– Я вообще не верю, что он поехал в Ригу, ему там, я уже сказала, нечего делать, – прервала Виктория ее рассуждения.
Моника молча посмотрела на мать – серьезная, скорее коренастая, чем полная, в сильных очках, она была почти копией Арнольда.
– Но разве в отношении дяди такая логика работает, он же… – попыталась она аргументировать свое предположение, последнего, решающего слова все же не осмеливаясь произнести.
– Душевнобольной? – закончила Виктория сама с ледяным спокойствием. – Да, это верно, но именно душевнобольной, а не дурак. Дураков в нашей семье нет.
Она чуть было не сказала – среди нас, Буриданов, но в последнюю секунду выбрала другую формулировку, дочь могла неправильно истолковать ее слова, Моника ведь была не Буридан, а Лоодер, как Арнольд, да и сама Виктория была Лоодер – но в душе она все равно причисляла себя к Буриданам, и не только потому, что не любила лентяев[2 - Лоодер (Looder) – лодырь (по эст.)].
Глаза дочки заморгали, и Виктория поняла, что допустила ошибку – когда молодежь стремится проявить добрую волю, нельзя ей препятствовать. К тому же, для успокоения совести не грех предпринять и лишнее усилие.
– Хотя, кто знает, может, ты и права. Быстро собирайся, поедем…
Им повезло, едва они вышли из дому, как Моника заметила зеленый огонек такси. До вокзала доехали молча, Виктории не любила обсуждать при посторонних и менее серьезные проблемы. Эрвина, конечно, нигде не было, поезд уже стоял на перроне, они проверили все вагоны, заглянули в здание вокзала, в зал ожиданий, к кассам и даже в ресторан. Когда они, лавируя между лужами, уже шли к трамвайной остановке, Моника неожиданно спросила:
– Мама, а что, собственно, случилось с дядей? То есть, я знаю, что он пытался покончить с собой, но как это произошло?
– Он перерезал себе вены, его спасли, но он потерял много крови, и пришлось ампутировать ему ногу.
– Да, но почему?
– Этого никто не знает. Возможно, он почувствовал, что его душевное здоровье ухудшается. А, может, наоборот – не почувствовал.
– Мне так жаль его, раньше он был совсем другим человеком – веселым, оптимистичным, спортивным. Я никогда не подумала бы, что с ним может случиться такое.
– Его здоровье разрушил лагерь.
Моника, кажется, намеревалась развить тему, но подъехал трамвай, они вошли в вагон, и там, в толкотне, разговаривать было совершенно невозможно, однако только они снова ступили на тротуар, как дочь задала очередной вопрос: – А за что дядя Эрвин попал в лагерь?
– Это была ошибка, трагическая ошибка. Когда в сороковом сменилась власть, Эрвина пригласили на работу в министерство иностранных дел. Он пошел. Долго он там не проработал, поскольку через месяц Эстония вошла в состав Советского Союза, и министерство было ликвидировано. Но когда стали арестовывать буржуазных деятелей, Эрвин тоже попал в списки… – Она подумала немного и добавила: – То есть, нам этого никто не говорил, но это единственное разумное объяснение.
Больше Моника ничего не спрашивала, затихла, наверно, переваривала услышанное.
Дома Виктория сняла пальто и пошла прямо в спальню. Конечно, теперь, когда не было ни Вальдека, ни Пээтера, можно было перенести рабочий стол в комнату мальчиков, Арнольд уже предлагал ей это, но Виктории идея не понравилась: Пээтер будет ездить домой несколько раз в семестр, Вальдек, естественно, реже, из Москвы дорога и длиннее, и дороже, но все же пусть сыновья знают, что где-то есть место, принадлежащее именно им. Точно так же она держала пустой комнату Моники, пускала туда, правда, иногда родственников мужа Софии, когда те приезжали в Таллин учиться, но всегда только временно, благодаря этому возвращение дочери прошло сейчас безболезненно, словно она и не отсутствовала пять лет. Остальные две комнаты (каморку служанки она за нормальное помещение не считала) для работы не годились, они были проходные, к тому же, Виктории нравилось, что есть отдельно столовая и гостиная, от одной мысли, что придется читать газету или слушать радио в помещении, пропитанном запахами еды, она брезгливо морщила нос. В итоге, несмотря на наличие в квартире пяти комнат, ее жизнь была сосредоточена в одном, правда, самом лучшем помещении, с окном во двор и потому тихом, тут она спала и работала, и единственным неудобством подобного устройства жизни, было то, что при необходимости заглянуть в энциклопедию, приходилось вставать и идти в гостиную, к книжному шкафу, здесь, на углу стола или на небольшой полке все необходимые тома не помещались – но даже эта небольшая прогулка была скорее приятной, заменяя производственную гимнастику.
