– Правы и те, и другие. Сроку, как мы здесь закрепились и осели, без малого три сотни лет.
Первыми, невдолге опосля годуновской Смуты по Оби пришли наши пращуры с Поморья. Одному старцу было виденье, будто бы в тех горах, откуль берёт начало сия сибирская река, и есть заповеданное Беловодье. В путь снарядились пять деревень. Студёным морем по лету на стругах да дощаниках проплыли до устья Оби, а уж оттуль, с двумя зимовками, поднялись к истокам Катуни. Стычек по дороге с татарами аль там с джунгарами не имели, посколь шли мирно, многочисленно, по местам малолюдным, на зиму рубили добрые остроги, кормились рыбой с реки да добычей с тайги. А через полтораста годков нашему племени прибыло из Польши изрядное число единоверцев. Немка-императрица, опосля раздела Польской страны, согнала укрывающихся от никониан наших братьев в одно место и оттуль под штыками солдат, ровно каторжан клеймёных, через всю матушку-Россию погнала на Алтай. Сюда добрались к зиме, надобно избы ставить, а чем? Ни топора, ни пилы, – народ, кто в чём был, кто чё успел из одёжки посбирать, в том и прибыли в Сибирь-то. Сколь помёрло, помёрзло – не считано. Однако люди не роптали, ибо сказано: претерпевший до конца – спасётся. Отыскали один топоришко, настрогали заступов и лопат, да и нарыли землянок. Подсобили и поморцы. По весне отсеялись по целику, а за лето поставили избы, обжились. – Дед Петро отхлебнул дымящегося отвара из долблённой из берёзовой капы чаши и продолжал: – Ты вот, Степан, почто кареглаз да с косинкой? Вроде обличьем и не до конца русский? Ты уж не серчай, Стёпа, чё я так к тебе, сие для примеру. А всё просто. В те, первые годы, знать, так было промыслено свыше, не хватало на всех мужиков невест, бабы рожали почти одних ребят. Понятно, мы, мужики – надёжа и опора, да без бабы-то и род человечий пресечётся, да и вокруг непорядок. Ибо сказано: плодитесь и размножайтесь. Делать-то было чё? Старики на совете и порешили: выкупать по сговору у некоторых дружелюбных к нам родов местных ойротов и телеутов девочек трёх-четырёх лет, крестить их в православную, древлего благочестия, веру, а там уж и ростить, обучать с нашими наравне. Вот и твоя, Стёпушка, кровь подновлена в том благолепном веку, когда мы ни в чьём, окромя Оспода нашего Исуса Христа, подданстве не числились. Опосля уж приключилось, как пригнали сюда наших братьев с Польши, царёвы чины, да в купе с войском, уговорили нас принять подданство России, отдаться под руку государыни. А польза в твоём обновлении, Стёпушка, великая. Кто на все горы наши самый знатный промысловик-соболятник, и даже не глядя на возраст? Ты, и сие подтвердит всякий из нас. А почто так? Да потому как у тебя повадки и наши, русские, и память не одного колена коренных алтайских насельников.
Утром, по зорьке, караван из навьюченных кулями с отборным кедровым орехом лошадей и пеших мужиков, истово помолившихся перед дорогой на походные образа, наладился по каменистой, в узлах корней, извилистой тропе вверх на перевал. Путь был хоженый, знакомый, особо опасный лишь в двух местах: у сыпучей кромки мраморного полуразрушенного кратера и у выдолбленной в базальте над отвесной бездонной пропастью крохотной змейки тропинки, где не разойтись и двум встречным путникам.
