Тихий морозный вечер. Все небо – в звездах. Мы с Юрой идем в Подпорожье по тропинке, проложенной по льду Свири. Вдали, верстах в трех, сверкают электрические огоньки Подпорожья. Берега реки покрыты густым хвойным лесом, завалены мягкими снеговыми сугробами. Кое-где сдержанно рокочут незамерзшие быстрины. Входим в Подпорожье.
Видно, что это было когда-то богатое село. Просторные двухэтажные избы, рубленные из аршинных бревен, резные коньки, облезлая окраска ставень. Крепко жил свирский мужик. Теперь его ребятишки бегают по лагерю, выпрашивая у каторжников хлебные объедки, селедочные головки, несъедобные и несъеденные лагерные щи.
У нас обоих – вызов в УРЧ. Пока еще не назначение, а только вызов. УРЧ – учетно-распределительная часть лагеря, он учитывает всех заключенных, распределяет их на работы, перебрасывает из пункта на пункт, из отделения в отделение, следит за сроками заключения, за льготами и прибавками сроков, принимает жалобы и прочее в этом роде.
Внешне – это такое же отвратное заведение, как и все советские заведения, не столичные, конечно, а так, чином пониже – какие-нибудь сызранские или царевококшайские
. Полдюжины комнатушек набиты так же, как была набита наша теплушка. Столы из некрашеных, иногда даже и необструганных досок. Такие же табуретки и, взамен недостающих табуреток, – березовые поленья. Промежутки забиты ящиками с делами, связками карточек, кучами всякой бумаги.
Конвоир сдает нас какому-то делопроизводителю или, как здесь говорят, «делопупу». «Делопуп» подмахивает сопроводиловку.
– Садитесь, подождите.
Сесть не на чем. Снимаем рюкзаки и усаживаемся на них. В комнатах лондонским туманом плавает густой, махорочный дым. Доносится крепкая начальственная ругань, угроза арестами и прочее. Не то что в ГПУ, и на Погре начальство не посмело бы так ругаться. По комнатушкам мечутся люди: кто ищет полено, на которое можно было бы присесть, кто умоляет «делопупа» дать ручку: срочная работа, не выполнишь – посадят. Но ручек нет и у делопупа. Делопуп же увлечен таким занятием: выковыривает сердцевину химического карандаша и делает из нее чернила, ибо никаких других в УРЧ не имеется. Землисто-зеленые, изможденные лица людей, сутками сидящих в этом махорочном дыму, тесноте, ругани, бестолковщине. Жуть.
Я начинаю чувствовать, что на лесоразработках было бы куда легче и уютнее. Впрочем, впоследствии так и оказалось. Но лесоразработки – это «конвейер». Только попади, и тебя потащит чорт его знает куда. Здесь все-таки как-то можно будет изворачиваться.
Откуда-то из дыма канцелярских глубин показывается некий старичок. Впоследствии он оказался одним из урчевских воротил, товарищем Наседкиным. На его сизом носу – перевязанные канцелярской дратвой железные очки. Лицо в геморроидальных морщинах. В слезящихся глазках – добродушное лукавство старой, видавшей всякие виды канцелярской крысы.
– Здравствуйте. Это вы – юрист с Погры? А это – ваш сын? У нас, знаете, две пишущих машинки; только писать не умеет никто. Работы вообще масса. А работники? Ну сами увидите. То есть такой неграмотный народ, просто дальше некуда. Ну идем, идем. Только вещи-то с собой возьмите. Сопрут, обязательно сопрут. Тут такой народ, только отвернись – сперли. А юридическая часть у нас запущена – страх. Вам над ней крепко придется посидеть.
Следуя за разговорчивым старичком, мы входим в урчевские дебри. Из махорочного тумана на нас смотрят жуткие кувшинные рыла, какие-то низколобые, истасканные, обалделые и озверелые. Вся эта губерния неистово пишет, штемпелюет, подшивает, регистрирует и ругается.