Настольную лампу она оставила включенной, но Арнольд ее в промежутке погасил, муж был человеком экономным, экономнее ее, хотя к транжирам Виктория себя не причисляла, просто Арнольд, будучи жертвой своей профессии, имел привычку подсчитывать доходы и расходы, мальчикам он вечно делал замечания, почему горит свет, если никого нет в комнате (с Моникой такого не бывало), особенно часто это случалось с Пээтером, младший сын был рассеянным, настолько рассеянным, что временами это даже беспокоило Викторию, когда он углублялся в книгу, можно было окликнуть его десяток раз, не услышит, только когда ущипнешь, поднимет свои голубые глаза и посмотрит на тебя невинным взглядом, настоящий ягненок, на такого и рассердиться невозможно. Викторию Арнольд, конечно, перерасходом электричества не попрекал, просто молча выключал лампу, так что она иногда даже не могла вспомнить, горел свет или нет – склероз. Да, нового языка за полгода она уже не выучила бы! Раньше это получалось словно само собой, слова, грамматические правила, идиомы, все запоминалось мгновенно, язык за языком, ни один не мешал остальным, наоборот, чем больше их становилось, тем яснее была картина в голове, тем больше во всем было системы. Разумеется, она не ко всем относилась одинаково, у нее были языки, дорогие сердцу, их она любила пылко, как любовника, в котором в реальности – может, именно благодаря этому – не нуждалась, и прочие, к которым питала симпатию большую или меньшую, но не чрезмерную, как к знакомым, предметом самой сильной ее страсти был, конечно, французский, уже с юности, еще до Парижа. Язык литературы и дипломатии – ее приглашали на работу в министерство иностранных дел задолго до Эрвина, и непонятно, чем бы это закончилось, если бы не замужество, Арнольд тоже был госслужащим, и закон буржуазного времени – представьте себе! – не позволял обоим, мужу и жене получать зарплату от государства, как объяснял Эрвин, этот параграф ввели для борьбы с безработицей. Да, тогда была безработица, но и полные магазины, в которых теперь не было даже яиц – Арнольд это так и называл, «яичным законом», считая его своим вкладом в науку экономики. «Есть яйца, нет работы, есть работа, нет яиц,» – хихикал он, когда Виктория накануне государственного праздника возвращалась из института счастливая, неся авоську с выдаваемыми по этому поводу продуктами. Счастье – какое подозрительное понятие. Разве Виктория не была счастливее всего, когда кормила Пээтера? И когда это было – в самое страшное время, в начале войны. Отец отвез ее с детьми в деревню, «в эвакуацию», как он пошучивал, только шутка эта могла плохо кончиться, дважды, и в сорок первом, и в сорок четвертом, они оказались в эпицентре боев, линия фронта, можно сказать, проходила через двор хутора, в одну ночь нагрянули немцы, спрашивали, не появлялись ли русские, в другую – наоборот, первым она отвечала по-немецки, вторым – по-русски – два ее первых языка, из детства, мамины. Сама она со своими детьми говорила по-эстонски, по совету Эрвина, брат очень страдал оттого, что знает родной или, точнее, отцовский язык, не в совершенстве и потому, как он полагал, не смог стать писателем.
