– А что? Разве он тебе мешать будет?.. – слабо улыбнулся Коловрат, которому старик сразу понравился. – Можно пока что и снять…
– Зачем снять? Коли тешит, так хошь еще сотню надень… – бормотал тот, все разглядывая рану. – Мне это без надобности, а ты – как знаешь… Ну, вот что… – живо обернулся он к Иванко. – Тебе тут слушать нечего, не твое это дело, – ступай пока куды в другое место. Нет, а ты останься, – удержал он Настенку. – Я тебе боярина препоручу… Уходи-уходи…
И когда Стражка вышел, старик порылся в лыковом кошеле своем, вытащил оттуда глиняную бутылку, оттолкнул деревянную пробку и стал осторожно смачивать из нее рану. В бутыли была какая-то мутноватая жидкость, в которой плавали травинки. И старик все шептал что-то, все шептал, и волосатое лицо его было строго-любовно, и нос смешно выглядывал из белых зарослей.
– Ну так-то вот… – сказал он. – Кто тут за тобой ходит? Девка? Ну, слушай, девка… Эту вот бутыль я оставлю тебе, а ты каждый день по зорям легонько из нее рану смачивай – легонько, поняла? Ну и вот… И никак не допущай, чтобы кто над ним какие там хитрости-мудрости выделывал… – сердито закричал он. – Я знаю, у вас, у мужиков, это первое дело: мудрить. Сам ничего не знает, а мудрит… Ну вот… только всего и делов…
– А ты еще не побываешь, дедушка? – робко сказала Настенка.
– Никакой надобности нету… – сказал старик. – В три дня рану затянет начисто. А там только поправляться надо будет полегоньку… Только всего и делов…
– А может, ты все же лучше побываешь, дедушка?.. – дрожайшим голоском проговорила Настенка. – Побывай, родимый…
Старик зорко посмотрел на нее своими угольками.
Она зарумянилась.
– Коли тебе говорят, что надобности нету, так чего ж тебе еще? – сказал он. – Ты только слушай, что тебе сказано: на каждой зорьке, помаленьку… Вот. Только всего и делов… Ну, боярин, как тебе?
– Посвежее как-то в голове стало… – сказал Коловрат. – И боль полегче…
– А твоя заботница, вишь, боится… – усмехнулся старик. – Ну, прощай покеда, боярин… Выздоравливай. А там опять за саблю… Эхма-хма-хма…
– Погоди, дедушка: я отблагодарить тебя хочу… – остановил его Коловрат. – Настенька, подай-ка мне мой…
– Брось, не надо… – остановил его старик. – Благодари Того, который повыше меня, а я только холоп Его… А ежели у тебя лишнего золота много, так тем отдай, у кого нужда… А мне ничего не надобно: я сам себе боярин. Ну, прощай, родимый… Ничего…
И он быстро вышел из землянки. Бабы сразу обступили его: у одной в жилу вступило, у другой – под ложечкой сосет, у третьей – в ногах ломота…
– Ну-ну, вы, сороки!.. – строго-шутливо прикрикнул на них старик. – Пососет и перестанет. Я пользую таких, которые вправду, как ваш боярин, хворают. А ежели у тебя свербит где, перетерпи, и все тут: посвербит и перестанет. Как я парнем был, николи у меня в пояснице не болело, – усмехнулся он, – а теперь иной раз и не разогнешься. А терплю. И вы потерпите. Человеку без скорбей нельзя…
И он, кивнув разочарованным бабам лисьим малахаем, быстро вскочил на лыжи и побежал лесом. И по всему видно было, что в пояснице его на этот раз все в порядке было…
– Ну и шустрый старик, бабоньки!.. – удивлялись бабы. – Ну точно вот воробей на застрехе… А говорили, страшный… А он ничего себе старик…
– Но?.. – бросил Ондрейка насмешливо. – А в Вошелове сказывали, он, осерчавши, всех баб перекусал…
Бабы с недоверием посмотрели на него. Но, видя, что он улыбается, осерчали:
– Ишь ты, тожа!.. На губах молоко еще не обсохло, а он туда же…
А в землянке Коловрата – он был перенесен уже в свою землянку, попросторнее, – тихо плакала Настенка.
