Июль
Иван Александрович Вырыпаев
«Июль» Ивана Вырыпаева… Это полный крови монолог шестидесятилетнего мужчины – безумца, убийцы и каннибала, – ушедшего из своей деревни после первого убийства в поисках «дурки» в городе Смоленске. «Июль» впитал многое от исступленных исповедей антигероев Достоевского до потоков сознания Джойса, Фолкнера, Ерофеева, даже Буковски. Есть в нем отголоски страшных сказок Афанасьева, чернушных анекдотов.
Ужас, смех, богоборчество и богоискательство, точно вывернутые наизнанку. Матерок, претенциозность, искренность и снова ужас. Литературные ассоциации, вязь бездонного словесного болота. Все связалось в этом «Июле» в единый узел. Текст будто выплевывается кровавыми ошметками…
Пресса – об «Июле» Ивана Вырыпаева:
«Первое чувство: омерзение. Второе: автор сошел с ума от свалившейся на него известности и стал легкой добычей беса переоценки. Третье: перед нами плод тяжелого заблуждения человека, жаждущего самоутвердиться любой ценой. И только потом, вне эмоций… возникает потребность разобраться в том, что произошло в "Июле"».
«"Июль" заставляет о многом задуматься в экзистенциальном смысле.» (В.Сорокин, писатель).
Иван Вырыпаев
Июль
Текст, для одного исполнителя
Исполнитель текста – женщина
***
Сгорел дом, а в доме две собаки.
Одна – черная, сука, дворняжка, а вторая – овчарка, полугодовалый кобель. Держал обеих в сарае, взаперти, чтобы они, не убежали, пока не доделаю забор вокруг дома, осталось то метров пять протянуть проволоки, и все готово, но тут, пожар, дом как картонка сгорел минут за двадцать, и сарай, и собаки, и все нажитое за долгие годы имущество, и документы, и деньги, и все мои планы на будущее, все обратилось в серый пепел, ничего не осталось, только я и июль месяц, посреди которого, и сотворилась со мною вся эта, беспощадная дребедень.
Будь ты проклят, паршивый июль, будь ты навеки проклят, месяц июль!
Я попросил Николая, моего соседа: – Дай, Коля, я у тебя поживу всего два месяца, пока что не соберу все документы на оформление в Смоленский дурдом. Всего два месяца, а там уже, как все справки и карточки мои восстановят, так сразу и переберусь на -постоянное– в смоленскую дурку, за это я ручаюсь, и клянусь богом, что больше чем на два месяца, я у тебя не приживусь. Но Коля, мой сосед, пенсионер-говноед со стажем, покрыл меня три раза матом, через свой, частокольный забор, и даже во двор не пустил, так что я стоял посреди улицы, обгаженный им с головы до ног, хотя, я, для него, еще буквально полгода назад, выпросил у нашего главы поселка, стальной трос, для Колиной шавки, чтобы она могла на цепи пристегнутой к тросу, который натянули через весь двор, бегать, и охранять, никому не нужные, пожитки, этого говнюка. И вот я пошел и все это устроил, и трос мне дали, в чем я и не сомневался, а говнососу этому, Кольке, никто и никогда, гвоздя бы не выдал, тем более уж наш глава поселка, у которого сиреневый понос течет из жопы, при одном только Колином появлении на горизонте в районе досягаемости, главы нашего поселка, глаз. И тогда от накатившей на меня обиды, за несправедливость, и за матершину в мой адрес от этого пиздака, тогда, я перевалился через его не догнившую калитку, зашел, не стучась, в дом, застал этого говнослива посреди его кухни с пустой тарелкой в руках, видно, он собирался идти к кастрюле на плите, за супом, и схватив со стола, что первое подвернулось мне под руку, воткнул этот нож, говнососу этому прямо между губ, пробив его рот аж до самой шеи, чтобы он, сука, больше матерщиной из него не сыпал, когда не попадя, и потом еще, добил его ножкой от табурета, чтобы он уже, навсегда забыл, как обижать того, кто ему помогал, и выручал его, и выпрашивал, для его шавки, у главы нашего поселка, этот, уже поперек горла мне вставший, и проевший мне все последние нервы, никому, кроме, не дожившего до своего юбилея, покойника Николая, никому, кроме него, а теперь то уже и ему самому, не нужный, металлический трос.