Мысли вернулись к Эрвину, и Виктория снова затосковала. Почему мир столь несовершен? Эрвин потерял в лагере здоровье, Герман болел уже в детстве и так и остался хромым – с ногами их семье особенно не везло, Софию настиг отосклероз, нервы Лидии после смерти Густава полностью вышли из строя, только она, Виктория, вроде не могла ни на что пожаловаться – но кто-нибудь мог заглянуть ей в душу, понять, какую трагедию она – и не только она – переживает? Мерзость мироздания доходит до женщины только тогда, когда ей исполняется пятьдесят, до этого все не так страшно, конечно, каждый человек медленно стареет, но до этого срока происходящее можно считать просто изменениями, да, исчезает юношеская свежесть, однако это компенсируется красотой зрелого возраста, внутреннее сияние не дает померкнуть внешнему, жизненный опыт и мудрость скорее добавляют очарования, чем уменьшают его, и ты живешь в блаженной вере, что так оно пойдет и дальше, под знаком «небольших изменений» – до того момента, когда наступает пятидесятилетний юбилей, и все переворачивается с ног на голову, ты уже не меняешься, даже не стареешь, а разлагаешься, неизбежно разлагаешься, постоянно ощущая эту неизбежность, пока в один момент не завоняешь – это еще предстояло. Легче женщинам, не обладавшим в юности чрезмерным шармом, София была старше Виктории почти на пять лет, но какой она выглядела в тридцатилетнем возрасте, такой примерно и осталась, даже наоборот, с годами у нее прибавилось женственности, она стала мягче, нежнее… Жизнь мужчин, в какой-то степени, была проще, в их организме не происходило, по крайней мере так рано – пятьдесят – это же так мало! – глубоких, основополагающих изменений; но в чем-то и сложнее, наверно, не очень приятно жить рядом со стареющей женой, даже, если ты ее любишь, или особенно тогда. Хорошо еще, что Арнольд не был красавцем-мужчиной, как например, их ректор, которому приходилось скрывать свои амурные приключения от ревнивой жены, небольшого лысого Арнольда было трудно представить в объятиях какой-то молодой секретарши из Совета народного хозяйства, но все равно из поведения мужа, того, как он иногда словно забывал о существовании Виктории, можно было сделать вывод, что и здесь что-то бесповоротно изменилось, ты, бывшая для него «женщиной из мечты», превратилась просто-напросто в «любимую супругу». Какое унижение! Но кого в этом винить, не Арнольда же? Нет, винить можно было только саму жизнь, подлую, противную жизнь, которая словно получала удовольствие, разрушая то, что сама и создала – люди, когда они бомбят города и убивают себе подобных, всего лишь копируют природу.
Баста, сказала Виктория себе и развинтила авторучку. Что могла она, смертное существо, противопоставить мерзости мироздания? Только работу. Рукопись прервалась на толковании слова beyond, дальше должны были следовать идиомы. Beyond belief, написала она, невероятно; beyond doubt – несомненно; beyond hope – безнадежно. Именно безнадежно, Эрвин уже никогда не выздоровеет, Лидия – никогда не будет счастливой, Герман и София – не достигнут того, чего могли бы. Что ожидало ее, Викторию, было непонятно – то, что так гордо называют жизнью, было выше ее разумения.