Стояла звонкая сухая осень, между скал и на выпуклых покатых высокогорных полянках рыжели ковры увядающей черники, там и сям желтели карликовые, коряжистые лиственницы, стлались вдоль ребристых кряжей неказистые, тёмные с корня, облетающие тундровые берёзки. Небесная синь густа, ни ветерка, ни облачка, лишь с восточного бока над рваным зигзагом снежных пиков снопы золотистых лучей восходящего солнца. Кержаки, и без того нелюдимые и немногословные, недаром говорится, что каждое слово у таких надобно выкупать, здесь и вовсе языки проглотили. Всё внимание на лошадей и крутую тропу, щедро усыпанную скальником в острых зазубринах. Тишина почти абсолютная, на такой высоте, да еще в сентябре, птицы редкие гости, только и слышно частое и прерывистое дыхание шишкобоев и всхрапыванье да пофыркиванье нагруженных коней.
К полудню, благополучно миновав опасные участки, выбрались на перевал, но кто сказал, что спуск в горах легче подъёма, особливо с изрядной поклажей? Здесь, прежде чем твёрдо, с опорой, ступишь на камень или плоскую шершавую скалистую плиту, не раз проверишь прочность их своей ногой – а не поедет ли этот самый камень или плита вниз по головокружительной тропе, увлекая и тебя в костоломный и гибельный спуск.
Уже внизу, в хвойном подлеске, на коротком привале дед Петро, который, как и остальные, всю дорогу вёл своего Карьку под уздцы, ни к кому конкретно не обращаясь, молвил:
– Вестимо, отныне так вот и жизнь наша будет уложена: шага не ступишь, покуль всё вкруг себя не опробуешь да на сто раз не проверишь.
Мужики понимающе переглянулись, но разговора никто не поддержал. Оно и так душа не на месте, да и понятно, что по прибытию домой неизвестно, что их ожидает, коль по их деревням и таёжным угодьям рыщут ироды – чекисты.
Северьян Акинфич вплёл и заправил последний гибкий прутик в косицу тальниковой дверной петли и опробовал набранную из берёзовых жердочек калитку, ладно ли она подходит к только что вкопанным столбам. Довольно хмыкнув, он легонько притворил калитку и по тропинке, усыпанной жёлтой игольчатой хвоей, направился в скит, укрытый под сенью могучего кедра. Тайный скит этот был срублен, по благословлению настоятельницы, им и монастырскими послушницами Марьей и Ориной три года назад в одно лето.
И нынче вот, по бегству от подручных антихриста, едва лишь разгрузили лошадей, Северьян Акинфыч с этими же женщинами, но теперь уже монахинями, приступил к огораживанию скита от хлева для скота и сеновала. Четырёх коров, нетель и бычков беглецы увели с собой. Добрые зароды с сухим зелёным сеном также без лишних глаз были поставлены загодя еще в июле. Тогда же скрытно завезли добрый запас пшеницы, овса, ячменя, проса как провиант и семена на будущий посев.
Прозорливая матушка Варвара уже давно, после двух-трёх наездов в женскую обитель новых властей, разгадав нутро шалых пролетариев, начала обдумывать пути спасения и сохранения монастыря. Пока будто бы всё удаётся. Сюда добирались неделю. Место, выбранное под обживание, глухое и труднодоступное. Редко кто даже из старообрядцев бывал здесь. Цепи остроконечных, почти отвесных, высоченных белков, с холодно поблескивающими ледниками на пиках, седёлках и во впадинах. Каменные реки – курумники и россыпи, которые, того и гляди, со страшным грохотом покатятся вниз по крутым склонам, стоит тебе лишь чуть возвысить свой голос. Своенравная, белопенная река Быструха в ущелье, с бешеным течением, разбивающая в щепки на порогах стволы подмытых и подхваченных волной огромных сосен. Поток этот примечателен еще и тем, что он не огибает горную гряду – да и где её, тянущуюся на добрую сотню вёрст, обогнуть! – а просто пробивает гору в том месте, где она перегораживает бег стремительного потока.
