Оценить:
 Рейтинг: 0

Сны Петра

Год написания книги
1931
<< 1 ... 30 31 32 33 34 35 36 37 >>
На страницу:
34 из 37
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Вон отсюда, вон, подлая, мерзкая, вон…

Катя хваталась за виски, вырывала пряди волос и кричала это или другое слово – одно громадное «о» – и рот ее округлился, как «о», остановились глаза, она отталкивала руки матери, мужа, брата, она вышвыривала, напрягаясь, все то, что, как жернов, навалилось ей на душу, она кричала в плоское, скуластое лицо старухи, как будто в нем сгромоздилось все беспощадное, все несправедливое, бунт, тьма, волчица железная, ужасная, оскаленная Россия.

Ирина босая, волоча летнее пальто отца, выбежала на веранду и с грубым, недетским воем «м-а-а-ма» припала к высоким ногам матери. Анна Алексеевна, толкая Кате в зубы стакан с водой, обливает ей батистовую кофточку…

* * *

Какие бури и какие пожары прошли над захарьевским домом… Заднее крыльцо завалилось, из щебня торчат балки, а на стенах обнажены щепья штукатурочного переплета. На веранде нет стекол, а венецианское окно кабинета, где помер захарьевский барин, забито тряпьем. Кладбищенской травой зарос сад, и эмалированное синее ведро с продавленным ржавым днищем валяется у веранды в жесткой траве.

Какие бури и какие пожары прошли над захарьевским домом… Скончался Петр Андреевич, скончалась и барыня Анна Алексеевна, а лежала она без гроба, на столе, покрытом клеенкой, и замер тусклый блеск на стеклах ее очков, которые так и забыли снять с мертвой. И неизвестно, где теперь Сергей Иванович, и где Николай…

Худенькая девочка лет девяти, обмотанная платком, в старом офицерском френче и разношенных валенках, загоняет к разбитой оранжерейке, где гуще крапивник, костлявую грязную корову. Корова потряхивает сдавленными боками, клочья шерсти сыро дымятся.

У веранды молодая женщина, сидя на корточках, трет песком жестяной помятый таз. Старый байковый платок повязан у женщины крест-накрест на груди. Она разогнулась и отвела со щеки влажную рядь.

– Ириночка, ты бы к оранжерейке Машку свела.

– Я и веду.

Озябшая девочка, шурша валенками в мокрой траве, прошла за коровой. Молодая женщина снова согнулась над жестяным тазом. Рассеян и тревожен свет ее серых глаз, каким бывает он у людей, болевших тифом, сидевших долго в тюрьме или помешанных.

На веранде, где выбиты стекла, двое большеголовых бледных детей играют с тощей кошкой. Они молча тащат друг от друга покорную кошку.

Высокая старуха в черном платье, подтянутом к боку солдатским ремнем, в мужицких поршнях, выжимающих воду, идет к дому, между пней, по дымящей аллее. Старуха прижимает к впалой груди узелок.

Молодая женщина разогнулась от таза, отвела прядь со щеки:

– Ты… Здравствуй, – послушно сказала она и обвела старуху светлым рассеянным взглядом.

– Я, Катюша, я, ластушка… Как Бог хранит?… Эва, платок себе сбила, родимая.

Агафья положила узелок в мокрую траву и, тычась неподатливыми пальцами, стала оправлять Кате на спине байковый платок.

– Робятки-то где? Я им пареной ржицы принесла, все поедят… Робятки-то…

– Дети там, в доме, – сказала Катя послушно и нагнулась над тазом.

Плоские ступни няньки оставляют на половицах узкие и длинные следы грязи. На веранде старуха села на пол, выпятивши острые колени. Она качала головой и прицикивала, а ее глаза слезились и мелко дрожал мизинец, скорченный костоедой. Большеголовые тихие дети жевали зерно скоро, цепкими горсточками зажимая рты. От зерна кошка выгибалась и скашливала.

Звенит жестяной таз у веранды, слышен озябший, равнодушный голос девочки: «Пошла, Машка, пошла», и шорох сырой травы…

Игрушечный жених

Он стоит на прадедовском шкафу. Сначала я не заметил его в потемках, потом разглядел синий сюртучок с фалдами и тонкие ноги в серых брюках со штрипками. Если повернуть ручку в его подставке, папошном барабане, что-то щелкнет приятно и дергающимися движениями он станет закидывать к голове руку, чтобы снять свой цилиндр, похожий на мохнатую трубу.