Глава третья
София
В коридоре царила тишина – для Софии, как всегда и везде. В палате могли хоть орать, хоть бить стекла, до нее это донеслось бы лишь в виде легкого звукового фона, словно кто-то в другом крыле санатория играет на органе. В городе, на улице, было даже приятно лишь теоретически представлять себе, какой жуткий шум издают огромные самосвалы и прочие машины, как скрипят трамваи и грохочут компрессоры, в радость было также не слышать гама пьяниц и визга дурно воспитанных девушек, но когда в санаторий ложился новый больной, и надо было собирать анамнез, глухота становилась для нее причиной душевных мук. Конечно, у нее был присланный из Германии слуховой аппарат, который она берегла, как самое дорогое свое сокровище, но, пользуясь им, она в полной мере ощущала неестественность этого моста между нею и остальным миром. Насколько все-таки хрупкое существо человек, как несовершенен его организм – отбери у него одно из чувств, и он уже становится беспомощным. Тебя словно заключают в твой же внутренний мир – ты думаешь, понимаешь, страдаешь, но не можешь поделиться своими переживаниями с другими, ибо какой смысл обращаться к окружающим, если ты не слышишь, что они говорят тебе в ответ. Остается беседовать с самой собой, тоже, кстати, не худший вариант, по крайней мере, не надо постоянно смущаться из-за людской глупости. Конечно, музыка! В качестве небольшой компенсации именно музыка была единственным, что по какому-то странному пути, словно сквозь кости черепа, попадало во внутреннее ухо, правда, только живая музыка, и почему-то, в основном, фортепианная. Прошлой зимой она ходила на концерт Рихтера и слышала почти все звуки, кроме piano pianissimo – радость, которую можно было сравнить разве что с видом на озеро Боден. Ох, иметь бы и самой, как когда-то, рояль! Почти двадцать лет ей пришлось жить без этого инструмента, позапрошлой осенью она взглянула на свой счет в сберкассе и подумала, что теперь может позволить себе роскошь обзавестись им, но случилось несчастье с Эрвином, и пришлось помогать Тамаре, а потом у Эдуарда возникла идея построить дом. Дело это выглядело многотрудным, и София предпочла бы отговорить мужа, но с Эдичкой тоже надо было считаться, муж в последнее время стал нервным, наверно, бессознательно чувствовал, что годы уходят, а ничего не сделано. У нее, у Софии, все-таки была профессия, она лечила, возвращала людям здоровье, иногда даже вытаскивала из пасти смерти, но разве можно было считать серьезной мужской работой Эдичкину должность физкультинструктора? Дом предоставил мужу шанс создать что-то своими руками, но давалось это им нелегко, Эдичка не привык решать хоть что-нибудь самостоятельно, советовался с Софией по любому поводу, так что ей пришлось вникать в даже совсем чуждые ей проблемы, вроде того, как копать котлован для фундамента или какие выбрать кирпичи, белые или красные. Еще она думала с огорчением, что теперь застрянет в деревне до конца жизни, в душе она тайно лелеяла мечту после выхода на пенсию обзавестись какой-то жилплощадью в Таллине, чтобы, с одной стороны, быть ближе к братьям и сестрам, а с другой, чувствовать себя опять той, кем она была по рождению, горожанкой – как-никак в детстве она слушала в Большом театре Шаляпина и видела в Художественном «Вишневый сад» – но, видимо, такова была ее судьба, как и глухота, неизбежная, поскольку построить дом было возможно только здесь, где их все знали, где у нее было много пациентов, и кто-то вечно помогал транспортом или материалами…
На пороге кабинета старшей сестры беззвучно, словно призрак, возникла Роза – София никак не могла привыкнуть к тому, что другие слышат ее шаги, для нее все люди ходили, как по вате. В коридор Розу наверняка выманило любопытство, это она ответила на звонок междугородней станции и побежала через двор звать Софию, теперь ей, конечно, хотелось выяснить, что случилось, Софии звонили редко, только по крайней необходимости, все знали, как трудно ей говорить по телефону. Сама София никогда себя так, как Роза, не повела бы, ее воспитывали иначе, одна из максим мамы гласила: не вмешивайся в чужие дела; мама и не вмешивалась, она была человеком гордым, однако сердиться на Розу София не стала, чего можно требовать от простой деревенской женщины, тем более, что старшая медсестра обладала другими достоинствами, например, вечером можно было с легкой душой оставить санаторий под ее присмотром, с небольшими сложностями Роза справлялась сама, за врачом посылала, только если случалось что-то серьезное. Исчезновение Эрвина наверняка заинтересовало бы Розу, она неплохо знала брата, так как уже работала здесь, когда Эрвин после лагеря лечился от туберкулеза, брат, благодаря своим прекрасным манерам, был любимцем персонала, особенно женщин, он обращался ко всем, к санитаркам и уборщицам в том числе, на «вы», называл их «госпожами» и «барышнями», встречаясь с кем-то в парке мызы приподнимал шляпу и всегда открывал перед «дамами» дверь, однако София не хотела говорить Розе о бегстве Эрвина и потому промолчала, тем более, что спросить ее прямо Роза постеснялась, промолчала, только поинтересовалась, все ли в порядке, покачала головой, когда узнала, что один из новых пациентов уже попался на курении, и сообщила наконец, что должна съездить на станцию, не возражает ли Роза?