Уже на второй день, после того, как я схоронил, убитого мною, Николая в его же погребе, шавка во дворе, на цепи привязанной к моему металлическому тросу, вдруг принялась подвывать, хотя я и кормил ее постоянно, хоть я и бросал ей вкусные куски в окно, но видно, эта шавка, что-то учуяла своим животным сердцем и затосковала по хозяину. А поскольку, я все это время скрывался в Колькиной избе, не подавая ни единого признака присутствия, то мне, ясное дело, вытье этой засраной шавки, здесь было совсем ни к чему, но поскольку тварь, эта неуемная все выла и выла, и на покой не собиралась, то вот и пришлось мне, подкинуть ей мясца с мелко-толченым стеклом, так что уже к вечеру она рыгала кровью у своей будки, а наследующее утро, лежала в дальнему углу двора, словно по моему заказу, чтобы не никто не увидел с улицы, лежала в глубине двора окоченев, как и положено мертвецу. А я все еще не мог принять решения уйти ли мне из Колькиного дома, и отправится в Смоленск на сбор документов, для дурдома, или еще немного пересидеть, пока тут все не устаканится, и пока не угомонится в моей голове коровье ботало, которое уже вторую неделю, все звенит и звенит, в районе моего правого уха, и дозванивает мне аж до самого моего лысого затылка..Так что, будь он проклят, этот ненавистный враг мой, подлец июль!
На пятый день моего тайного пребывания в доме у Николая-покойника, появились перед самыми окнами, за частоколом соседские ребятишки, видимо по заданию родителей их, узнать, – не болеет ли деда Коля,– а то что-то его давно не видно? И вот тут, я признаться не на шутку стал подсерать, потому что, если бы еще один, малышонок пришел бы разузнать и зашел бы, ко мне, вовнутрь Коли-покойника избы, то я бы его тогда, тихонько, раз – в мешок, придавил бы, и дело бы с концами. Скинул бы мешочек с детским тельцем в погребок к деда Коле на мертвую грудь, а сам бы, как раз успел бы до автобуса на трассу к семи вечера, и пока бы мальца хватились, пока бы орали, да плакали, я бы уже спокойно, подъезжал бы на рейсовом к самому Смоленску, но тут их, этих неуемных дьяволят было аж шесть, и все, как на зло, разного полу и возрасту, так что совладать с ними уже мне никак было бы не под силу, и нужно было срочно принимать решение: либо в погреб – к Николаю преподобному-трупарю в объятия, либо сразу огородами к трассе на рейсовый до Смоленска как раз к семи.
Что же делать?
Как раз ровно к семи, я уже вышел на трассу, и автобус тоже появился без минутного опоздания, так что уже в половине девятого, я был на месте, в Смоленске, – большой городище, а идти таким как я некуда, и спать таким как я негде. И тут уже закон города един для всех – кто сильнее тот и прав. И я прав, потому что, я, применив свою силу, умение и ловкость, несмотря на то, что мне уже за шестьдесят два, и все равно, я взял, да и открутил голову подмостовому сироте-бомжу и скинул ее – голову, ну и туловище его, ясен хуй тоже, не себе же оставлять, скинул все эту заразу в реку, а место этого бомжика, его матрас и коробки под железнодорожным мостом, взял пока что себе, – чтобы, пока что мне здесь переспать, освоиться, осмотреться пару дней, а уже после, как наберу новых сил, тогда уже выйти из под моста в город, и начать искать заветный мой дурдом, так как я уже решил для себя, что сразу явлюсь туда, без всяких там справок и документов, и так как есть, напрямую, буду просить у них место, хотя бы на время, а возьмут на время, тогда я уже и на -постоянное-напрошусь, как в старой русской пословице: -лисичка только хвостик просила принять на лавочку, а как приняли хозяева ее хвостик на скамейку, так вдруг оказалась, что вся лиса уже целиком лежит на печи.
