Оценить:
 Рейтинг: 0

Страсть. Женская сексуальность в России в эпоху модернизма

<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Парадоксально, но данную модель познания женского в России представляет, например, знаменитый Григорий Распутин, который известен не только тем, что роковым образом вмешивался в политику предреволюционной России, но и тем, что был известным целителем и массовым образом излечивал истерических женщин (в том числе больных падучей, кликуш и т. п.). Распутин, по свидетельствам его дочери, в 1910-е годы почти ежедневно собирал в своем доме на Гороховой, 64 многочисленный женский кружок («В столовой разместилось многочисленное исключительно дамское общество. Казалось, были представлены все сословия. Собольи боа аристократок соседствовали со скромными суконными платьями мещанок. Стол сервирован просто. Пили чай. После чаепития обыкновенно пели что-нибудь божественное. Посуду со стола прибирали по очереди. Каждая – в свой день. И мыли тоже по очереди. Я и сейчас вижу холеные руки аристократок и сияние бриллиантов в грязной воде…»[10 - См. Распутина Матрена. «Дамский кружок» и «Бедная Муня» // Распутина Матрена. Распутин. Почему? Воспоминания дочери. М.: Захаров, 2000, с. 166–168.]), где терапия осуществлялась самими женщинами через проговаривание и обсуждение ими собственных травматических историй.[11 - Там же, с. 167.] Обычными темами этих обсуждений были семья, дети, адюльтер, несчастная любовь и т. п. («Большинство из них – женщины, – пишет Матрена Распутина. – Причем женщины, пребывающие в том состоянии, когда душа ищет опоры, а надорванное сердце – утешения».[12 - Там же.]) Распутин при этом выполнял функцию того, кто включался в процедуру коллективного женского признания буквальным телесным способом, т. е. посредством осуществления сексуального акта или его имитации, как бы устраняя тем самым границу между мужским и женским началом и вбирая в свое тело женские страдания и болезни, избавляя от них женщин. Особенностью первой гносеологической стратегии, во многом сходной с психоаналитической западной, является то, что женщина в ней лишена собственного языка: за неё говорят другие/мужчины («великие русские писатели»), ведь все знаменитые истерички Достоевского – Настасья Филипповна, Аглая, Грушенька или Катерина Ивановна на самом деле говорят языком, вложенным в их уста самим писателем. Особенностью второй гносеологической стратегии в интерпретации женского – опять же по аналогии со стратегией западного психоанализа – является то, что женщины в кружке Распутина общаются друг другом на собственном языке и на близкие им темы, дают друг другу советы и принимают совместно обговоренные решения в целях терапии, а Распутин лишь изредка вставляет реплики.

В то же время при определенном сходстве обеих стратегий в дознании женского – русской и западноевропейской – между ними имеется важное различие, касающееся практик насилия, применяемых к женскому субъекту в целях его изучения: если в западноевропейских практиках познания/лечения женской истерии – при всей их артикулированной Фуко дисциплинарной жестокости – насилие ориентировано на технологии символического надзора, образцовым исполнителем которого является фигура молчащего аналитика (Фрейда или Лакана, например), то для российских практик познания и лечения женской истерический субъективности в качестве наиболее эффективного средства предлагается насилие, осуществляемое в форме прямого насилия – вплоть до применения такой брутальной процедуры как изнасилование. Например, один из самых известных случаев лечения женской истерии Распутиным – история излечения его преданной соратницы, бывшей молодой послушницы Акилины которую Распутин вылечил от безумия. Основным методом этого излечения было изнасилование её Распутиным, в результате которого Акилина из неспособного к членораздельной речи животного, сидящего в келье монастыря в груде собственных экскрементов, превращается, по свидетельству дочери Распутина Матрены, в наделенную «ясным сознанием, чистой душой и способностью к самопожертвованию» преданную помощницу Распутина – то есть обретает все «истинно женские» для традиционных культур характеристики («Вся её фигура как-то преображалась, – вспоминает дочь Распутина Матрена. – Из зверя она на глазах превращалась в женщину. Несчастная даже пыталась стыдливо прикрываться, натягивая лохмотья то на грудь, то на колени. Постепенно девушка совсем успокоилась. Казалось, невидимая рука сняла с неё груз ненависти и греха».[13 - Там же.]) Известно, что это не единственный случай подобного «исцеления» Распутиным женщины, причем в дискурсе русской культуры на рубеже ХIX–XX веков он не квалифицировался как акт насилия – ведь и убийство самого Распутина родственником царской семьи князем Феликсом Юсуповым до сих пор оценивается в этом дискурсе не в терминах уголовного преступления, а в гуманистических терминах спасения – освобождения несчастной России от злого рока распутинских преступлений. Парадоксальным образом убийцы Распутина приобретают по отношению к своей жертве те же коннотации спасителей, что и сам Распутин по отношению к своим пациенткам-женщинам…

Итак, женская истерия играла в русской культуре на рубеже веков двойственную роль: с одной стороны, она репрезентировала те специфические характеристики женской субъективности, которые трангрессивно выходили за пределы конституирования женского как социально признаваемого и поощряемого; с другой стороны, она понимается в качестве такой особой формы субъективности, познание которой является исключительно значимым для раскрытия аутентичного опыта субъективности в этот период в России.