– Езжайте спокойно, сегодня здесь уже ничего не случится! – сказала та, София увидела, как ее глаза загорелись от любопытства, и вышла.
По-прежнему капало, завтра можно идти по грибы, сейчас же София открыла зонтик, по пандусу прошла во двор и засеменила довольно быстрым по своим меркам шагом – обычно она «бежать» не любила, к двухэтажному деревянному зданию, в котором когда-то обитал многочисленный служилый люд мызы, экономки, кучера и горничные, теперь же ютился персонал санатория. Шестнадцать лет назад они с отцом совершенно случайно, по дороге из Лейбаку в Таллин, заехали сюда, главврач только что бежал вместе с немцами, и больные, услышав, что София тоже доктор, спросили, не владеет ли она случайно техникой пневмоторакса? Задать подобный вопрос ей – да ведь это сама София много лет назад привезла усовершенствованный вариант этого лечебного метода из Германии в Эстонию, до того здесь никто не знал, что двусторонний пневмоторакс возможен, чем же пациент дышит, удивлялся, помнится, один коллега. Из Тарту метод попал в Таллин, потом в провинцию, чему она радовалась, но в радости этой была и доля горечи, поскольку ей самой именно тогда пришлось переквалифицироваться в зубные врачи, скучная профессия, как будто медицина, но только как будто, унылое ремесло без творческого начала, однако деваться было некуда, кому нужен глухой пульмонолог? Потом выяснилось, кому – советской власти. Те несколько пневмотораксов София в тот раз сделала, ни на что не надеясь, просто из добросовестности, но когда они несколькими днями позже, когда Таллин был уже освобожден, заспешили туда, папа боялся, что красноармейцы займут пустую квартиру Виктории, как это уже однажды, до войны, произошло, и она пошла в министерство сообщить о ситуации: «Санаторию срочно нужен врач!», замминистра, которого она знала, тут же сунул ей в руки ручку: «Пишите заявление. Сами и поедете!» Вот тогда сердце действительно екнуло, как никогда раньше, выйдя из начальственного кабинета, она даже прослезилась, что в те времена было ее характеру совершенно не присуще, в следующий раз такое с ней случилось уже девятью годами позднее: когда по радио передали сообщение о смерти Сталина, она не удержалась и заплакала, присутствовавший при сем пациент удивленно спросил: «Доктор Буридан, неужели вы приняли это так близко к сердцу?», а она не могла сказать вслух, что плачет от счастья.
Открыв, словно в немом фильме, дверь, она вошла в полутемный коридор и стала карабкаться вверх по крутой лестнице. Просто удивительно, как условия жизни с годами могут все ухудшаться и ухудшаться! Разве ту единственную комнату, к которой она сейчас поднималась, можно было сравнить с просторным жильем отца в центре Тарту? А насколько узок и низок был даже тартуский дом по сравнению с их еще более ранней московской квартирой, где можно было часами играть в прятки, так, что не становилось скучно? Кстати, намного больше, чем по той квартире, она скучала по самой Москве, по особому свободному духу, который встречается только в метрополии, по огромным книжным магазинам, по вечно куда-то спешившей толпе, в которой было так просто раствориться, и, конечно, по театрам, по десяткам театров. Для Софии было полным потрясением, когда они, приехав после оптации в Тарту, вышли из поезда и потрусили на извозчике к своему временнему обиталищу, каждый раз потом, когда ей попадалось в книгах предложение, которое писатели, кажется, очень любили, «В тот день кончилось его детство», она думала, что именно это с ней тогда и случилось.
Эдичка сидел за столом, углубленный в «вычисления», как он это называл, – зрелище, Софии хорошо знакомое, папа всю жизнь прибавлял и вычитал, умножал и делил, рассчитывал продажу и прибыль, но для Эдички ситуация оказалась новой, он после школы арифметикой не занимался и сейчас с удовольствием увильнул бы, если бы София не купила ему в райцентре толстую тетрадь в клетку и не велела отмечать все расходы, связанные с постройкой дома, чтобы «не потерять ориентацию». Вот и потел Эдичка каждый вечер за кухонным столом, потел больше, чем когда копал котлован, не говоря об уроках лечебной физкультуры. Хилый в юности, недокормленный муж с годами стал покрепче, да и разумом в общении с образованной женой трезвее, но математический талант все же нечто другое.