Старичок начинает рыться по полкам, ящикам и просто наваленным на полу кучам каких-то «дел», призывает себе в помощь еще двух канцелярских крыс, и наконец из какого-то полуразбитого ящика извлекаются наши «личные дела» – две папки с нашими документами, анкетами, приговором и прочее. Старичок передвигает очки с носа на переносицу.
– Солоневич, Иван… так… образование… так, приговор, гм, статьи…
На слове «статьи» старичок запинается, спускает очки с переносицы на нос и смотрит на меня взглядом, в котором я читаю:
– Как же это вас, милостивый государь, так угораздило? И что мне с вами делать?
Я тоже только взглядом отвечаю:
– Дело ваше, хозяйское.
Я понимаю: положение и у старичка, и у УРЧа – пиковое. С контрреволюцией брать нельзя, а без контрреволюции – откуда же грамотных-то взять? Старичок повертится-повертится и что-то устроит.
Очки опять лезут на переносицу, и старичок начинает читать юрино дело, но на этот раз уже не вслух. Прочтя, он складывает папки и говорит:
– Ну так, значит, в порядке. Сейчас я вам покажу ваши места и вашу работу.
И, наклоняясь ко мне, – шепотом:
– Только о статейках ваших вы не разглагольствуйте. Потом как-нибудь урегулируем.
На страже законности
Итак, я стал старшим юрисконсультом и экономистом УРЧа. В мое ведение попало пудов тридцать разбросанных и растрепанных дел и два младших юрисконсульта, один из коих, до моего появления на горизонте, именовался старшим. Он был безграмотен и по старой, и по новой орфографии, а на мой вопрос об образовании ответил мрачно, но маловразумительно:
– Выдвиженец.
Он – бывший комсомолец. Сидит за участие в коллективном изнасиловании. О том, что в Советской России существует такая вещь, как Уголовный Кодекс, он от меня услышал в первый раз в своей жизни. В ящиках этого «выдвиженца» скопилось около 4.000 (четырех тысяч!) жалоб заключенных. И за каждой жалобой – чья-то живая судьба…
Мое «вступление в исполнение обязанностей» совершилось таким образом:
Наседкин ткнул пальцем в эти самые тридцать пудов бумаги, отчасти разложенной на полках, отчасти сваленной в ящики, отчасти валяющейся на полу, и сказал:
– Ну вот, это, значит, ваши дела. Ну тут уж вы сами разберетесь – что куда.
И исчез.
Я сразу заподозрил, что и сам-то он никакого понятия не имеет «что – куда» и что с подобными вопросами мне лучше всего ни к кому не обращаться. Мои «младшие юрисконсульты» как-то незаметно растаяли и исчезли, так что только спустя дней пять я пытался было вернуть одного из них в лоно «экономически-юридического отдела», но от этого мероприятия вынужден был отказаться: мой «пом» оказался откровенно полуграмотным и нескрываемо бестолковым парнем. К тому же его притягивал «блат» – работа в таких закоулках УРЧ, где он мог явственно распорядиться судьбой – ну хотя бы кухонного персонала – и поэтому получать двойную порцию каши.
Я очутился наедине с тридцатью пудами своих «дел» и лицом к лицу с тридцатью кувшинными рылами из так называемого советского актива.
А советский актив – это вещь посерьезнее ГПУ.
Опора власти
«Приводной ремень к массам»
Картина нынешней российской действительности определяется не только директивами верхов, но и качеством повседневной практики тех миллионных «кадров советского актива», которые для этих верхов и директив служат «приводным ремнем к массам». Это – крепкий ремень. В административной практике последних лет двенадцати этот актив был подобран путем своеобразного естественного отбора, спаялся в чрезвычайно однотипную прослойку, в высокой степени вытренировал в себе те – вероятно, врожденные – качества, которые определили его катастрофическую роль в советском хозяйстве и в советской жизни.
Советский актив – это и есть тот загадочный для внешнего наблюдателя слой, который поддерживает власть крепче и надежнее, чем ее поддерживает ГПУ, единственный слой русского населения, который безраздельно и до последней капли крови предан существующему строю. Он охватывает низы партии, некоторую часть комсомола и очень значительное число людей, жаждущих партийного билета и чекистского поста.