Река, отшлифовав до блеска щёки отвесных отрогов, продольно выпирающих из белка, ныряет в узкое и тёмное, прогрызенное водой много веков назад, гранитное чрево. Чтобы через какие-то минуты, клокоча, вскинуться по другую сторону гряды и там успокоиться среди широкой и вольной, лесной и луговой обширной долины, будто крепостными стенами и валами, цепями гор, замкнутой по окружности, разделив её своим руслом на две почти равные части. Долину река покидает по дну горного, в острых слоистых скалах с обеих сторон разрыва. Буруны здесь несутся на такой стремительной скорости, что глянешь на этот первобытный, необузданный водный хаос, и невольно закружится голова; а где-то с потаённых глубин твоего существа нечаянно поднимется едва преодолимое желание – прыгнуть сию же секунду в эту манящую и бурлящую бездну.
Особенностью долины, её отличием и украшением являются возвышающиеся над кронами берёз, осин, чернотала, кедров и лиственниц пластинчатые останцы – пирамидки и теремки, будто сложенные причудливо из осколков малахитовых и кварцевых скал. Тропа в эту долину известна малому кругу людей. Тайный брод открыт не более полутора месяцев летом, когда паводок на горных реках опадает, и до ранней осени, до первых чисел октября, до Покровских слякотных падёр. Других мостов и переправ здесь нет. Можно бы зимой, в лютые 40-градусные морозы, через скованную ледяными торосами быстрину, да на лыжах, подбитых шерстью сохатого, однако и на этот случай природой припасён свой заслон. После брода, с трудом продираясь через лужок, заросший непролазными, ядовито-зелёными, с роскошными султанами, двухметровыми бодыльями чемерицы и высоченными зонтиками дягеля – медвежьей дудки, каменистая тропка чуть приметно змеится к скалистому обрывистому склону. По вилюшкам серпантина поднимается вверх, до середины белка, и петляет среди наваленных и угрожающе торчащих, циклопических скал, между зияющих по осыпчатым отвалам пропастей. Минуя их, тропа круто выкарабкивается к двум, со свисающими ледниками, вершинам. По узкой горловине под одним из ледников, подпираемым отслоённой от горного монолита скалой, пройти можно только летом. С конца октября, когда в белках снег ложился окончательно, и до середины июня, времени таяния отдельных участков горных вершин, горловина эта плотно закупоривалась и утрамбовывалась снегом, и долина была отрезана от остального мира.
Вот в этом-то, укрытом от завидущего и кровожадного ока новых властей, горно-долинном гнезде и поселились монахини, чтобы здесь в трудах богоугодных и духовных молиться за своих единоверцев, оставшихся там, за отвесными, обвальными грядами.
– Разрешите, товарищи, мне открыть наше собрание. На повестке дня один вопрос, но на текущий момент он самый архиважный – ликвидация кулака как класса и пособника недобитых буржуазных элементов. – Ширяев перевел дух и яростно продолжил: – Мы, товарищи, должны быть бдительны и беспощадны к врагам дела наших дорогих и горячо любимых вождей товарища Ленина и товарища Сталина! Партия требует от нас ускоренных темпов коллективизации и разоблачения всяческих затаившихся кулаков и ихних прихлебателев. Я кумекаю так: энти разнарядки, что спущены из волости, мы здеся, обмозговав, должны удвоить: коль по таёжным заимкам и посельям у кержаков запас изрядный скота и птицы, мы их всех скопом запишем в кулацкий элемент.
– Ну и башковитый, однако ж, ты, Петрович! Как всё грамотно удумал и обсказал. – Кишка-Курощуп восторженно повертел лохматой, никогда не мытой, головой по сторонам широкого стола, за которым заседала партийная ячейка Таловских активистов, и задористо хохотнул: – Теперя-то уж мы верняком выведем под корень всю энту богомольную свору.
– Ты, Никифор, пузо-то не рви. Дело архиважное, вот управимся когда, там и поржёшь, сколь хошь. А покуль нам надо список энтих самых элементов сообразить, и чтоб ни мышка не выскользнула, ни даже дохлый крот не уполз. Попов – никониан с присными туда же, и рудничных бергалов, кои нос от нас воротят, в тую же телегу запряжем. Ох, и славно же покатаемся, Никиша! – мстительно закончил начальник уездного ГПУ.
