Белый шпиц кинулся к Саблукову, прижался к ботфорте. Саблуков легко отстранил собаку шляпой.
– По отделениям направо, кругом марш, – сипло командовал Павел. – Нынче в ночь, в походном порядке, с амуницией, – марш из столицы. Двум бригад-майорам сопровождать полк до седьмой версты…
Шпиц выл и терся у ног императора, покуда сводили конногвардейский караул. Павел остался один в библиотечной зале.
– Сгинь, – ударил собаку тульей шляпы.
Шпиц с жалобным визгом метнулся под яшмовый стол.
Кругом тяжкие красные двери с бронзами, в головах Медуз, оплетенных змеями, мертвые глаза смотрят с дверей. На малахитовой колонке шумит тресвечник. Сквозняк холодным дуновением ходит по темной зале.
Ему померещилось – клубящий тресвечник, мертвая Медуза, оплетенная змеями. Дряхлая Медуза, тусклые глаза без ресниц, его мать померещилась, – она грех российский, она одна виновница тому, что нынче сыновья замыслили на его убийство.
Самым смешным из царедворцев Екатерины и самым дурным был он, злосчастный Павел, сухопарый уродец, курносый, с большой головой, мрачный шут дворских вечеров, Минотавр в покоях Астреи.
Матушка всегда говорила с ним зло, сладко и пышно, он тотчас раздражал ее самим видом своим, она чуяла его немую страстную ненависть. Ее тяжелое величественное лицо, покрытое пудрой, краснело пятнами, и что-то щелкало у нее во рту, как железка, когда она говорила с ним.
А он, стареющий цесаревич, Фридрихова обезьяна в мундире прусского покроя, призрак гольштинского принца, зарезанного тесаком, он ненавидел ее бескровные порочные руки с лоснящейся тонкой кожей, ненавидел ее желтоватое, точно из маслянистого воска, лицо с ямочкой на подбородке и то, что спереди у нее не было зуба, и шум ее шагов, и жующий влажный звук за кувертом.
Тошнота томила его в кабинете, куда он был зван поутру для милостивых увещеваний: с любезной улыбкой, пышными французскими словами ему выговаривали, что он много тратит на пустые гатчинские затеи, что он разоряет ее казну. А сами были поглощены утренними уборами: пудрились из серебряной лохани, придерживая ее между колен. Он всегда молчал в матушкином кабинете. Быстрее и слаще были французские слова. Ее гродетуровый белый шлафор слегка распахивался на полном колене, она переставала следить за собой.
Холодные глаза без ресниц, глаза Медузы, смотрят на него из зеркала, – щелкнула железка во рту, зазвенело серебро пудреницы, она крикнула по-немецки, ударила ладонью по мрамору, и дрогнули золоченые фавны, что несут полукруглый подзеркальник.
Кабы не матушка, каким светом была бы вся его жизнь и какой красотой и каким величеством – его царствование. Мертвая старуха нашептала его сыновьям замысел на убийство отца. Одна она виновница злосчастья российского.
Но в сокровенности, под всей ненавистью и горечью, он таил к матери застенчивую любовь. В детстве мать казалась ему прекрасной богиней, рассеивающей вокруг себя свет. Он помнит, как гордо подымал голову, когда ему говорили, что именно он – сын сияющей снопами света Екатерины. Однажды, в те поры ему было лет девять, подошел он к высокому дворцовому зеркалу и не сомневался, что в зеркале он, сын богини, сам отразится прекрасным, а увидал там тщедушного курносого мальчика с серым лицом, уродца на тощих ногах. И ему стало стыдно, что он так некрасив, и он подумал, что не может быть ее сыном, что не смеет любить ее, даже помыслить не смеет о подобной любви. Однако ночью, когда он узнавал по дыханию, что его гувернер спит, он гладил подушку подле себя и думал о матушке. До отрочества он ждал, что матушка придет к нему, и непременно ночью, когда их никто не слышит, и он расскажет ей о своих мыслях и о своей любви, но мать не приходила никогда.
Он помнит июньскую ночь в Летнем дворце, как были заслежены паркеты и как шатало по залам толпу нетрезвых гвардейских офицеров. Тогда он забился на кресла, на ворох сырых плащей, у китайской ширмы. За ширмой был слышен женский смех, сквозь темный шелк лучилась свеча. Там была маленькая, черноволосая и толстоногая Дашкова с испорченными зубами. Там была его мать, прекрасная госпожа мать. Тогда у его матери была мальчишеская поспешность в движениях и она умела свистать.
– Смотрите, конский шерсть пристала к мой мундир, – он слышал ее смешливый говор за ширмой. – Я весь потний за Петергофской поход…
Маленькая Дашкова что-то ответила. Он не любил и боялся Дашковой, она казалась ему шмыгающим мышонком. Его мать выбросила на ширму гвардейский мундир и поспешно стала надевать через голову шуршащую робу.
И в другую ночь он ждал мать у китайской ширмы, на ворохе гвардейских плащей. В черном платье, с алой кавалерией через плечо, невысокая, полная и бесшумная, она прошла мимо кресел. Он прыгнул к ней, стал тереться головой об ее теплые руки.
– Ви нездоров, мой друг, – сказала она холодно. – Где воспитатель ваш, ви не должен быть тут.