Если взять для примера – очень, конечно, неточного – аутентичные времена Угрюм-Бурчеевщины
, скажем времена Аракчеева
, то и в те времена страной, т. е. в основном – крестьянством, правило не третье отделение, и не жандармы, и даже не пресловутые 10.000 столоначальников
. Функции непосредственного обуздания мужика и непосредственного выколачивания из него «прибавочной стоимости» выполняли всякие «незаметные герои» вроде бурмистров, приказчиков и прочих, действовавших кнутом на исторической «конюшне» и «кулачищем» – во всяких иных местах. Административная деятельность Угрюм-Бурчеева прибавила к этим кадрам еще по шпиону в каждом доме.
Конечно, бурмистру крепостных времен до активиста эпохи «загнивания капитализма» и «пролетарской революции» – как от земли до неба. У бурмистра был кнут, у активиста – пулеметы, а в случае необходимости – и бомбовозы. Бурмистр изымал от мужицкого труда сравнительно ерунду, активист – отбирает последнее. «Финансовый план» бурмистра обнимал в среднем нехитрые затраты на помещичий пропой души, финансовый план активиста устремлен на построение мирового социалистического города Непреклонска и, в этих целях, на вывоз за границу всего, что только можно вывезти. А так как, по тому же Щедрину, город Глупов (будущий Непреклонск) «изобилует всем и ничего, кроме розог и административных мероприятий, не потребляет», отчего «торговый баланс всегда склоняется в его пользу»
, то и взимание на экспорт идет в размерах, для голодной страны поистине опустошительных.
Советский актив был вызван к жизни в трех целях: «соглядатайство, ущемление и ограбление». С точки зрения Угрюм-Бурчеева, заседающего в Кремле, советский обыватель неблагонадежен всегда – начиная со вчерашнего председателя мирового коммунистического интернационала и кончая последним мужиком – колхозным или не колхозным – безразлично. Следовательно, соглядатайство должно проникнуть в мельчайшие поры народного организма. Оно и проникает. Соглядатайство без последующего ущемления – бессмысленно и бесцельно, поэтому вслед за системой шпионажа строится система «беспощадного подавления»… Ежедневную малозаметную извне рутину грабежа, шпионажа и репрессий выполняют кадры актива. ГПУ только возглавляет эту систему, но в народную толщу оно не подпускается: не хватило бы никаких «штатов». Там действует исключительно актив, и он действует практически бесконтрольно и безапелляционно.
Для того, чтобы заниматься этими делами из года в год, нужна соответствующая структура психики. Нужны, по терминологии опять же Щедрина, «твердой души прохвосты»
.
Рождение актива
Родоначальницей этих твердых душ – конечно, не хронологически, а, так сказать, только психологически – является та пресловутая и уже ставшая нарицательной пионерка, которая побежала в ГПУ доносить на свою мать. Практически неважно, из каких соображений она это сделала: то ли из идейных, то ли мать просто в очень уж недобрый час ей косу надрала. Если после этого доноса семья оной многообещающей девочки даже и уцелела, то ясно, что все же в дом этой пионерке ходу больше не было. Не было ей ходу и ни в какую иную семью. Даже коммунистическая семья, в принципе поддерживая всякое соглядатайство, все же предпочтет у себя дома чекистского шпиона не иметь. Первый шаг советской активности ознаменовывается предательством и изоляцией от среды. Точно такой же процесс происходит и с активом вообще.
Нужно иметь в виду, что в среде «советской трудящейся массы» жить действительно очень неуютно. Де-юре эта масса правит «первой в мире республикой трудящихся», де-факто она является лишь объектом самых невероятных административных мероприятий, от которых она в течение 17 лет не может ни очухаться, ни поесть досыта. Поэтому тенденция вырваться из массы, попасть в какие-нибудь, хотя бы относительные, верхи выражена в СССР с исключительной резкостью. Этой тенденцией отчасти объясняется и так называемая «тяга по учебе».