Уездный городишко Талов вот уже полтораста лет горбился на гребнях и осыпался в лога и плоскую, болотистую долину неказистыми бревенчатыми бараками и дощатыми лачугами по некрутым склонам горы Свинцовой. С той самой, сказочно удачной, весны, когда поисковая экспедиция барнаульских рудознатцев наткнулась в неприметном распадке на обвалившиеся древние, трёхтысячелетние, обросшие по краям ивняком, чудские копи. Извлечённая из нарытых тут же шурфов, руда была так несказанно богата, что о столь драгоценной находке немедля сообщили царскому двору, дескать, «зело отыскано в горах Алтая нами злата и серебра, а вкупе и иных полезных металлов».
Месторождение застолбили как земли Кабинетные, императорские. Началась разработка. И потекли – сюда, под охраной жандармов и казаков, этапы каторжан, а отсюда – по горно-таёжным тропам на плавильные заводы Змеиногорска конные караваны, навьюченные кожаными торбами с тяжёлой рудой. Добыча нарастала, каторжан не хватало, однако Кабинет отыскал выход в приписке к рудникам навечно крепостных крестьян из центральных губерний России. Он выкупал у помещиков целые деревни и на подводах, гружённых нехитрым скарбом, с бабами и детишками, протопав пол-Сибири, прибывали в этот диковинный край русские мужики, чтобы здесь, напоследок размашисто перекрестившись, ухнуть в тёмное и пыльное, изрытое бесчисленными ходами, будто гигантскими грязными кишками, чрево шахты. И становились пахари бергалами – «горными людьми».
Первые годы никаких сношений между обитающими близ белопенных порожистых рек, дальше в горах и тайге старообрядцами и бергалами не наблюдалось. Но кто ведал, кто держал догадку при себе, что беглых каторжан с рудников, особливо ежели те бывали единоверцами, прятали, не прятали, но уж хлеба-то, да и иного провианта на дорогу им давывали не раз и не два нелюдимые обличьем кержаки. А розыск беглых по скитам и заимкам, сколь бы ни был он ретив, результат имел один: казачьи разъезды и жандармские облавы, из погони возвращаясь ни с чем, вымещали свою злость и усталость на остальных, закованных в кандалы подневольных горняках, обзывая их между тычками и подзатыльниками вонючими бергальскими кротами и пособниками беглецов.
Русский человек на то он и русский, что, приноравливаясь к немыслимым условиям существования, он ухитряется еще и пользу для себя извлекать из этих отнюдь не благоприятных обстоятельств. Так стали поступать и многие бергалы, по увечью либо по старости освобождённые от горных работ. Распахивали пойменные луга под пашни и огороды, в горных падях и ущельях вблизи поселка огораживали пчельники с мёдоносными колодами, заводили скотину.
Позже, когда рудничный посёлок разросся до городка, самые ухватистые из бергалов занялись извозом и мелкой торговлишкой. Кое-кто на этом и капиталец сколотил. Не брезговали бергалы пошнырять без особой огласки сезон-другой в сопках, по таёжным загогулинам, где в скалистых теснинах, на песчаных отмелях, а то и в прозрачных протоках плоскими, долблёными лотками напромышлять воровской проски – золотого песка, чтобы потом через верных людей сбыть добычу. И вырастали у таких вот справных да оборотистых хозяев, на особицу от замызганных и забрызганных несмываемой грязью трущоб, добротные пятистенки и крестовики с крытыми сибирскими дворами и бревенчатыми сосновыми хлевами. С непременными садиками с беседкой, где сирень соседствовала с яблонькой – дичкой, а вдоль забора зеленели заросли малины, крыжовника и смородины.
В междоусобице Гражданской войны, что жестоким огнём своим опалила и этот, затерянный в алтайских горах городишко, пали многие из справных хозяев, некоторые бежали через тайгу в недалёкий Китай. Но кто-то остался и здесь, приладившись к неясным пока и непонятно к чему ведущим новым условиям и «текущим моментам», как полуграмотно и замысловато изъяснялись теперешние хозяева жизни.