– Кто звонил?
Голос Эдички доносился словно из-под земли, хотя София знала, что муж почти кричит. Пользуясь привилегиями глухой, она не спешила ответить, подошла сначала к стене, где, рядом с барометром висел пришпиленный булавкой лист бумаги с расписанием поездов.
– Эдичка, нам надо ехать на станцию. Звонила Виктория, Эрвин пропал. Они думают, что он мог отправиться сюда.
– Он ведь сообщил бы!
София притворилась, что не услышала контраргумента, открыла гардероб и стала искать, что надеть – вечера были уже холодные. Ничего не улавливая ушами, спиной она все-таки интуитивно почувствовала, как Эдичка послушно закрывает тетрадь и встает, возможно, мужу даже было по душе, что удастся хоть ненадолго отодвинуть неприятную работу.
– Пойду выведу машину из гаража, спускайся через пять минут! Слышишь?
Да, София слышала, но реагировать опять-таки не стала – чего ради говорить, если все понятно. Она выбрала одежду: толстые чулки, юбку, свитер, сплошь подарки больных, только туфли она купила сама, добротные немецкие туфли, которые носила уже двадцать пять лет – наверно, рекорд, подумала она с умилением, но она и ухаживала за ними, как за пациентами, много лет надевала только по праздникам, потом – когда собиралась в город, и только теперь, когда с кожи совсем уже слезла краска – в районе дома. Ни раньше, ни позже ее кошелек не позволил бы сделать хоть одну покупку в столь шикарном магазине, как тогда в Берлине, когда договор закончился, и она возвращалась на родину, чувствуя себя богачкой. В санатории Шейдегга не на что было тратить деньги, комната и еда были бесплатными, вот она откладывала и откладывала несколько лет подряд – и правильно делала, поскольку на родине царила безработица, и ей еще долго пришлось жить на сбережения. Ох, и бедной была та Эстонская республика, сколько народу вообще не получало никакой медицинской помощи, денег на визит к частному врачу у людей не было, а государственные доктора были наперечет, то ли государство не имело средств, то ли оно предпочитало расходовать их на другое, короче говоря, с тем, что сейчас, не сравнишь – если бы только в промежутке не было Сталина…
Погасив свет и выйдя в коридор, София, на всякий случай, заперла дверь, поездка, правда, предстояла недолгая, но осторожность никогда не помешает, воры водились, хоть и не в таком количестве, как сразу после войны, тогда однажды увели даже лошадей из конюшни санатория, а у них из хлева две свиньи, папа им подарил поросят, и они с Эдичкой добросовестно их выкармливали; голодать им все-таки не пришлось, в то время в радиусе десяти километров не было больше ни одного врача, и все жители окружающей местности ходили к ней, какие только манипуляции Софии не приходилось делать, даже искусственное дыхание утопающим, не говоря об акушерской помощи и накладывании гипса при переломах, самый трудный случай она помнила до сих пор, маленький мальчик уже пять дней мучился с дифтерией, когда мама наконец ее вызвала – ребенка удалось спасти, она сделала укол сыворотки в шейную вену и отправила его в больницу. Конечно, за помощь она никогда ничего не требовала, но, если предлагали, например, копченый окорок или яйца, не отказывалась, принимала, чтобы доставить удовольствие благодарному пациенту – да, это были интересные годы, наверно, самые интересные в ее жизни, каждый врач должен бы однажды пройти через такое.
