Она слушала его игру равнодушно, потом начинала зевать или злиться. В тепловатом и противном тумане вина он чувствовал с досадой, что все, что казалось ему раньше великим, необыкновенно-прекрасным, становилось каким-то тупым, мертвым звоном, точно дыхание отлетело от его музыки.
Тогда он злился на нее. Они оба стали злиться друг на друга. Арфянка презирала офицеришку с музыкой.
Со второй недели они начали ссориться. Утомленный и пресыщенный, он уже желал расстаться с нею.
Вейки смутно звенели, звенели в Петербурге.
Утром того дня, когда Лиза Орфанти решила пойти к Мусоргскому, арфянка с пожелтевшим злым лицом стояла у замерзшего окна и чертила по стеклу, соскабливая иней.
– И чего вам меня, право, держать, – говорила она со скучным равнодушием. – Отпустили бы, чего…
Когда между ними начиналась ссора, она переходила с ним то на «вы», то на «ты».
– Куда тебя отпустить?
– А никуда… Куда хочу… Меня купец один ждет.
Он охотно отпустил бы ее, но его задело, что она первая говорила об этом.
Он лежал на развороченной постели. В кабинете волокся с ночи табачный дым, всюду валялись окурки, какие-то бумажки, на столе был рассыпан табак.
– Иди, куда хочешь, что, я тебя держу, что ли?
– Правда, можно?
Она не поверила. Он не ответил, отвернулся.
Вдруг она стала разбрасывать свое тряпье, кофточки, рвань, с быстротой натянула через голову синюю юбку, тут же приколола на боку английской булавкой.
Мусоргский начал следить за нею с угрюмым вниманием.
Именно эта быстрота, желание уйти как можно скорее, кошачья спешка разозлили его.
Она шуршала, возилась, потом вышла в прихожую. Он мгновенно вспрянул с постели и босой побежал за нею.
Он застал ее, когда она торопливо завязывала ленты соломенной шляпки, точно чуяла, что помешают бежать.
– Ты никуда не пойдешь, – бледнея, сказал он и потянул узел к себе.
– Нет, пойду, не смеешь меня держать, какой нашелся!
– Не разговаривай, давай узел.
– Не дам.
С бессмысленными словами об узле они смотрели друг на друга, и лица их побелели, потончали от злобы.
В прихожей позвонили. Он с силой толкнул ее во вторую комнату, пошел отпирать. Дворник принес дрова.
Там, где все было запущено, в сору, дворник, – чего не осмелился бы никогда раньше, – сопя от натуги, свалил с гулом вязанку посреди кухни и ушел, даже не прикрывши дверь.
С лестницы дуло. Они чувствовали сквозняк, поджимали ноги, но снова с жадной охотой отдались ссоре.
– Уличная собака, – сказал Мусоргский с негодованием.
– Хорош, а еще благородный… Да плевать на тебя хочу… Пусть собака. Мало, что ли, у меня таких кобелей… Извольте пустить меня.
– Не пущу.
– Тогда я стекла бить стану, мне шкандал нипочем… Пусти!
Где-то в глубине ей нравилась их злая ссора. Мусоргский, бледный, загородил дорогу, сжал ей обе руки:
– Сказано, не пущу…
– Не удержишь, нет! Плевать на тебя хочу, все равно уйду. Она вывернула от него руки, потерла покрасневшие запястья:
– А еще барин, куда тебе…
Мусоргский отступил в невыносимом стыде. Он не ждал, что такие грубые чувства может поднять в нем эта уличная женщина, не нужная ему больше.
– Видали мы таких, – с ярым торжеством говорила она, чуя, что он побежден, что теперь она может выместить на нем все, что хочет. – Очень мне надо с тобой возжаться. Таких, как ты, бить надо, бить! Все моему купцу расскажу, как офицеры дерутся, а то пестренькому…
– А то гробовщику, – сказал он, снова бледнея.
Она разворошила в нем что-то самое низкое и глубокое – зверя.
– А, конечно, гробовщику, он куда лучше!
С бесстыдством, крича, наступая, она стала сравнивать его с другими встречными властителями и все, самые мерзкие, самые подлые, выходили лучше, благороднее, добрее, чем он.
– Молчи, дрянь! – он отбросил ее в угол.
Ей не было больно, но она нарочно закашлялась, нарочно отдалась рыданиям, сухим, злобным, без слез. Она была привычна к таким ссорам или вроде таких, и к побоям, и даже злобно радовалась его ярости, как он с неожиданной силой отбросил ее.
Мусоргский опомнился:
– Аня, да что же это такое, наконец, делается?
– Оставьте меня… – она заплакала тише.
Лиза Орфанти поднималась в это время по черной лестнице, где пахло кошками. Ей не было ни странно, ни тревожно, и дышала она учащенно только потому, что быстро вбегала по ступенькам.
Дверь на площадку, усыпанную берестой от вязанки, была полуоткрыта, и Лиза услышала жадные, смутно спорящие голоса. Тогда сердце ее упало от такого острого страха, что она сжала у груди маленькие руки в шведских перчатках. Потом она слегка толкнула дверь.
С одного взгляда, окинувши запустение, грязь, вязанку с торчащими поленьями в прихожей, груду сальных тарелок на табурете, а в другой комнате, у окна, Мусоргского и какую-то рыжую, очень молодую женщину, не то плачущую, не то смеющуюся, Лиза поняла все. Она очень мало знала о жизни, но она поняла все ясной своей целомудренностью, и чувство брезгливого стыда и отчаяние охватили ее.
Совершенно бесшумно она сбежала вниз по лестнице, пробежала проходной двор не в те ворота, в какой-то проулок. Она заметалась. Мгновение ей казалось, что она никогда не найдет дороги из проулка, но вот открылась безлюдная белая набережная, чугунная решетка, барки, канал в снегу.