По улице Нагорной, елозя колёсами по подсохшей глинисто-пластилиновой колее и натужно ревя мотором, карабкался вверх, к бревенчатой тюрьме грузовик АМО с обитыми наглухо, без окошек, бортами и задраенной крышей. Огороженное вкруговую высоким сосновым частоколом, с колючей проволокой поверху и вышками с часовыми по углам, уездное узилище было сколочено наспех с десяток лет тому назад из особняка бывшего управляющего рудником. Заложили смолистыми брёвнами все оконные и дверные проёмы, оставили одну, входную, вырезали под потолками тесных камер узкие амбразуры, через которые тёк тусклый, сумеречный свет. В подвале оборудовали дознавательно-пытошную, из неё теперь по ночам разносились по всему зданию, на все два его этажа, дикие крики и жуткие стоны, видно, так было задумано изначально, чтоб ломать волю заключённых здесь «врагов народа» и подбадривать дневальных и надзирателей в коридорах, поднимая их боевой революционный дух.
Вот к этой-то, занявшей добрую половину одного из отрогов горы Свинцовой, тюрьме и взбирался от городского управления ОГПУ автозак, до отказа набитый арестованными накануне по разнарядке на таловском базаре «врагами народа»: бергалами и старообрядцами.
Огэпэушники нагрянули неожиданно на трёх подводах и двух автомобилях с открытым верхом. Чуть позже припылил и угрюмый автозак. Перегородив транспортом оба выхода с рынка, чекисты деловито подходили к растерявшимся торговцам и покупателям, выдёргивали из толпы, создавалось впечатление, что отнюдь не намеченных заранее, а первых попавших под раздачу людей. Заломив новоиспечённым арестантам руки, их под конвоем препровождали в автозак, где несчастных дружно подхватывали охранники из кузова и в тычки уталкивали внутрь. И сейчас семеро арестованных стояли вплотную друг к другу и тяжело дышали спёртым, прогорклым воздухом. Ближе к дверце, отгороженные от узников толстой железной решёткой, на откидных сиденьях похохатывали да поплёвывали на пол весёлые мордатые конвоиры: чё, мол, контра, допрыгались, теперя мы из вас, как из перинов, душонки-то ваши и вытряхнем, ужо и пожалеете, зачем мамка вас на свет родила. Хи-ха-ха! Вдруг, в самый разгар веселья, машину так резко дёрнуло, что вертухаи попадали на заплёванный пол. Автомобиль, фыркнув, замер. Грязно матерясь, охранники распахнули дверцу настежь, узнать, что случилось. Щёлкнули выстрелы – и оба конвоира мешками плюхнулись наземь. А в дверном проёме показались вихрастые головы Ивашки Егорова и Стёпки Раскатова.
– Всё, мужики, отсиделись. Ивашка, пошукай на поясах у этих ключи от решетки. Во, добро? Но вы покуль, земляки, держитесь крепче друг за дружку. Уходим! Там ваш, бергальский, за баранкой. Подрядился за четвертной. Сказывал, мигом домчит до леса, а там уж кто куда.
На горе визгливо завыла сирена. Из отворенных ворот тюрьмы выбегали, паля из винтовок, охранники, с вышек тоже раздавались ружейные хлопки. Но автозак уже развернулся и катился вниз, лихо набирая скорость. У изножья горы дорога раздваивалась: налево – в нижний городок с администрацией, рудничной управой и рынком, направо – к Паньшинскому ущелью; по второй и помчал, подскакивая на колдобинах и ухабах, грузовик.