Любовь или игра, или что такое «страсть»

Парадоксальным образом позиция Распутина в русских культурных стратегиях концептуализации женского фактически совпадает с идеологией Достоевского, культивирующей «уникальность» русской женской субъективности, которая, по мнению Достоевского, способна породить такую онтологию избытка (т. е. «страсти»), которая не поддается объяснению в терминах западной рациональной культурной логики, базирующейся на буржуазном меркантилизме.

Во-первых, в дискурсе «большой» русской литературы понятие страсти связывается не с функцией удовольствия, которую Фрейд анализирует в связи с механизмом либидинального удовлетворения, а со структурой трансгрессивного, объектно не ориентированного желания (по ту сторону принципа удовольствия), являющегося ведущей темой лакановского психоанализа в интерпретации Славоя Жижека. «Страсть – прежде всего тайна, – в унисон теоретикам психоанализа пишет лидер русского символизма Валерий Брюсов – Любовь – чувство в ряду других чувств, возвышенных и низких… Страсть не знает своего родословия, у неё нет подобных… Страсть в самой своей сущности загадка; корни её за миром людей, вне земного, нашего. Когда страсть владеет нами, мы близко от тех вечных граней, которыми обойдена наша “голубая тюрьма”, наша сферическая, плывущая во времени, вселенная. Страсть – та точка, где земной мир прикасается к иным бытиям, всегда закрытая, но дверь в них».[14 - Брюсов Валерий. Страсть // Весы. № 8. 1904, с. 25.] Характерно, что Достоевский в письме к Аполлинарии Сусловой яростно осуждает западный меркантильный, мещанский рационализм, не знающий иной страсти, кроме страсти наживы, на примере дурного обслуживания в гостинице в Висбадене и противопоставляет ему свою игру на рулетке как воплощение русской не поддающейся символизации страсти.[15 - Из письма Достоевского Аполлинарии: «Продолжаю не обедать и живу утренним и вечерним чаем вот уже третий день. И странно: мне вовсе не хочется есть. Скверно то, что меня притесняют и иногда отказывают в свечке по вечерам, особенно в случае, если остался от вчерашнего дня хоть крошечный огарочек. Я, впрочем, каждый день в три часа ухожу из отеля и прихожу в шесть часов, чтоб не подавать виду, что совсем не обедаю». См.: Брегова Д. История одной любви. Документальная повесть (Достоевский – Аполлинария Суслова). М.: Издатцентр, 1997, с. 126.] Не случайно Брюсов связывал страсть как аффект с ситуацией страдания: поскольку «страсть» никогда не может быть удовлетворена, то страдание является наиболее выразительной и необходимой характеристикой страсти.

Во-вторых, Достоевский посредством понятия страсти выделяет такую сущностную особенность «русской женской души», как способность к трансгрессивному действию. В противовес эмансипаторным моделям женской субъективности, популяризировавшимся в западном либеральном дискурсе второй половины XIX века в терминах прав человека, в литературном дискурсе Достоевского эмансипация женской субъективности связана не с либеральной идеологией борьбы женщин за свои права, но с её способностью осуществлять трансгрессивное действие нарушения патриархатных норм, репрезентированное, в частности, в практиках русского женского революционного терроризма. Все героини-истерички Достоевского трансгрессивны: Грушенька в Братьях Карамазовых, соблазняя своим иррациональным поведением всех троих братьев, разрушает их жизни и провоцирует отцеубийство Федора Карамазова; Настасья Филипповна в Идиоте организует неразрешимый конфликт героев, завершающийся её убийством, Сонечка Мармеладова в Преступлении и наказании становится проституткой, будучи одержима высокой миссией спасения не просто своей семьи от нищеты, но и всего мира от несправедливости. Можно предположить, что в русской литературе во многом благодаря Достоевскому задается также отличающаяся от западной конфигурация женской вины: если, например, у Флобера в романе Госпожа Бовари Эмма Бовари губит себя как основную причину «страсти», то русская Катерина Измайлова в Леди Макбет Мценского уезда Николая Лескова убивает не себя, но своего мужа – как внешнее препятствие для реализации своей неудержимой любовной страсти. Другими словами, критерий вины не включается в русском литературном дискурсе в измерение женской страсти – например, не виновны ни обвиняемая в убийстве купца Смелькова Катюша Маслова в романе Воскресение Толстого, ни Матрена в совершенном с её ведома убийстве Пети Дарьяльского в Серебряном голубе Андрея Белого и т. п.