– Госпожа-мать, госпожа-мать, – бормотал он, пряча лицо в ее фишбейн. – Госпожа-мать, пошто нет боле батюшки, пошто сказывают, что он скончался?
Она отстранила его, поискала на груди платок и прижала к глазам:
– Мой любезний сын, вам сказали правда. Ваш батушек скончался от внезапной колик.
Отняла платок, и он увидел холодные блистающие глаза Медузы, прозрачный лед.
– Нет, нет! – он закричал, затопал каблучками. – Нет! Не смей врать, нет, батюшка жив, врешь!
Мать хватала его за руки, он кусался. Его оттащили от матери, его прижали к чьей-то букле, жесткий волос набился ему в рот…
Павел очнулся, утер обшлагом курносое лицо. Грива огня клубит в зеркале. Белый шпиц подполз и трется у башмака. Павел сипло передохнул, нагнулся к собаке:
– Не скули, ну, тошно и без сего.
И сжал в горсть ее острую морду.
V
Шпица не пускали в столовое зало.
В темноте, под столом, цесаревич Александр дразнил собаку носком узкого башмака. Шарил носок, но словно не решаясь, никогда не добирался до шпица. Шпиц ворчал под столом, а намедни бросился на башмак и разрезал зубами бланжевый чулок Александра. Император побил собаку тростью. Шпиц отчаянно лаял на императора, на императрицу, на флигель-адютанта Уварова. Собаку выбросили за дверь.
У дверей в столовое зало стоят гренадеры Аким Говорухин и Михайло Перекрестов. Шпиц терпеливо ждет у дверей. Он сидит на задних лапах, почихивает и зевает. Злобно наморщив нос, он начинает вертеться и ловить хвост. С жадным храпотком въедается во что-то у самого хвоста.
Гренадеры подмигнут друг другу и брякнут прикладами. Шпиц вспрянет, навострит уши. Гренадеры как будто не видят. Тогда, заискивая, виляя хвостом, шпиц подберется к ним с опаской. Снова брякнут приклады, шпиц с тявканьем отбегает к дверям.
Император вышел из столовой залы, гренадеры откинули эспантоны, шпиц высоко подпрыгнул, норовя лизнуть императора в подбородок.
Павла развеселило за ужином внезапное чихание Александра, которому он насмешливо пожелал доброго здоровия, и оживленная возня пажей над засахаренными фруктами: он сам кидал им пригоршни тяжелых сластей со стола, и мальчишки, озябшие в сырой зале, охотно подняли веселую драку. Влажно-карие глаза Павла стали добрыми и приятными. Он нагнулся к шпицу и потеребил его за острое ухо:
– То-то… Заждался.
Собака кидалась под ноги и уносилась вперед. Павел подставлял ей черную трость. Так, забавляясь с собакой, император дошел до спальни.
Он чувствовал усталое облегчение, прохладу покоя. Утомил ли его резкий разговор с полковником Саблуковым или приступ тяжелого бешенства в темной зале, где шумел тресвечник, но теперь все в нем утихло. Умолк горячий звон в ушах и ослабло напряжение, державшее его без сна последнюю неделю. В нем стала тишина, точно повеяло в нем свежей порошей: он должен нынче уснуть. Сон желанный.
В спальне он прижал лицо к холодному окну. Его лицо горит от усталости. За окном мутно ходит метель, а все март, и вскоре дохнут теплые ветры, апрельские погоды. На стекле нос расплющился, как у негра. Павел осклабился своему отражению и подумал: «Экий курносый арап». Шпиц прыгнул на кресла и тоже смотрит в окно, прижав к стеклу лапы.
Павел вспомнил, как на последнем докладе белый Пален, – он всегда в белом мундире, – сел перед шпицем на корточки:
– Марш ко мне, гоп!
Шпиц забился под кресла и заворчал.
– Не узнает друзей, Ваше Величество. – Марш ко мне, глупая блоха.
– Оставьте ее, сударь, укусит.
– Меня не укусит, она боится меня.
– Полно дурачиться, к делу…
Пален, Пален… Все просит чего-то ждать, не давать заговорщикам подозрений, увертывается, юлит, ходит, как мутная метель за окном. Пошто запаздывает Аракчеев? До барабанов, до заревой пушки Аракчеев обскачет Петербург. Надобно всех схватить ночью, без огласки, в цепи, под рогожу, в казематы, до свету, чтобы поутру никто не знал: исчезли инкогнито, навсегда. Аракчеев составит списки злодеев, включит все имена, и Александра, и Константина. Допросит тако ж белого Палена под палачами. Под палачей, всех!
Они исчезнут, он их забудет. Он все забудет. Скоро летние погоды дохнут, и уже снастят фрегаты в Кронштадте.
Когда святили фрегат «Пантелеймон-Целитель», глухой Гагарин сказывал, будто покойный Суворов, хитрейший генералиссимус, Рейнеке – лис российский, про Екатерину под рукой отзывался – Бес полуденный.
Бес полуденный и точно. От нее открылась злосчастная российская судьба. Павел усмехнулся на свое отражение в черном окне. Ему ли остановить открывшуюся судьбу России? На мгновение он подумал о себе, как о чужом, он подумал о темной голове императора в окне, что вокруг той головы сочеталась тайна всего прошлого и будущего российского, а он не ведает тайны и ничего не властен переменить.