Минут через двадцать туда же устремились два уже знакомых читателю автомобиля с открытым верхом, набитые вооруженными людьми в гимнастёрках и кожанках. Однако в трёх километрах от этой развилки, на опушке пихтача, их ждал лишь пустой автозак с раскрытыми дверями. Именно в этом месте ущелье распадалось на пять лесистых логов, извилисто и круто уходящих, как бы обнимая его, к Синюшонковскому белку. По какому из логов ушли беглецы, определить было невозможно – таёжники умеют прятать свои следы.
Сеноставка – пищуха, прозванная так за свой пронзительный заячий писк, мелькнув тёмно-жёлтым ворсом по зелёному, чешуйчатому мшанику, юркнула в нору под слоистой плиткой и там, в потёмках, притаилась, настороженно высматривая бусинками серых глаз, что же здесь, на пологих россыпях, намереваются делать эти двуногие, бородатые и огромные существа.
– Октябрь будет в дожжах, а то и снежка подсыпит, вишь, каменный-то заяц разбросил сено на зиму сушить под скалами, а не, как всегда, – на солнышке. – Степан Раскатов указал мужикам на крохотные копёшки в нишах и под скалистыми навесами. И вновь возвращаясь к говоренному перед этим, закончил: – Коль порешили вы с нами в тайгу, то и держитесь наших правил: слушать, не пререкаясь, старшого, не отлынивать от работ, в дела нашей веры не суваться. Не вешайте носа – обвыкнете. А теперь – в путь. Нонче до ночи надобно хребет пройти, да своих по посельям собрать, покуль нехристи эти в кожанках не нагрянули.
– Верно, Стёпушка, баишь, идтить, поспевать надоть. – Меркул Калистратыч, как и сидящий рядышком на листвяжном корневище Семён Перфильич, были взяты чекистами, когда они едва поскидали под прилавки кули с кедровым орехом и принялись торговаться с обступившими их покупателями. – Убегать будем, больно люта нова власть, да и людишек ихних, двух конвоиров и шофёра, ребята постреляли. Теперь карателей нагонят по наши души.
– Дозволь, Меркул Калистратыч, я напоследок ишо спытаю мужиков, – Семен Перфильич встал и обернулся к сидящим на мшелых плитах бергалам: – Ежели кто сумлевается, пущай отходит в сторонку здесь же, как давеча убёг шофёр, опосля от себя не пустим, посколь все наши укромины вам будут ведомы. Бережёного Бог бережёт. Опять же, семьи у вас в Таловском оставлены. А вам без опаски покуль их не известить. Думайте, братцы, крепко мозгуйте. Силком никого не принуждаем.
– Да нас теперь там пытка иль пуля ждёт. Семьям как помочь, коль у власти штыки и пулемёты, а у нас голы руки? – вразнобой негромко прошелестели тоже вставшие с земли бергалы.
– А я, однако, вернусь в город, – сказал, как только стихли голоса, лобастый, с крупными заскорузлыми ладонями мужик. – В лесу я непривычен, от роду степняк. Баба с дочкой и двумя сынами за Иртышем в Семипалатном у родни, а я на рудники к вам подался денег заработать, дом надумали ставить. Ума не дам, как всё обернулось, видать, спутали меня с кем другим, я ить и месяца нет как в Таловском. Проберусь за документами, я у старушки одной комнатку снял, там они под матрасом схоронены, и сразу подамся с города куда глаза глядят. Я ить тоже деревенский. Рождественка наша под Павлодаром теперича обезлюдела. Ушли мы всем колхозом, в одну ночь. Дай Бог здоровья председателю нашему Кузьме Лукичу, он посмотрел-поглядел, как раскулачивают мужика в округе, зорят крестьянские гнёзда, а людей на север, в Нарым али еще куда, гонют помирать, так и удумал спасти своих сельчан, а деревня-то наша не мала – восемьдесят дворов! Выдал без огласки всем паспорта, коих у нас, колхозников, по сталинскому закону не имелось в наличии, и вот бы утром быть уполномоченным с чоновцами, а мы аккурат в канун ихнего прибытия разбежались в разные стороны. С документами-то нам хоть куда можно. Скрозь заградительные отряды, что на всех дорогах ловили беглецов из колхозов, врозь, кто по одиночке, кто с бабой да ребятишками, комар носа не подточит, как прошли. И сам председатель тоже. Вот мужик! Низкий поклон ему! Такая, братцы, моя история. Всё обсказал. Прощевайте, люди добрые, пошёл я.