Одновременно с признанием измерения «страсти» в структуре женской субъективности в русском литературном дискурсе эпохи модернизма осуществляется демонизация женской истерии и фигуры женщины-истерички, характерным примером которой является возникший в русской предреволюционной культуре миф о последней русской императрице Александре Федоровне: истеричке, сосредоточенной на семье, муже и больном ребенке – наследнике престола царевиче Алексее, русским массовым сознанием того времени приписываются не только традиционные признаки истерии (нервные болезни императрицы, ложная беременность, постоянная смена психического ритма от отчаяния до высокомерия и наоборот, избыточная набожность и т. п.), но и трансгрессивное действие – грех прелюбодеяния императрицы с мужиком Распутиным, вменяемый не только ей, но одновременно и её несовершеннолетним княжнам-дочерям! В этом контексте можно также уточнить, что отличие позиций Достоевского и Фрейда по вопросу о понимании женской истерии состоит в том, что если у Фрейда присутствует установка на излечение женской истерии (маркирующая её в негативных терминах – терминах болезни), то Достоевский понимает её как норму реализации не только «уникальной» русской женской субъективности, но и самой России, недоступную – вследствие запрета на трансгрессивное действие – рациональному буржуазному Западу.

В то же время позиция Достоевского в репрезентации русской женской субъективности в терминах «страсти» амбивалентна: с одной стороны, он повлиял на формирование канона «уникальной»/истерической женской субъективности в России, конституирующегося с помощью аффекта не направленной объектно «страсти» как jouissance fеminine, с другой стороны, – строго регламентировал допустимые формы её реализации, произведя при этом сегрегацию концепта страсти по гендерному критерию, когда мужская страсть оказывается более социально признаваемой по сравнению с женской. Мужская страсть у Достоевского – это страсть к игре в рулетку, свойственная и самому Достоевскому, и его литературному альтер-эго – Алексею Ивановичу из романа Игрок. Для такой страсти Достоевский находит вполне рациональные и даже прагматичные объяснения, фактически нормализуя её: ведь в жизни Достоевского действительно бывали случаи, когда выигранными в рулетку деньгами он поддерживал брата, племянника и больную жену Марью Дмитриевну.

Амбивалентность структуры женской субъективности у Достоевского представлена в его интерпретации образа Аполлинарии Сусловой – женщины, которая была для него актуальным воплощением женской русской «страсти». С одной стороны, Достоевский приписывает Аполлинарии избыточное, не знающее границ jouissance fеminine (этим он объясняет самому себе постоянно растущие материальные расходы и унизительные просьбы о деньгах у брата Михаила, у Герцена, у Полонского и других во время его заграничного путешествия с Аполлинарией. «… Итак, со вчерашнего дня я не обедаю и питаюсь только чаем. Да и чай подают прескверный, без машины, платье и сапоги не чистят, на мой зов нейдут и все слуги обходятся со мной с невыразимым, самым немецким презрением. И потому если Герцен не пришлет, то я жду больших неприятностей, а именно: могут захватить мои вещи и меня выгнать и еще того хуже».[16 - Брегова Д. История одной любви, с. 126.]). С другой стороны, внезапно возникшую в Париже любовь молодой и красивой Аполлинарии к испанскому студенту Сальвадору Достоевский редуцирует исключительно к опыту страдания, вписывая понятие женского в так называемую онтологию нехватки. Можно сказать, что Достоевский испытывает любовь к Аполлинарии только в той степени, в какой он представляет её субъективность конституируемой измерением нехватки.

В результате Достоевский разрабатывает близкое к психоанализу представление о женской страсти как, с одной стороны, реализации женского наслаждения, в принципе недоступного мужчине, а, с другой стороны, как определяемой конститутивной нехваткой и влечением к смерти, лишающем его героинь возможности существования в рамках jouissance fеminine. Например, Настасья Филипповна в романе Достоевского Идиот представлена, с одной стороны, как личность, способная совершать экстремальные трансгрессивные действия, на которые в принципе не способны мужчины, и поэтому обладает особым наслаждением, им недоступным и непонятным, позже в феминистской теории названного «женским»; однако, с другой стороны, она может существовать в романе только как фигура мужского фантазма, а не как реальная женщина, на что указывает характер её убийства Рогожиным, словно стремящимся таким способом воспрепятствовать её jouissance fеminine. Показательно, что, тело Настасьи Филипповны после её убийства описывается Достоевским как лишенное ясных очертаний и безликое, что ещё более придает женской фигуре форму их общего, одного на двоих героев (Рогожина и князя Мышкина) мужского фантазма: «– Рогожин! Где Настасья Филипповна? – прошептал вдруг князь и встал, дрожа всеми членами. Поднялся и Рогожин. – Там, – шепнул он, кивнув головой на занавеску…Князь шагнул еще ближе, шаг, другой, и остановился. Он стоял и всматривался минуту или две; оба, во все время, у кровати ничего не выговорили; у князя билось сердце так, что, казалось, слышно было в комнате, при мертвом молчании комнаты. Но он уже пригляделся, так что мог различать свою постель; на ней кто-то спал, совершенно неподвижным сном; не слышно было ни малейшего шелеста, ни малейшего дыхания. Спавший был закрыт с головой белою простыней, но члены как-то неясно обозначились; видно только было, по возвышению, что лежит протянувшись человек».[17 - Достоевский Ф. М. Идиот // Достоевский Ф. М.Соб. соч.: В 12 т., Т. 7. М.: Правда, 1982, с. 303–304.]