Тонконогий и с фалдочками, он назывался в Петербурге женихом. Я уже протянул руку на шкаф, но вы сказали, что игрушечный жених испорчен и больше не кланяется.

В тонком налете пыли его сюртучок, сошла с лица краска, и оно напомнило мне куклы петербургских парикмахерских второго разряда, на Обводном или на Петербургской, восковых покойников с ямочками на щеках и закрученными усиками.

Если бы я стал рассказывать, как в зимнюю полночь маленький жених бесшумно слетает со шкафа легкими пируэтами, мне никто не поверил бы. Не поверят и тому, как парижский пленник ночью под косым дождем, придерживая старомодный цилиндр, бежит куда-то вдоль набережной Сены, словно безумный Евгений от Медного всадника или даже сам Пушкин: ведь чем-то похож ваш жених на худенького и крошечного поэта.

Смотрите, вот он, как мышонок, скользит между автомобилей у Палаты депутатов, вот стал на площади Согласия, где отражаются на мокром асфальте огни, точно мерцающие коридоры в бездну. Впрочем, кто поверит его ночным путешествиям?

Но, уверяю вас, мне показалось, что он желал прыгнуть со шкафа мне на руки.

Я думаю, когда детские руки ковыряют в зайце-барабанщике, ему вовсе не больно и он понимает, что так и нужно; понимает и кукла, когда ей расчесывают гребнем волосы до того, что обнажается на голове войлочная подкладка; понимает и жених, когда детские руки перекрутили ему невзначай ножку в клетчатой серой штанине на штрипке. Я думаю, что дети, как маленькие маги, всегда пытаются оживить игрушку. Но тот маг, от которого достался вам его жених, вероятно, уже давно состарился сам и улегся на Смоленском кладбище, размытом последними наводнениями.

В потемках, на шкафу, замер ваш петербургский жених, вероятно, единственный теперь на всю Россию и на весь свет.

А когда мы были магами, в нашем детстве, их было очень много в Петербурге.

В Гостином дворе и Андреевском рынке небритый продавец держал их в левой руке по трое и по четверо, а правой заводил пружину, и все они наперебой так приветливо сбрасывали пред нами цилиндры.

Мы были магами и понимали тогда, что наши оловянные солдатики куда любопытнее и живее тех больших солдат, которые идут с узелками из бани, враз хрустя снегом, все в бескозырках с белыми околышами и все с красными лицами, дымными от мороза. Наши крошечные конки из жести совершали куда более таинственные путешествия, чем большие конки, где, помните, кондуктор, окутанный паром, зажигал в сумерки у дребезжащих дверей керосиновую лампочку, ночник, в особом ящике за стеклом. И прекраснее больших домов были наши дома, которые возили на салазках. Рождественские дома стояли там рядом, на доске, и освещались наши лица, когда мы, маги, наклонялись и заглядывали в их окна: горела восковая свеча в глубине покоя у яслей, над которыми склонялась Дева Мария.

Мы были магами, и у нас были свои люди и звери, дома и крепости, города и страны. Может быть, астрономы еще не открыли, но есть такая магическая комета, на которой чудесно живут все игрушки, все вещи, и прохладное дуновение той кометы касается детских голов.

На старом табурете, который стоял в кухне, или верхом на пузатом бабушкином чайнике с цветами мы умели тогда летать над Петербургом и путешествовать по звездам. Тогда мы хорошо понимали язык всех вещей и всех зверей, прекрасный язык кометы, отзвуки которого мы изредка слышим и теперь, в дальней ли музыке, потрепанной сказке или в полузабытом стихе…

И, может быть, так было со мной не в Петербурге, а на комете, когда я заглядывал в замочную скважину на улицу?

Был звездный вечер, искрился снег. От Кадетского корпуса по набережной беззвучно шли извозчичьи санки без седока, и тянулись за ними, едва белея на свежем снегу, два ровных следа полозьев.

На улицах кометы были высокие стеклянные урны в окнах аптек. Свет урн, зеленый, красный и синий, окрашивал снег и лица прохожих. На той комете ворсинки башлыка инели у губ от дыхания, а на граните набережной или на Сфинксах, тоже серебристых от инея, можно было провести ногтем резкую черту и следить, как она будет тускнеть.