– Дорогу-то обратно из лесу сыщешь, абы не заплутал?
– Примечал я то сушину, то скалу торчащую. Однако из лесу выходить, где заходили, мне не резон. Авось Чека засаду оставили на той опушке-то?! Я дойду до ключа и сверну на восток, откуль мы примчались, и по ельнику под горой выйду к повороту реки, а там уж – я приметил – хибарки окраины.
– Верно и ловко смекаешь, а сам баишь, чё, дескать, в тайге непривычен, – скупо похвалил беглого колхозника Степан. – Прощевай, земляк. Пора и нам, а то ишь, заболтались. Поди, и свидимся ишо.
Через минуту россыпи опустели. Из норы, настороженно пошевеливая редкими усиками, выбралась и уселась столбиком, поджав передние когтистые лапки к мохнатой груди, сеноставка и несколько раз подряд призывно пропищала. Но никто из сородичей не откликнулся, не поддержал, и зверёк, фыркнув напоследок, опять нырнул в свою пещерку.
Первый секретарь губернского комитета партии Исхак Филиппович Лысощёкин поправил пенсне на крючковатом носу, с большими волосистыми, нервно раздувающимися ноздрями, и вперил свои холодные совиные глазки в Василия Ширяева и Никифора Грушакова, что вытянулись перед ним в такую струнку: задень – зазвенят.
– Мо-алчать! В лагэхную пыль сотху! Бандитов упустили! Бойцов Кхасной ахмии потэхяли! Я должен знать всё о мэхах, пхинятых к поимке! – Первый секретарь перевёл дух и, не дав чекистам рта раскрыть, уже спокойно и обыденно закончил: – Семьи взять в заложники, в домах оставить засады, на заимки напхавить самых пховэхенных и пхеданных делу чекистов отхядом не меньше, чем в сохок штыков. Кхугом махш! Исполнять!
Кишка-Курощуп и Васька Ширяев как ошпаренные выскочили из кабинета главы горкома, где их так смачно, с оттяжкой распекал с полчаса назад примчавшийся по узкоколейной однопутке из губернии в литерном роскошном вагоне, с вооружённой до зубов охраной, получивший накануне телефонограмму о ЧП, Лысощёкин. Секретарь Таловского горкома Фома Иванович Милкин всё это время помалкивал, стоя у широкого окна и искоса поглядывая то на увядающие клумбы в палисаднике, то на незадачливых огэпэушников. Свой нагоняй он уже переварил и теперь, остывая, потихоньку приходил в себя.
– Исполня-ять! – гнусаво передразнил первого секретаря губернии Кишка, когда они скорым шагом вышли из здания горкома и здесь, на свежем осеннем воздухе, наконец-то отдышались. – А мы уже итак всё исполняем. Так ведь, Петрович?
– Молчи уж, Никифор, – устало бросил Ширяев. – Бери-ка бойцов да по списку выверни дома беглецов наизнанку. Жёнок и выблядков ихних в каталажку. Распорядись, чтоб ко мне живо доставили надзирателей Троеглазова и Смирнова, они, кажись, из кержачьего отродья.
– Дак ты чё, Петрович, на их-то – они ж наши в доску! В эксприациях завсегда первые, а уж люты, к таким в лапы не приведи попасть! Не они ль намедни так замордовали одного подкулачника, что он на первом же допросе сперва в штаны наложил, а опосля и дух испустил. Поторопились, однако, надо бы спытать наперво, где свою мучку да ржицу припрятал. А ты на их за отродье…
– Да знаю я всё энто, как и то, что им все тайные тропки и улазы их варначьего племени знакомы. Я их отпишу проводниками в оба летучих наших отряда. Один направим в Гусляковку, второй – в Тегерецкое. Кержаков надобно взять тёпленькими, чтоб не вякнули. Будут бузить – всё пожечь. В бумагах опосля нацарапаем, что, мол, сами – у их же так заведено! – себя пожгли, такая неистребимая, дескать, классовая ненависть у энтих самодуров к нашей справедливой, народной власти.