Что может противопоставить мужской субъект женской страсти и женскому наслаждению, механизм которого он стремится изучить и описать? В случае самого Достоевкого – это страсть как игра (ассоциируемая с мужским началом), оцениваемая им по параметрам трансгрессии как более интенсивная, чем страсть как любовь (ассоциируемая с женским).

Об этом свидетельствует известный эпизод из жизни самого Достоевского в истории его любовных отношений с Аполлинарией, когда он, вырвавшись из Петербурга, от долгов и обязательств перед больной женой, нетерпеливо спешит в Париж на встречу с ожидающей его молодой любовницей, однако вдруг неожиданно сходит с поезда в Висбадене, где на целых четыре дня задерживается – словно в тумане – в игорном доме. Потом, когда он добрался наконец до Парижа, Аполллинария и сообщила ему новость о том, что полюбила другого («ты приехал немножко поздно»). Только с этого момента начались подлинные любовные муки Достоевского, легшие в основу страданий его позднейших романных героев-мужчин. Но, тем не менее, и в своей любовной трагедии во время совместного путешествия по Италии с Аполлинарией, когда он был лишен права дотронуться хотя бы до её туфель, Достоевский продолжает играть. Проигрывается в прах, заставляет Аполлинарию жить впроголодь, она даже закладывает свои ценности (брошь и часы) – и он опять играет и проигрывает: «Если ты в Париж доехала и каким-нибудь образом можешь добыть что-нибудь от своих друзей и знакомых, то пришли мне не 150 гульденов, а сколько хочешь. Если б 150 гульденов, то я бы разделался с этими свиньями и переехал в другой отель в ожидании денег…!».[18 - Брегова Д. История одной любви, с. 126.] И даже Аполлинария, не прощающая, по его словам, никому никаких слабостей, прощает ему эту страсть…

Дора: русский вариант

Можно заметить, что подход Достоевского к проблеме женской субъективности во многом совпадает и с подходом Лакана, который, с одной стороны, определил женское наслаждение (jouissance fеminine) как нефаллическое (более того, задача обоснования существования женского наслаждения как нефаллического, т. е. не обусловленного трансцендентальным означающим Фаллоса, сыграло впоследствии важную эмансипаторную роль в философии феминизма[19 - См. Жеребкина Ирина. «Соблазненные или соблазняющие»? – постлакановский феминистский психоанализ // Жеребкина Ирина. «Прочти мое желание…». Постмодернизм, психоанализ, феминизм. М.: Идея-Пресс, 2000, с. 107–133.]), а, с другой стороны, включил его в фаллогоцентристскую модель интерпретации желания. Не случайно одновременно с возникновением психоанализа, редуцирующего женскую субъективность к структуре истерической симптоматики, в западноевропейской культуре возникает также и решительное женское сопротивление репрессивным психоаналитическим техникам и процедурам – в частности, в лице одной из наиболее известных «восставших» фрейдовских пациенток Доры.

Русская история также знает своих героинь, сопротивлявшихся репрессивным приемам рационального дознания женской субъективности. Именно такой восставшей героиней можно считать Аполлинарию Суслову, которая, в отличие от фрейдовской Доры, отвергла не просто нанятого для её лечения состоятельным отцом врача (Фрейда), с которым её не связывали никакие близкие, любовные отношения, а, бросила, будучи социально незащищенной и неопытной, своего знаменитого любовника Достоевского, мечтающего о браке с ней, и – в отличие от обреченной и гибнущей романной героини Настасьи Филипповны – не умерла от отчаяния и прожила достаточно долгую жизнь (78 лет), не только не жалея о разрыве с «великим русским писателем Ф. М. Достоевским», но, что до сих пор кажется возмутительным для почитателей его творчества, вообще не считая Достоевского «великим писателем», а его литературу, посвященную женщинам, заслуживающей внимания. И если Дора, по свидетельству Фрейда, вышла в итоге замуж за любимого молодого человека (т. е. «излечилась», в терминах психоанализа), то Суслова – в соответствии с феминистской стратегией симптомальной борьбы[20 - См. Жеребкина Ирина. Мимезис и истерия: их значение для «генеалогии женщин» // Жеребкина Ирина. «Прочти мое желание…». Постмодернизм, психоанализ, феминизм, с. 172–175.] – бросила впоследствии еще одного знатока проблем семьи и женской сексуальности в России, своего мужа, русского философа В. В. Розанова, который претендовал даже на более глубокое понимание природы женской субъективности, чем его кумир Достоевский. Более того, хотя ни великий русский писатель Достоевский, ни выдающийся русский философ Розанов так и не признали литературные способности и права Аполлинарии на её собственный язык, сама Аполлинария Суслова – в отличие от молчащей и оперирующей лишь телесным языком симптома фрейдовской Доры – отвоевала это право, стала писательницей (написала несколько повестей) и оставила потомкам свой скандально знаменитый Дневник.