– Батюшка бранится, что я все с тобой сижу, любый… Не подобает так девке, бает… Чего ты-де над ним все липишь?.. Пущай, бает, баушка Марфа с ним посидит: она и про божественное ему расскажет, – сквозь слезы улыбнулась она, – и все такое. А девке негоже – соседи смеяться будут…
– Позови ко мне старика, милая… – сказал Коловрат.
– А что тебе? – насторожилась Настенка. – Ты бы лучше не говорил ему ничего, родимый…
– Не бойся, не бойся, позови…
Настенка, накинув на один рукав шубейку, выбежала и скоро вернулась с отцом. Коловрат взял ее за руку. Она, удивленная, зарумянилась.
– Иванко… – слабым голосом сказал Коловрат. – Ты, слышал я, выговаривал Насте, что она все у меня сидит. Не тревожься: худа не будет. Ежели Бог приведет, я встану, то я… и совсем ее у тебя отниму… – вдруг улыбнулся он.
– Я что-то в толк не возьму, боярин, что ты молвил… – сказал он.
– Настя уже пообещалась женой мне быть… – сказал Коловрат, сжав вдруг задрожавшую руку девушки. – И ты уж не замай ее. Жаль вот, попа-то мы упустили… Ну, ничего, другого найдем… Пущай баушка про божественное мне рассказывает, – опять улыбнулся он, – это я тоже люблю. Но и Настю ты уж не замай…
Стражка просто ушам своим не верил.
– Да ты шутишь, боярин… – едва выговорил он.
– Такими делами не шутят… – отвечал Коловрат. – Ежели встану…
– Да не говори ты так!.. – страстно перебила его Настя. – Почему ты не встанешь?..
– …будет Настя моей женой перед Богом и перед людьми… – с улыбкой ей закончил больной. – Без нее от вас из лесу я больше уж не уеду… Тут судьба, суд Божий…
В те далекие времена люди мудро считали брак судом Божиим.
Стражка, совершенно очумев, вышел из землянки. Он никак не мог поверить тому, что слышал: боярин, и вдруг на его Настенке жениться хочет… Ни домашним, ни соседям он не сказал о том ни слова, и даже Насте настрого запретил болтать об этом, чтобы потом смеху не вышло… И он все слонялся по поселку, как чумовой…
Настенка по облакам летала. Не верила Коловрату и она. Да и было ей это все равно: свистнет он, и она, недавно еще неприступная красавица, недотрога, собачонкой за конем его побежит. И звенел в землянке серебристый голосок ее и смех счастливый…
Но сам Коловрат настоял, чтобы к нему захаживали и другие: не закрыть любимую было бы жестоко. Чаще всех сидела теперь у него вместе с Настенкой подружка ее Анка, которую все со смехом иначе и не звали, как Анка Бешеная: если Анка кого любила, то до изнеможения, а если ненавидела, так до дрожи, до судорог. Середины она не знала ни в чем и огневой душой своей всегда ходила по краям пропастей. Но соблюдала себя в чистоте. Черненькая, стройная, гибкая, как тростинка, она своими огневыми глазами сводила с ума всех. Хохотушка и озорница она была чрезвычайная, и, как только появлялась с прялкой в землянке, так там начиналось веселье, и смехи, и хаханьки: и под грозой цветут цветы. А то придет с гребнем баушка, и в то время, как дремотно шуршит в руках ее веретено, все толще и толще обвиваясь ниткой серой, она рассказывает боярину о своих хождениях по святыне.