«Москвич» уже стоял в дверях, вторая игрушка Эдички после скрипки, и обе мужу подарила она. Удивительные все-таки бывают люди, вот и Эдичка как будто не всегда понимал, что подобает и что нет, в начале их знакомства он как-то попросил Софию сходить в больницу и отнести его брату передачу, сам он, видите ли, «не может смотреть, как брат страдает». София, конечно, выполнила просьбу молодого квартиранта, ее воспитывали в духе отзывчивости, не христианского милосердия, верующих в их семье не было, мама терпеть не могла священников, а обычной человеческой взаимопомощи, однако поведение Эдуарда все-таки расценила, как странное. Совсем же потрясла ее следующая его просьба, пару лет спустя, купить ему немецкую скрипку. Правда, тогда они уже знали друг друга получше, София в то время ночевала в поликлинике, поскольку от их дома остался один фундамент, а квартирант, тоже оказавшийся без крыши над головой, умолил пустить его спать в комнату медсестры, на кушетку, но ничего «такого» между ними не было, и потому желание заиметь вроде не самый необходимый предмет показалось ей, мягко говоря, не совсем ординарным. Но какая-то непонятная жалость, которую она испытывала по отношению к этому маленькому, худому и вечно голодному деревенскому парню, помешала ей сказать «нет», и она дала Эдуарду деньги на скрипку. Могла ли она тогда знать, что несколько лет спустя они поженятся? Наверно, война соединяла людей, учила выручать друг друга, снаряды падали дождем, в первый раз, когда наступали немцы и отступали русские, и во второй, когда роли поменялись, мужчин мобилизовывали то в одну, то в другую армию, от русских Эдуарду удалось дезертировать, эшелон, которым их транспортировали в Псков, был разбомблен, и он вернулся лесами обратно в Тарту, но от немцев спастись не удалось, пришли за ним домой и забрали больного гриппом юношу прямо из постели. К счастью, тевтонским офицерам, привыкшим иметь дело с крепкими стройными парнями, не понравилось телосложение Эдички, его не послали даже на аэродром, во вспомогательный отряд, а отправили на один из островов Чудского озера охранять склад вина – отправили и забыли об его существовании, вот откуда была та бутылка шампанского, которым они отмечали свою помолвку. «Раз уж помереть, то под мухой, и с девушкой на коленях!» – бахвалился тогда Эдичка, в душе надеясь, что русские не узнают про его службу – зря надеялся, и Софии пришлось, разыгрывая неутешную невесту, спасать его из карельского лагеря для военнопленных.
– Что ты стоишь, садись!
София не спешила следовать совету мужа, дождь перестал, а она знала, что кабина сырая, и в ней воняет бензином. Разумнее было подождать, пока Эдичка не совершит обычный ритуал, то бишь протрет тряпкой оба стекла, переднее и заднее, днем к этому добавлялись еще капот и крылья, но сейчас, в сумерках, можно было надеяться, что муж немного умерит свой пыл. На самом деле, Софии аккуратность нравилась, пожалуй, что Эдичка перенял ее у нее, София всегда имела привычку ухаживать за вещами, не потому, что поклонялась им, а поскольку знала: все стоит денег. Была ли она скрягой? Если да, то лишь чуть-чуть, но она была уверена, что одну черту никогда не переступит – люди для нее должны были оставаться важнее вещей. Она до сих помнила, как папа приехал спустя несколько дней после бомбежки Тарту и обнаружил ее на руинах дома, где она пыталась найти хотя бы столовое серебро. «Не огорчайся, у тебя есть голова на плечах, это твое главное имущество!» – утешил ее папа, и Софии сразу стало легче – если уж отец смог быть выше потери еще одного дома, то что жаловаться ей, молодой женщине?
Снова стало капать, и София, не имея желания возиться с зонтиком, все-таки влезла в кабину, где в нос ей, как и можно было ожидать, ударил запах бензина. После того, как она оглохла, ее обоняние улучшилось, даже чересчур, нарушители режима боялись ее, как огня, София из любой части санатория улавливала, когда кто-то ходил тайком покурить в парк или – упаси боже! – опустошить с приятелями бутылку на троих. Запахи медикаментов ей нравились, ароматы некоторых блюд тоже, но когда Эдуард весной удобрял картофельный участок навозом, она зажимала нос, да и запаха пота терпеть не могла, к счастью, Эдуард следил за чистотой своих рубашек, тут Софии трудно было бы его упрекнуть, если по чести, это должно было входить в ее обязанности, разве папа хоть раз в жизни стирал свои носки, но папа с утра до вечера работал, содержал большую семью, так и она была загружена выше головы, ее рабочий день длился двенадцать часов, кроме лечащего врача она числилась еще и радиологом, потому и многие домашние хлопоты словно сами собой легли на Эдичку, муж как будто был даже этим доволен, вот и он приносит пользу, зарплату-то он получал маленькую – нет, Эдичка все-таки был ей хорошим другом.