В результате фигуру Аполлинарии Сусловой в русской культуре можно считать не менее значимой, чем фигуру Доры в западной: за драматизмом отношений несчастных любовников открывается механизм того, как женская субъективность одновременно вписывается и не вписывается в культурные схемы её патриархатной интерпретации, которые предопределил для неё великий изобретатель канона женского в России Федор Михайлович Достоевский.

Не случайно сестры Аполлинария и Надежда Сусловы вошли в невидимую историю женского освободительного движения и России: Надежда – как первая женщина-врач в России, исключенная за левизну из Военно-хирургической академии, но получившая медицинскую степень в Швейцарии,[21 - См.: Смирнов А. А. Первая русская женщина-врач. М., 1960.] Аполлинария – как участница радикальных революционных кружков, находящаяся под полицейским надзором нигилистка «в синих очках и с постриженными волосами»,[22 - Из характеристики Сусловой министру народного просвещения Д. Толстому. См.: Суслова А. П. Годы близости с Достоевским. Издание М. и С. Сабашниковых, 1928. С. 40.] отмеченная в библиографическом словаре Деятели революционного движения в России (1928).[23 - См.: Летушков Т. Сестры Сусловы // Рабочий край. № 256. 29 окт. Иваново, 1965. Цит. по: Сараскина Л. Возлюбленная Достоевского. Аполлинария Суслова: биография в документах, письмах, материалах. М.: Согласие, 1994.] Примечательно, что главным политическим интересом обеих сестер в революционном движении был именно «женский вопрос». «Только одна идея из идей века действительно захватывает её целиком, становится её собственной идеей, определяя собою в известной степени все своеобразие истории её жизни, – это вопрос об эмансипации женщины»,[24 - Долинин А. С. Достоевский и Суслова // Достоевский Ф. М. Статьи и материалы под редакцией А. С. Долинина. Сб. 2. М.; Л., 1924, с. 172.] – пишет исследователь творчества Достоевского А. С. Долинин, опубликовавший Дневник Сусловой. Примечательно, что первая повесть двадцатилетней Аполлинарии Сусловой Покуда, опубликованная в 1861 году в журнале братьев Достоевских Время, посвящена эмансипированной молодой русской женщине Зинаиде и её трудной судьбе. Соответственно и Достоевский, по словам его дочери, «может быть назван первым русским феминистом», так как огромное внимание в своем Дневнике уделяет именно женскому вопросу: «Я многого жду от русской женщины»,[25 - Достоевская Л. Ф. Достоевский в изображении своей дочери. СПб., 1992, с. 143.] – писал он; он надеялся, по словам дочери, что русская женщина «впоследствии, став когда-нибудь совершенно свободной, будет играть большую роль в своей стране».[26 - Там же.]

Чего же на самом деле так ждал от «русской женщины», которую он представлял в качестве инфернальных героинь своих романов, жизнь которых проходила на грани самоубийства, Федор Михайлович Достоевский? И в чем же состояла загадка этой «новой» женщины Аполлинарии Сусловой, главной и трагической любви в его жизни, а позже сыгравшей роковую роль в жизни Василия Розанова, одновременно являвшейся выразительницей идей феминизма в России и в то же время ставшей прототипом большинства «истерических», «инфернальных» женских образов в творчестве обоих знаменитых мужчин?

«У вас есть все то, чему нельзя научиться»: парадоксы jouissance fеminine в русской культуре XIX века (Аполлинария Суслова и Мария Башкирцева)

В качестве главной черты Аполлинарии Сусловой и Марии Башкирцевой как фигур женской «страсти» в русской культуре XIX века знавшие их отмечали потрясающую силу самодостаточности, которой они выделялись среди своего окружения и которая так травмировала влюбленных в Суслову Достоевского и Розанова, а также многочисленных поклонников красавицы-аристократки Марии Башкирцевой. У Сусловой её женская «страсть» как реализация самодостаточности проявляется в нетипичном для русской культуры XIX века феминизме и интенсивных («роковых») любовных стратегиях на протяжении всей жизни, у Башкирцевой – в поразительном для богатой аристократки[27 - Имение Башкирцевых было вторым по размерам в тогдашней Малороссии после имения князя Кочубея; отец Марии – предводитель местного дворянства, дед – генерал, герой Крымской войны; по материнской линии род восходит к татарским князьям первого нашествия.] стремлении к реализации в художественном творчестве.

В то же время фигуры обеих женщин объединяет общий драматический парадокс: в обоих случаях сила «страсти» столь интенсивна, что не укладывается ни в традиционный канон любви (Суслова, несмотря на многочисленные любовные истории, до конца жизни остается одинокой, а её феминизм остался чуждым женскому движению в предреволюционной России), ни в традиционный канон творчества (ни Башкирцева, ни Суслова так и не достигли уровня открытия новых художественных стратегий в искусстве или литературе).

Почему? Какой логический механизм лежит в основе женской страсти, не позволяя ей реализоваться в социально признаваемых формах деятельности, оставляя женской субъективности место лишь «второго пола» в культуре, – вплоть до полного вычеркивания Аполлинарии Сусловой и Марии Башкирцевой из «табели о рангах» русской культуры, отведя им маргинальное место «инфернальных», истерических женщин?