– Ох и башковитый же ты, Петрович! – Кишка подобострастно осклабился и, помешкав, с сомненьем добавил: – А не притянут ли нас как кобылу к оглобле, коль кержаков запалим?
– Не дрейфь, Никиша! При царском режиме они, ежели им хвосты накручивали, особливо, как сказывал мне на пересылке в Красноярске один поп-расстрига, при Петрухе Первом, запирались оравой в избах иль в землянухах и жгли себя и всё свое отродье. Сам анператор, сказывал расстрига, и раззадоривал стародуров. У их ить денег завсегда как навоза, опять же утварь церковна в жемчуге да серебре. А сколь золотишка имя намыто да нарыто – наворовано в горах-то нашенских! Но прячут, заразы, и хучь клещами тяни из их, на дыбу ставь, кровью харкают, а – молчат! И вот теперь наша наипервейшая задача: уничтожение как класса энтого настырного народа. Разорим ихние осиные гнёзда по тайге, реквизируем, как умно учит нас товарищ Милкин, все нажитые кровью и потом пролетариата и других беднейших слоёв излишки, а самих утолкаем в толчки в Нарым да Соловки. А ещё бы лучше в Забайкалье, в мои Нерчинские рудники, ох, и поползал я по им с тачкой! Пущай теперя они хлебнут с моего! – мстительно оборвал свою речь Ширяев и покровительственно хлопнул Кишку по плечу: – Всё, хватит лясы точить. Давай, дуй в казармы сполнять мои распоряженья. А я покуль в бумагах поковыряюсь, разберу как надоть, от греха подале.
Радужно-серебристые прозрачные кружева осенней паутины, растянутые между увядающих калиновых кустов, тихо колыхались от легкого дуновенья прохладного ветерка. В центре паутины висел крупный паук-крестовик со свастикой на спине и, чтобы занять себя чем-нибудь, перебирал коленчатыми мохнатыми лапками тонкие нити. Раскинутые сети были пусты, видимо, все попавшие прежде в тенета мухи и комары были съедены, и теперь сытый паук от безделья и скуки решил подправить свои расходящиеся в пространстве силки, настроить, сделать прочным и привлекательным свой смертоносный и добычливый инструмент. Он проверял надёжность старых узелков и нитей, выпускал из брюшка новые, наздёвывал их и плёл, накручивал, совершенствовал и без того замысловатый орнамент своей паутины.
Метрах в десяти, на лужке, широко расставив мощные копыта и наклоняя ветвистую, в рогах, продолговатую, с горбинкой, как бы сплюснутую с боков, серую голову, мирно пощипывал подсохший щавель огромный лось. За секунду до того, как Северьян Акинфич с плетёной пестерюхой, из которой торчали ножки и шляпки ядрёных груздей, вышел из кедрача на поляну, лось тревожно прижал уши и, резво отпрыгнув в сторону, скрылся в лесу. Северьян Акинфич только и увидел поджарый лосиный зад, исчезнувший между двух высоких кустов, усыпанных рясными кистями красной калины. Подойдя ближе, он наклонился разглядеть вмятые в суглинок следы убежавшего животного. «Матёрый, однако ж, лосище! Как бы пудов не в сорок! – уважительно хмыкнул Северьян Акинфич, убирая с зипуна прилипшие лохмотья паутины и сбивая с рукава тёмным ногтём заскорузлого указательного пальца белесый комок облепленного рваными волоконцами паука. – Вишь, бедолага, замыслил имать других, а сподобился сам упутаться в своих же сетях!»