– И-и, мой батюшка!.. – говорила она каким-то особенно-певучим голосом, в котором звучало умиление. – Чего-чего там в Киеве-то не насмотришься, чего только не наслушаешься!.. Недаром он, знать, мать городов русских зовется. Уж и воистину мать!.. И боле всего любила я по пещерам тамошним ходить, где угодники Господни за нас, грешных, за мир крещеный Богу молили и где теперь мощи их честные почивают… Вот уж воистину святое место!.. У одного черноризца был там духовный сын из молодых монахов. Снаружи-то он святошей был, а втайне и скором ел, и пил, и на всякий другой грех тянуло его. И вот помер он, и от тела его пошел такой смрад, что никому терпенья не было. И решила братия выбросить его из пещеры, в которой он был погребен, вон. И вдруг к духовному отцу его явился в видении преподобный Антоний, явился да и говорит, что по молитве его смрада от грешника больше не будет и что Господь простит усопшему все грехи его. «Я, – говорит это преподобный, – обет такой дал, что всякий, который положен в монастыре моем, обязательно помилован будет…» И верно: смрад от тела грешника перестал, и братия через то узнала, что и его Господь помиловал. Вон ведь место-то какое!.. Да и диво ли? Что ни шаг, то святыня, что ни шаг, то такой подвижник покоится, что только диву даешься, как такие люди на земле бывают… И не токмо что из простого звания только, а и из князей. Был там, к примеру, князь Святоша, который еще молодым постригся там в чернецы. И неисходно прожил он в святой обители больше тридцати лет в великой бедности, то поваром, то вратарем, и проводил свое время в молитве постоянной и в посте. И за то Господь еще при жизни удостоил его дара чудотворения и прозрения… А ежели который черноризец эдак маленько собьется, то сейчас же сила Господня является и наводит его на путь истинный, и все к лучшему устрояется. Вот раз было, постригся там богатей один, по прозвищу Еразма, и все великое богатство свое употребил на окование святых икон окладами драгоценными. Дошед же до нищеты, он заместо почестей за великие дары свои, начал быть пренебрегаем от монахов. По внушению дьявола стал он отчаиваться, что не получит вечной награды за истраченное богатство, потому что истратил-де его не на нищих, а на иконы. И пришел он в уныние и стал не радеть о житии своем и проводить дни свои в бесчинстве. Но вот, наконец того, заболел он, и явились к нему Феодосий и Антоний преподобные и сама Матушка Божья Матерь. И сказали ему старцы, что по молитве их дает ему Господь время покаяться, а Божья Мать сказала, что за то, что ты возвеличил-де иконами церкву Мою, я прославлю тебя в царстве Сына Моего. После сего исповедал он пред всеми грехи свои, принял схиму и скончался с миром… А то раз так было, что черноризец Арефа, имея большое богатство, был скуп, так скуп, что и себя самого голодом все морил. И вот воры ночью покрали все его богатство, и впал он от того в великое отчаяние и не хотел слышать никаких увещеваний и утешений братии. Но Господь, жалея спасения его, вразумил его: послал ему в видении ангелов и этих… ну… нечистых, тьфу!.. Он покаялся, и тогда Господь велел ангелам вписать пропавшее серебро в милостыню – как будто он нищим все богатство свое роздал. Да что, батюшка, кормилец ты мой: иной раз сами бесы свидетельствовали о подвижниках тамошних!.. Вот как раз было там дело. Черноризец Лаврентий пожелал удалиться в затвор, а игумен разрешения ему на то не дал: там самовольно ничего делать не полагается, а все с благословения. Лаврентий осерчал и перешел в другой монастырь. За крепкое житие Господь даровал ему силу исцелять. Однажды он никак не мог изгнать беса из приведенного к нему бесноватого. Он послал больного в Печерский монастырь, и там бес покинул больного, а как выходил он из него, так засвидетельствовал, что в Печерском монастыре есть целых тридцать черноризцев, которые могут изгнать его одним словом… Вон ведь как!.. А то раз…
Настенка тихонько толкнула баушку, которая вся ушла в свои сказания, и показала ей глазами на больного: Коловрат сладко спал, и на лице его, уже окрасившемся красками жизни, был такой мир, такое глубокое счастье, что Настенка глаз от него оторвать не могла… Она почувствовала, что милый ее спасен, и из глаз ее покатились тихие слезы бездонного счастья. И она решила, что, как только милый встанет совсем, она пойдет в Раменье, чтобы поклониться старому колдуну в ножки…
Потоп
Суздальцы могли сообщаться с Рязанью глухим проселком, который редкими селениями шел лесами прямо на Рязань. В ненастье эта дорога была очень блага – «благой», по-суздальски, значило дурной, опасный, – да иной раз тут и бродники пошаливали, поленица удалая. Настоящая же, большая дорога из Рязани в Володимир шла через Коломну и Москву, но была значительно длиннее. Батый, испепелив Рязань, широким «загоном» двинулся на Володимир, причем главные силы его были отправлены обходной дорогой, на Коломну. Князь Георгий проснулся наконец, спешно собрал свои полки и двинул их к Коломне. Во главе рати он поставил своего сына Всеволода и старого воеводу Еремея Глебыча. Настроение суздальской рати было подавленное: дозоры, сами охваченные ужасом, беспрерывно доносили, что татар идет видимо-невидимо. В самом деле, жуткий гомон кровавой, дикой лавины этой, растянувшейся на многие десятки верст, был слышен далеко вперед, и бесчисленное воронье, провожавшее рать, наводило ужас даже на привычных. Другой суздальский отряд, которым начальствовал княжич Володимир с воеводой Филиппом Нянькой, занял в ожидании врагов Москву, крошечный городок среди дремучих лесов, на холме, над быстрой речкой Москвой.