На той комете был цирк с чугунными конскими головами в арках и Пассаж. Под его стеклянным потолком горели газовые рожки, а пахло в Пассаже слоеными пирожками, табачным дымом и шведскими перчатками.

Там были мастерские перчаточниц. Я хорошо помню запах шведских перчаток: папильотки моих сестер тоже были из шведской лайки.

В морозный день, когда улица у Академии художеств превращалась в чащу елей, вуали моих сестер светились у губ пушистым серебром. Сестры привозили елку и с нею запах снега и зимнего леса, стужу.

Двери от меня запирали, но я слышал ночью, за дверью, шуршание золотых бумажных цепей, позванивание стеклянных бус и вдыхал холодный запах мандаринов. Я прятал под подушку золоченый орех и крымское яблоко, куда воткнута обломанная спичка с ниткой; мое яблоко тоже украсит елку, как ватошные ангелы с наклеенными головками, охотничьи домики, где есть тропинка, уложенная зеленым мхом, турецкие полумесяцы с окошечками, затянутыми красной бумагой, дрожащие стеклярусные звезды и нити серебра, похожие на Млечный Путь.

Так мои сестры встречали комету, которая ближе всего касается земли в рождественскую ночь. Та комета пересекала наши детские, жизни, и мы видели все сквозь ее таинственный свет. С той кометы виден весь мир вверх ногами, как в связке воздушных шаров.

Вы помните: в связке воздушных шаров, отдуваемых ветром, одни были хвачены морозом, поморщены и тусклы, а другие блестели. Чуть потрескивая, они толкались и шумели над головой, а в них смешно, криво и выпукло отражалась вверх ногами белая петербургская улица с ее суетой, лошади, дымящие паром, обмерзший золотой крендель булочной, чугунные фонари, игрушечный Петербург.

Игрушечный Петербург, музыкальная шкатулка с яликами, курантами, митенками, кукушками, которые ходили к Нарвским воротам, с полдневным выстрелом Петропавловской крепости, тот игрушечный Петербург парадов, кадрилей и фейерверков, когда и меня водил отец за руку к Бирже, куда привозили попугаев, мартышек и райских птиц, которые распускали лирой золотые хвосты…

И вот из прадедовского шкафа, на котором стоит ваш жених, вы не без труда вытащили старый петербургский журнал «Мода» за 1851 год. Мы оба с жадностью стали разглядывать крошечные гравюрки и даже стукнулись, кажется, лбами.

Тогда еще носили штрипки, но на панталонах в большом ходу были лампасы, в моду вошли бархатные капоры, перчатки соломенного цвета и платья из жаконета, а туфельки обшивали кружевами с цветными розетками, и на опахалах из перламутра или слоновой кости были аллегорические фигуры тонкой резьбы.

Это и был игрушечный Петербург вашего игрушечного жениха. И разве мы не слышали вместе его прелестный, хотя и чуточку старомодный, рассказ из потемок, со шкафа:

– Петербургские жители привыкли соединять с мыслью о зиме длинный ряд удовольствий и забав, не свойственных другим временам года. В самом деле, зима приходит в Петербург как милая, всегда прелестная гостья, с румяным веселым лицом, с улыбкой и смехом, с длинным рядом разнообразных удовольствий. При ее появлении все оживляется, веселится, поет и танцует, как при магических звуках волшебной флейты. Магазины развертывают сокровища моды, прихоти, кокетства; театры рассыпают свежие новости своих репертуаров; балы и маскарады блещут молодостью, красотой, роскошью и вкусом. В волнах газового освещения петербургская зимняя жизнь кипит…

– Ни один месяц в году не богат так удовольствиями и новостями, как шумный, веселый январь. Это законодатель всех праздников и мод. Неистощимый весельчак, он не пропускает ни одного спектакля, успевает побывать на всех городских прогулках и загородных пикниках; ненасытный гастроном, он беспрестанно дает завтраки, обеды, ужины, изобретает лакомства, пенит шампанское; неутомимый танцор, он всякий день дает балы, шаркает в кадрили, кружится в вальсе, носится в польке; любопытный шалун, он каждую ночь толкается в маскарадах, шутит с интригующими его масками и рассыпает из-под своего домино остроты и любезности. Январь вечно румян, свеж, игрив, весел, остроумен…

<< 1 ... 30 31 32 33 34 35 36 37 >>
На страницу:
34 из 37