подъезда лицом к лицу столкнулся с ней.
Моя мать – всегда красивая, ухоженная, благоухающая – увидев меня, не на шутку разозлилась.
Не всё, но кое о чём, как было и что случилось, я матери вкратце изложил.
– А ну пойдём! – Она схватила меня за руку и буквально потащила за собой через всю улицу.
Точно такая же ситуация описывалась и в романе Романа Гари «Обещание на рассвете». И так же как и там, я пытался вырвать свою руку из руки матери, и мне было и стыдно, и неловко, но я и не знал, что у матери так много силы. И с этой неожиданной силой и энергией, как защищающая своё потомство волчица, она бросилась на моих обидчиков – эту свору мальчуган. У последних тоже оказались свои матери и даже отцы. Мою мать швырнули на асфальт. Со слезами и криками я бросился на толпу…
Поддерживая друг друга, хромая и еле-еле волоча ноги, под раскатистый хохот, свист и оскорбления мы с матерью ушли в полузаброшенный, заросший Летний парк. Мать всегда меня предупреждала, чтобы я ни в коем случае не приближался к этому опасному во всех отношениях парку, где находили приют лишь изгои. А теперь здесь плакали, здесь прятались мы. Вид у нас был настолько истерзанный, что мы ждали, когда стемнеет и в общежитии все лягут спать, чтобы пройти в нашу обитель незамеченными.
* * *
Наша комната в общежитии принадлежала государству и была нам выделена государством. Как я позже узнал, мы в ней были прописаны, то есть к ней привязаны, о чём свидетельствовал штамп в паспорте матери, где указан был и я. Комната довольно большая – двенадцать квадратов. Дверь да окно. Более удобств не было. Женская комната и душевая – на первом этаже. Мужчины бегали на улицу. И это было счастье.
В комнате у окна стоял старый, взятый в прокат, шифоньер, за которым у окна и батареи располагалась моя кровать. За шифоньером, огороженный от меня, был большой диван с чёрной потрескавшейся кожей и скрипучими пружинами, на которых неудобно было сидеть. Я всегда удивлялся, как мать умудрялась на нём спать и при этом она боялась менять позу, чтобы ржавые пружины не беспокоили меня.
Когда мать поздно, после спектаклей, возвращалась домой, она включала ночник и что-то тихо долго делала, обычно шепотом читала, заучивала роли и песни. И в ту ночь она включила ночник. Мы сели на диван. У этого дивана была характерная для таких пружинных диванов особенность – выпуклый по центру, так что удобно было сидеть только по краям. Так мы и сели, как бы сторонясь друг друга.
– Тота, – голос матери стал хриплым, старческим, – я давно хотела рассказать. Должна была рассказать, но всё откладывала, не решалась. Теперь надо. A-то другие наврут. – Она замолчала, заплакала, нервно теребя в руках платок, испачканный нашей кровью, соплями и слезами. Я постоянно пытаюсь всё забыть. Иначе, если думать об этом ужасе, жить невозможно. Я боюсь это вспоминать. Больно об этом говорить, словно заново всё это проживаешь. Поэтому всё откладывала.
Знаешь, Тота, эти подростки говорят то, что говорят взрослые…
А ты запомни одно: только время покажет, кто кем станет, кто кого как воспитает и кто какой след на земле оставит. И главное, что ты был, есть и остался в памяти людей человеком. Что ты никому не навредил, не мешал жить и сам жил как человек, а не как себялюбивая дрянь…
А теперь история. О себе. О нас. Когда нас выселяли в 1944 году, мне, вероятнее всего, было лет пять-шесть. В моём паспорте так и записано – дата рождения 1939 год, без дня и месяца. И даже без указания места рождения. Ты это знаешь. А год рождения я примерно определила потому, что моя старшая сестра уже пошла в школу и я смутно помню, как за ней в школу рвалась. Я четко стала понимать и сейчас почти всё помню со времени, как попали в пустыню Казахстана. Я всегда была голодной. Я всегда хотела есть. Мне всегда было холодно.
Поразительно, что с нами не было ни одного мужчины и даже мальчика. Я помню, как умирала моя мать. Как она задыхалась в бреду, как стонала… И когда она утихла, напоследок тяжело вздохнув, нам с сестрой, как кажется, даже стало легче… Потом стало теплее. Весна. Около нас протекал канал. Вдоль него стала просыпаться зелень. Как-то моя сестра сказала, что нашла крапиву. Её можно есть. Я стала жевать, не смогла, выплюнула. А моя сестра к ночи опухла и через день-два умерла.
Тиф стал косить всех. Одна я не заболела.
В один день тетя повела меня с собой. Мы шли долго, до обеда. И всю дорогу мне тётя тысячу раз говорила одно и то же, что я нохчи ю, что я из такого-то села, такой-то гар и такой-то фамилии. И моего деда зовут так-то, а отца так-то. И даже не раз заставляла меня всё это повторять. И, наверное, я всё повторяла, но всё забыла, потому что мне было голодно, холодно, страшно. Дошли до пустынной железной дороги.
– Мариам, ты должна идти. Хочешь – туда, хочешь – в другую сторону, – сказала мне тётя.
– Зачем? – удивилась я.
– Там найдешь хлеб. Еду. Жизнь.
– А ты?