«Друг» тем временем, убедившись, что сколько стекла не вытирай, очередные капли снова оставят на них пятна, отказался от дальнейших попыток и тоже сел в кабину. Чистка машины, его, кажется, согрела, он сразу стащил куртку, оставшись в тренировочном костюме, и даже бросил кепку на заднее сидение, обнажив череп, который блестел, как скамейка в большой круглой аудитории тартуского университета; впрочем, сарказм ее неуместен, с ее красивыми темными пышными локонами тоже произошли бесповоротные изменения, правда, волосы не выпали, однако поседели. Вид у мужа был, как всегда, когда он садился за руль, сосредоточенно-озабоченный, Эдичка боялся всего, засухи и потопа, русских и немцев, аварии и грязи. В дождливую погоду, как сегодня, опасность исходила от луж, в сухую – от дорожной пыли, и только, когда удавалось добраться до асфальта, Эдичка успокаивался, и на его лице появлялась широкая улыбка, как в те моменты, когда он вытаскивал из реки килограммовую щуку, иногда он даже начинал петь: «Мы ребята шелковые, та-руй-ра-ра…» Да, в какой-то степени он действительно был «шелковым», не зря же выбрал такую жену, которую не надо кормить, наоборот, она и тебя накормит – но, возможно, в этом и состояла его миссия, поддерживать столь образованную женщину, как София?
Пока до песни было далеко, Эдуард с серьезным видом совершил еще целый ряд ритуальных действий, сначала задвигались «дворники», потом кабину заполнил тихий звук, напоминающий жужжание мухи – Эдичка включил мотор. Теперь следовало быть повнимательней, но София, как зачарованная, наблюдала за тем, как «дворники» стирают все новые и новые капли – это, по ее мнению, было большим чудом техники, чем сама машина, потому не заметила, как автомобиль сдвинулся с места, и чуть не ударилась лбом о переднее стекло.
– Осторожней! – закричал Эдичка, не выпуская, к счастью, руля, – разве ты не видишь, что мы едем!
София и на этот раз не стала отвечать, только на всякий случай схватилась за ручку двери: муж был нервным и тормозил при малейшем шевелении впереди или на обочинах. И сейчас он вертел головой то в одну, то в другую сторону, опасаясь, что некий возвращающийся от «девиц» пациент может выскочить на дорогу перед машиной, а особенно бдительным стал, когда они доехали до ворот и пришлось поворачивать налево – вытянув шею, он пытался увидеть, не выезжает ли из-за угла автобус санатория, и, только убедившись, что путь свободен, вывел машину по широкой дуге на ухабистую деревенскую дорогу.
– Поезжай медленнее, чтобы мы увидели Эрвина, если он вдруг выйдет навстречу!
– Увидим, увидим, не бойся! – проорал Эдичка в ответ, но послушно снизил скорость, возможно, и для того, чтобы бросить взгляд на участок – все ли в порядке, не вторгся ли вор в сарай для инструментов? – в муже уже проснулся инстинкт собственника.
Они миновали будущий дом, первый этаж которого был почти достроен, переехали деревянный мост и повернули еще раз налево, на липовую аллею. До шоссе оставалось километра полтора, по нему до станции еще два с половиной, итого четыре, прямо по тропинке было не больше двух с половиной, но прямой путь для того, чтобы ковылять по нему на костылях в темноте, не годился.
– А что случилось с Эрвином, опять приступ? – поинтересовался Эдичка, теперь, когда они оказались на ровной дороге и при свете фонарей можно было легко объезжать лужи, он чувствовал себя увереннее и был способен разговаривать.
– Он исчез. Взял с собой всю свою одежду и оставил записку, что едет в Ригу начинать новую жизнь. Этому я не верю, что ему там делать, он был в Риге всего дважды в жизни, первый раз в юности, на соревнованиях по волейболу, и второй в командировке, лет двадцать назад.