Фрейд интерпретирует феномен женской самодостаточности как проявление нарциссизма – направленность «страсти» не на другого, а на себя, когда основным либидинальным объектом для субъекта является он сам, а все другие объекты значимы лишь поскольку они способствуют реализации этой главной «страсти». «С тех пор, как я сознаю себя, – пишет в Дневнике Мария Башкирцева, – с трехлетнего возраста (меня не отнимали от груди до трех с половиной лет), все мои мысли и стремления были направлены к какому-то величию. Мои куклы были всегда королями и королевами, всё, о чем я сама думала, и всё, что говорилось вокруг моей матери, – всё это, казалось, имело какое-то отношение к этому величию, которое должно было неизбежно прийти».[28 - Дневник Марии Башкирцевой. Избранные страницы. М.: Молодая гвардия, 1991, с. 9.]

И действительно, на первый взгляд, жизнь и творчество Башкирцевой и Сусловой являют образцы исключительно устойчивой фиксации на своей собственной субъективности и вполне соответствуют интерпретациям женской субъективности Фрейдом и Достоевским в терминах онтологического нарциссизма. Дневник Марии Башкирцевой поражает беспредельным восхищением собой и одновременно полным пренебрежением к людям, относящимся к разряду «обычных». «Я создана для триумфов и сильных ощущений… Я благородного происхождения, я не имею необходимости что-нибудь делать, мои средства позволяют мне это, и, следовательно, мне будет еще легче возвыситься, и я достигну еще большей славы. Тогда жизнь моя будет совершенна. Слава, популярность, известность повсюду – вот мои грезы, мои мечты».[29 - Там же, с. 23.] Или: «Не думаю, что когда-нибудь я могла бы испытать такое чувство, в которое не входило бы честолюбие. Я презираю людей, которые не представляют из себя ничего».[30 - Там же, с. 213.] Другими словами, её Дневник действительно представляется показательным примером того, как нарциссическое «я» выбирает себя или часть своего тела в качестве либидинального объекта: «Я не дурна собой, я даже красива, – пишет Башкирцева – да, скорее красива; я очень хорошо сложена, как статуя, у меня прекрасные волосы, я хорошо кокетничаю, я умею держать себя с мужчинами, я умею теперь очень хорошо позировать».[31 - Там же, с. 23.] Откровенный нарциссизм Башкирцевой, как и Сусловой, производит шокирующее впечатление на окружающих: Башкирцева публично игнорирует любящих её мать и тетю («мне хотелось бы, чтобы мама была элегантная, умная или, по крайней мере, с достоинством, гордая…»[32 - Там же, с. 213.]), не замечая их проблем и переживаний разведённой матери, будучи занята исключительно собой. Что касается Аполлинарии Сусловой, то не только брошенный ею Достоевский, но даже её старшая и самая близкая подруга графиня Салиас де Турнемир, вынуждена деликатно упрекать Суслову в эгоизме: «забота о других спасет вас». Когда Суслова взяла на воспитание девочку-сироту Сашу, которая позже утонула в реке, недоброжелатели Сусловой объясняли это тем, что Саша просто не выдержала нарциссизма и эгоизма своей воспитательницы и покончила с собой. Нарциссизм Аполлинарии Сусловой не позволил ей заметить не только великого, пережившего драму неразделённой любви к ней Достоевского, но и многих других известных мужчин, с которыми она была знакома в разные периоды своей жизни – Александра Герцена, Якова Полонского, революционеров Евгения Утина и Андрея Салиаса и других. В то же время, как свидетельствует её Дневник, она была постоянно поглощена отношениями с различными мужчинами, которые, как ей казалось, проявляли к ней интерес, и которых она, тем не менее, никогда даже не называет по имени: это «лейб-медик голландец», «пожилой англичанин», «валах», «американцы» и др. Не случайно Достоевский поражался тому, насколько отношения Аполлинарии с собой были для неё более значимыми, чем все социальные отношения, и насколько она, увлеченная собой, не нуждается в нем или в других людях. В этом же контексте обнаруживается поразительная способность Аполлинарии отвергать любые общепризнанные ценности и авторитеты: ценности образования, семьи, культуры, «высокой» революционной миссии своих знаменитых современников-знакомых. Она насмехается не только над важнейшими культурными ценностями своего времени, но и над воплощающими их «великими» людьми – например, семейством Герценов. Исследователей творчества Достоевского возмущает сосредоточенность Сусловой на своей обыденной жизни вместо обязательного для неё, по их мнению, соучастия в делах и трагических переживаниях «великого писателя», который именно в это время создает Игрока, основанного на опыте травмы неразделенной любви. И если Полина из Игрока является неординарной личностью и вызывает сочувствие читателей, то её прототип Аполлинария Суслова, по мнению исследователей, явно проигрывает литературной героине, являя собой образец эгоизма, «пошлости» и «мелочности». Достоевский пишет об Аполлинарии в письме к её сестре: «Аполлинария – больная эгоистка. Эгоизм и самолюбие в ней колоссальны. Она требует от людей всего, всех совершенств, не прощает ни единого несовершенства в уважение других хороших черт, сама же избавляет себя от малейших обязанностей к людям…».[33 - Достоевский Ф. М. Полное соб. соч.: В 30 т., Т. 28. Кн. 2, с. 121–123.]