Целыми ночами и днями проезжали надо мною поезда, а на третий день моего жития под этим мостом, когда я уже от слабости, голода и шума поездов не мог ни руки поднять, ни ноги, на третий день, как в той самой пословице, словно из нее самой и вышла, явилась ко мне хитрожопая, ободранная лиса, правда, не лиса, а собака, но вести себя стала точь в точь, как та лиса из сказки, и сначала пристроила ко мне свой хвост на мои колени, а потом и вся целиком забралась на печь, прямо к лицу моему прижалась своим лишайным боком, и давай дышать, как будто ее надувают прямо сейчас мотоциклетным насосом. Долго я не смог терпеть этой наглости, и хотя, и сил то у меня не было, и хотя я уже три дня, как не вставал, не ел, и пил только дождь из пустой консервной банки, и все равно, я нашел что-то такое у себя внутри, где-то там, в области сердца и спины, что-то такое, что снова, вдруг, во мне возродило, жажду, еще пожить, а значит и чувство голода, да такого голода, что я как лежал на спине, так, не вставая и задушил псину прямо у себя на груди, а задушив ее, я прямо так не вставая взял да и съел почти добрую ее половину, начал с головы, а закончил на половине туши. И потом еще я почти пол дня лежал в луже собачьей крови, и как будто специально по сговору, ну конечно на самом то деле совпадение, за все то время, пока ел я пса, и потом половину дня, когда я лежал в теплых струях собачьей крови, за все это время, как будто специально по сговору, – над моей головой, по железнодорожному мосту, ни прошло, ни одного пассажирского поезда, ни одной самой жалкой электрички, ни грузового, ничего. Тихо. Тихо.
Я не вижу небо, надо мною мост.
Тихо.
Нет ни одного поезда. Тихо.
И в этой полной, звенящей коровьим боталом, тишине, я наконец-то поднялся с бомжачьего матраса, выбрался из кровавых картонных коробок, вышел из под железнодорожного моста, осмотрелся куда мне идти, и увидев церковь на холме, на окраине города Смоленска, решил пойти к ней, потому что, по моему разумению, именно там, в церкви христовой, люди как никакие другие, должны знать, где у них в городе находится дурдом.
Подойдя к Монастыревым воротам уже в полных тьмах, я сначала подумал: да это же не простая, обычная церковь, а целый монастырь, еби его в рот, – кто же меня сюда пустит то, в таком виде и в такое время?, но потом смотрю, – ворота у них открыты, захожу на ихнюю территорию, никого, смотрю церковь и там тоже двери настежь и никого. Захожу вовнутрь, тоже никого. Думаю: – ну все, – или это засада, или они вымерли, или их убили всех, или тогда, хуй его знает, че?!?. И с этими опасливыми мыслями я иду к алтарю, центральные ворота тоже настежь, я вхожу в алтарь, напрямки через -царские– так короче. И вот смотрю – стол, на нем скатерть, как бы из золота, но не золото, а явно подделка, потом слышу позади себя женский голос, слышу, что-то там кричит мне, вроде того, – что мне здесь нельзя, и кричит очень испуганно, как будто, я не обычно стою, а сру тут, посреди, ихнего пустого алтаря, но я не сру, а стою -обычно-, вот в чем нюанс. И тогда я оборачиваюсь, и вижу, ничего себе, – посреди церкви баба лет сорока, и у бабы этой, на лице отсутствует нос. Пригляделся еще раз, – нету. То есть он когда-то был, и следы его былого присутствия на ее лице еще не до конца стерлись но только теперь, этот нос неизвестно отчего, вдруг, растекся, по всей бабьей роже, как желтый парафин, и все лицо бабы этой залепил, превратив его в плоскую тарелку заляпанную лоснящимся восковым говном. Баба давай кричать на меня, побежала ко мне, я отпрянул от нее чуть вглубь от входа, баба остановилась и не идет дальше. Кричит, молится, пугает меня, но зайти ко мне сюда в алтарь не решается, то ли меня боится, то ли бога своего, который ее туда не пускает, а я уже сел на их стол с золотой скатертью и жду, когда она заткнется, эта баба, но у самого уже тоже, нервы стали потихонечку чесаться, но пока что жду. И хер его знает, чем бы там все закончилось, скорее всего, я бы эту бабу, как того пса под мостом, разломил бы на куски и съел, но тут, откуда неизвестно, явился поп в синей спортивной куртке, как городские носят, и в брюках тоже, городских, с лампасами, а на лице борода, поэтому я и понял, что он поп. -Поп « Июль», – это я так подумал в первую секунду, – поп Июль, – так я подумал, но потом уже, гораздо попозже, выяснилось, что этого попа не Июлем звали, а Мишей, но это уже все после выяснилось, когда уже нам по хую было на имена и фамилии.