Ощетинившись бесчисленными пиками, в глухом, непрерывном, страшном шуме, темная туча татар надвинулась на Коломну и прижала почти без всякого усилия, одной массой своей, отборное суздальское войско к надолбам городка. В вихрях дикого воя и криков, среди потоков крови, прежде всех пал воевода Еремей, потом рязанский князь Роман, дружок молодого Коловрата, и много мужей добрых, а княжич Всеволод побежал лесами на Володимир. Все пограбив, взяв большой полон и предав остальное огню и мечу, татары двинулись на Москву. После бешеной схватки под ее стенами и на стенах запылала и Москва. Воевода Нянька был убит. Княжич Володимир попал в плен. Город был разграблен, а жители, не успевшие попрятаться по лесам, были перебиты. И татары повернули на восток – прямо на стольный град Володимир.
Охваченный ужасом перед тем, что он наделал не только над соседней Рязанью, но и над своей землей, князь Георгий поскакал с племянниками своими на Волгу собирать воев. В Володимире он оставил двух молоденьких сыновей, Всеволода и Мстислава, с воеводой Петром Ослядюковичем. По дороге он присоединил к себе трех племянников, князей ростовских, с их ополчением. Но что была вся эта ничтожная горсточка людей в сравнении с грозными силами Батыя, который вел за собой полумиллионную, связанную железной дисциплиной рать? Вокруг все оцепенело в ужасе. Не оцепенел только епископ Ростовский Кирилл: он спешно укладывал свои богатства на подводы, чтобы, как и епископ Рязанский, «избыть татар». А когда епископа упрекали, что нельзя же бросать так в беде свое духовное стадо, он, брызгая слюнями, зло огрызался:
– А ежели нас, епископов, всех перебьют, откуда станет брать иереев земля Суздальская?!
Перед таким соображением должны были замолчать все. Но все же лица паствы были сумрачны…
Берегом Волги, собирая повсюду все, что можно, князь Георгий прошел почти к самой грани своего княжества и остановился на берегу Сити, правого притока тихой лесной Мологи, чтобы подождать здесь, среди непролазных снегов, подхода дружин братьев своих, Святослава Юрьевского и Ярослава Переяславского. Полетели гонцы в Великий Новгород, в Киев, в Полоцк, в Смоленск, всюду: князь окончательно проснулся. Но рать его, заносимая январскими метелями, неделями не раздевавшаяся и немывшаяся, съедаемая вшами, болела и гибла…
И вдруг 3 февраля – было солнечное радостное утро, первая робкая улыбка еще далекой весны – володимирцы, уже знавшие от дозоров о приближении Батыя, увидали со стен дымы пожаров, а потом услышали и этот страшный отдаленный шум, подобный шуму наступающего моря. Золотые ворота, от которых начиналась московская дорога, были наглухо заперты. Попы служили по церквам молебны. Все вои стояли по стенам в полном вооружении. И большинство жителей было там, бледные, не отрывающие больших, полных ужаса глаз от белых пустынных полей, над которыми тучами вились вороньи стаи, то припадая к самой земле, то взмывая в атласно-голубое небо…
И вот показалась вдали страшная, ровно шумящая лавина. Еще немного, стали видны отдельные всадники, и вскоре, все заливая, татарское море охватило Володимир со всех сторон. Скрип телег, ржание коней, крики поганых, рев никогда володимирцами невиданых и потому страшных, верблюдов, нетерпеливое карканье воронья – все это сливалось в один непрерывный, дикий звук, от которого леденела душа…