В то же время Лакан находит в структуре женского нарциссизма ряд парадоксов, обнаруживающих зависимость по видимости самодостаточной женской субъективности от структуры большого Другого. Анализируя в Encore феномен женской сексуальности, он предлагает рассматривать желание как ключевую конструкцию истерии. С точки зрения Лакана, ведущим в структуре истерического желания является желание Фаллоса, что означает для нарциссического субъекта структурную невозможность целостной идентификации – ведь определяющей характеристикой истерического желания является его опосредованность Другим.[34 - С другой стороны, именно Лакан, как уже сказано, вводит связанное с женской субъективностью понятие наслаждения, в отношении которого он уточняет только то, что оно нефаллическое, задав тем самым феминистской философии ориентир для поисков альтернативной концепции сексуальности.]

Прежде всего Лакан обращает внимание на то, что поскольку нарциссическая модель «я» предполагает, что субъект может воспринимать себя только как объект желания, то нарциссическое «я» конституировано как «я» через отчуждение. Поэтому парадоксом женской нарциссической субъективности в интерпретации Лакана является то, что её сексуальный выбор включает не только безграничную любовь к себе, но одновременно и любовь к той/тому, кто способен любить субъекта таким образом, чтобы компенсировать её/его нехватку; благодаря такой компенсации субъект способен реализовать статус субъекта в качестве того, кем она/он желает быть (субъектом «больше, чем он есть», в терминах Лакана). Традиционный женский нарциссический выбор объекта любви в этой ситуации осуществляется как выбор или 1) мужского субъекта, который способен подтвердить статус женского субъекта в качестве субъекта «больше, чем он есть» (как в случае Сусловой) или 2) как выбор искусства в качестве объекта любви (как в случае Башкирцевой, у которой именно верность искусству является ведущей в её стремлении к становлению «уникальной» женщиной). Поэтому для Марии Башкирцевой так важны поклонники-художники, которых она в то же время беспощадно высмеивает в своем Дневнике,[35 - По словам Уильяма Гладстона, британского премьер-министра, написавшего одно из предисловий к Дневнику Башкирцевой «с её страстью к искусству могла бы соперничать, по крайней мере в известной степени, только её любовь к поклонению. Вечер в театре, хотя она смеялась беспрестанно, был для неё потерянным вечером, потому что в этот вечер она не занималась и её не видели». (См. вступительную статью к Дневнику Марии Башкирцевой, с. 11.)] а для Сусловой в её Дневнике – перечень знаков внимания, которые, как ей кажется, постоянно оказывают ей самые разные мужчины («они мне нравятся, особенно один»; «он на меня смотрел внимательно и серьезно, в это время и я на него смотрела», «я ждала, он не пришел», «он придвинул свой стул ближе» и т. п. и т. д.) – и это на фоне того, что находящийся рядом Достоевский отчаянно ждет от неё хотя бы малейшего сочувствия.[36 - Если в этом контексте попытаться установить причину невозможности взаимной любви между ними, то можно отметить, что Достоевский – при всей его любви к Аполлинарии – не любил в ней то, чем она хотела быть (писательницу и феминистку) и любил то, чем она не хотела быть (красавицу и роковую женщину).]

Таким образом, лакановский психоанализ указывает, что в женских нарциссических стратегиях обнаруживается основная ловушка онтологического нарциссизма – когда по видимости самодостаточная женская нарциссическая субъективность постоянно нуждается в фигуре Другого как необходимой гарантии подтверждения исключительности её нарциссической идентичности.

Может быть, поэтому парадоксальным образом судьбы двух выдающихся русских женщин Марии Башкирцевой и Аполлинарии Сусловой трагическим образом совпали с теми жесткими и жестокими концептуальными схемами, которые дискурсивно были предписаны им мужчинами? В случае Башкирцевой – это фатальный неуспех в парижском Салоне 1884 года её картины Дождевой зонтик и последовавшая вскоре за этим смерть от туберкулеза в октябре того же года; а в случае Сусловой – на фоне настойчиво подчеркиваемой независимости, попыток реализации в писательской или учительской карьере – её поразительная фиксация на мнениях и замечаниях о ней незнакомых, случайных и абсолютно незначительных мужчин, зафиксированная в её Дневнике.

Судьба Аполлинарии-1: закон женского желания (Достоевский и Аполлинария)

Парадоксальным образом Аполлинария Суслова вошла в историю русской культуры вовсе не так, как она предполагала – прогрессивной писательницей[37 - В журнале братьев Достоевских Время было опубликовано три её рассказа – Покуда (1861), До свадьбы (1863), Своей дорогой (1864), а также её перевод с французского книги М. Минье. Жизнь Франклина (1870).] или представительницей русского феминизма, выступающей в защиту женских прав и женского образования в России (такой стала её сестра Надежда). Она вошла в неё в единственном качестве – как любовница великого русского писателя Достоевского. Жена Достоевского Анна Григорьевна Сниткина до конца своих дней – даже после смерти Достоевского – ревновала и ненавидела инфернальную соперницу.[38 - См.: переписку Василия Розанова с Достоевской А. Г. // Минувшее: Исторический альманах. Вып. 9. СПб.: Atheneum; Феникс, 1992.]