Я 1950-го года рождения. И я несмотря, что уже седьмой десяток идет, я еще очень сильный: и волей, и мышцами, и взглядом. Когда мне полтинник справляли тринадцать лет назад, я перед собою поставил нашу корову и у всех гостей на виду, с одного удара ей в голову, я ее повалил. Это не новость! Это не новость! Это не новость! Это не новость! Я знаю. Это не новость! Да знаю, я знаю, а зачем надо было кричать, что это не новость, я и сам знаю, что не новость, а ор то поднимать на все деревню, рот свой поганый открывать, зачем, я спрашиваю? И вот из-за того, что моя жена тогда, крикнула, что это не новость, корову повалить, только вот из-за того, что она крикнула. Не из-за слов ее, – что это не новость, – а только из-за нее самой, только из-за крика, я взял и ей, да так же, как и корове, в голову кулаком, взял и влез. Я это к тому, вспомнил, что теперь, когда тринадцать лет прошло, и я уже сильно конечно сдал, и вряд ли даже какую-нибудь болящую корову повалю, но все равно, чуть– чуть, а силы еще есть, по крайней мере, на отдельно взятого попа в штанах с лампасами, меня хватило. Он только, как схватил меня за воротник куртки, так я его руку сразу же и сломал, чуть ли не на две части. А потом уже и его самого, ногами своими прошил, как суровыми нитками фуфайку, и положил весь этот коврик из попа– июля перед дверьми в райский их алтарь. Ну, кстати, хорошо, что я ногами его решил потушить, потому что, если бы я есть его начал, то горло бы оттяпал и не выполнил бы, я после своего святого долга перед отцом Михаилом, никогда. Видно его бог, его тогда спас, ну и слава богу. Потому что, потом то, когда уже он очнулся, и завязалась у нас беседа, только тогда разговорившись только, я понял, что передо мною без четверти святой человек, еще раз, слава богу его, что он тогда в живых остался и поди только переломом руки то, тогда только то и отделался.
Пока поп лежал у входа в алтарь, я сидел не шелохнувшись, не в силах оторвать взгляд от безносой бабы, которая, не как обычно побежала бы в таких случаях баба с носом в милицию, а которая как только увидела, что я попа ее уложил в качестве коврика на полу, так она сразу же упала на колени, и давай молится тихим, тихим голосом, не к небу или к иконам обращаясь, а к кому-то, кто будто бы стоял прямо на границе «царских врат» ровно посреди, но там никого не было, пустота и все.
Поп встал, скривился от боли в руке, но не завалился в беспамятку, а наоборот, словно, эта боль в руке, ему силы придала, наоборот, – поп прямо ко мне подошел и прямо рядом со мной сел, прямо так, как будто мы сто лет уже старые друзья, а не так, как к человеку, который тебе руку сломал, и легкие с почками ногами отбил. Вот так он подошел, спокойно, и дружелюбно, и сел рядышком. А безносая баба увидев, что все у нас в порядке и мирно, сразу же встала с колен и ушла. И больше я на своем пути никогда уже безносых баб не встречал.
Прошел час или даже больше, а мы все говорили с попом-июлем, который, оказался Михаилом, все говорили, говорили, и никак не могли закончить наш разговор. Я почему-то сам не заметил, как случилось, стал рассказывать ему всю свою жизнь чуть ли не от рождения и до сего дня. И про случай с коровой рассказал, и про жену, как она была у меня два года сумасшедшая после моего удара по голове, и как она потом, вдруг, внезапно поумнела, попрощалась с нами со всеми и ушла, так что, до сих пор найти не можем, куда делась, никто знает. И как я троих сыновей произвел на свет, выносил, выкормил, на ноги поставил, теперь они, все трое в Архангельске работают дежурными, и жалоб на них еще не поступало.