В истории отношений Достоевского и Аполлинарии Сусловой много загадочного и непонятного – впрочем, как и в каждой истории любви. С одной стороны, постоянно осуществляемый Сусловой жест отказа от его любви можно объяснить желанием не допустить мучительной зависимости («Лучше умереть с тоски, – пишет Аполлинария, – но свободной, независимой от внешних вещей, верной своим убеждениям…»), с другой стороны, её почти никогда не оставляет чувство страдания, от которого она словно и не стремится избавиться. Сочувствующие женскому страданию Аполлинарии близкие не могут понять его причину: её отец – управляющий имениями графа Шереметева, добрый человек, бесконечно любящий дочерей; «низкое» (крестьянское) происхождение Аполлинарии её не смущает, так как «граф Шереметев, имевший своей постоянной резиденцией северную столицу, не хотел и не мог допустить, чтобы его главнокомандующий всеми имениями, раскиданными по просторам России, принимающий у себя крупных финансовых тузов и видных чиновников, не имел средств на представительство»;[39 - Смирнов А. А. Первая русская женщина-врач, с. 68.] она получила прекрасное для своего времени образование: у девочек были гувернантки, они посещали курсы Герье в университете. Во всех своих любовных отношениях Аполлинария Суслова воспроизводит классическую стратегию любви истерической женщины – отдавать своему избраннику всё и пытаться быть для него всем («она требует от людей всего, всех совершенств, не прощает ни единого несовершенства…»). Когда же она убеждается в невозможности занять место уникального любовного объекта – ибо у каждого из её избранников обнаруживается их собственная, отдельная от неё жизнь – она, следуя истерической логике «быть всем или ничем» и подозревая, что её воспринимают как «ничто», идет на разрыв отношений. Только однажды в «любви» было отказано ей – когда саму Аполлинарию бросил молодой испанец Сальвадор. В этом случае её непрекращающееся чувство страдания по видимости получает наконец рациональную причину: он не любит её, а она его любит. Однако, продолжая анализировать ситуацию Сусловой, мы сможем наблюдать, что истерическому женскому субъекту никогда не удается узнать причину своего желания и страдания.

Итак, не совсем ясно, как они познакомились с Достоевским и кто был инициатором знакомства, но, по предположениям дочери писателя Любови Федоровны Достоевской в книге Достоевский в изображении своей дочери, именно двадцатилетняя Суслова первая написала знаменитому писателю любовную записку, на которую он, будучи несчастлив в первом браке, ответил. Они стали любовниками, но, как выясняется позже, для неё это были достаточно травматические отношения, которым не вполне соответствует та информация, которая содержится в её письмах, Дневнике или позднейших рассказах Розанову (женившемуся на Сусловой потому, что когда-то она была возлюбленной его любимого писателя). Она неохотно и формально объясняла Розанову, что «он не хотел развестись с женой, чахоточной», «я же ему отдалась любя, не спрашивая, не рассчитывая. И он должен был так же поступить»,[40 - А. С. Долинин цитирует в своем предисловии к Дневнику Сусловой письмо Розанова к Волжскому, где он передает свой разговор с Сусловой о причинах разрыва с Достоевским (Суслова А. С. Годы близости с Достоевским, с. 14).] но за этими «объяснениями» угадывался опыт, для выражения которого у неё не хватало слов.

Они планировали совместное путешествие за границу, но по каким-то – опять никому неизвестным – обстоятельствам она уехала раньше и там неожиданно влюбилась в молодого и красивого испанца, студента-медика Сальвадора, который безжалостно бросил её, и любви к которому и посвящен в основном её Дневник, который она не планирована для печати. («Её тетрадка, очень простая, маленькая (16?19 см), тоненькая (всего 50 страниц), в черном коленкоровом переплете, с не очень плотной разлинованной бумагой… Она писала не слишком разборчиво и не слишком аккуратно, делала много помарок и даже ставила кляксы»; Дневник был найден после её смерти в 1918 году в Крыму, передан в Петроград и позже опубликован в 1928 году А. С. Долининым в издательстве М. и С. Сабашниковых).[41 - См. Сараскина Л. Возлюбленная Достоевского, с. 87.]

Тем не менее, когда приехал Достоевский, они – хотя она посвятила его в историю своей измены – совершили совместное мучительное и знаменитое полуторамесячное (42 дня) путешествие в Италию, во время которого она мучает его своей любовью к Сальвадору и отказом в физической близости.[42 - Однако, возможно, самым поразительным в этом путешествии является то, что он играет в игорных домах, часто проигрывается, и она, близости которой он так упорно добивается, дает ему деньги на покрытие проигрышей… «Как ты можешь играть, путешествуя с любимой женщиной?» – не столько упрекает его, сколько искренне удивляется брат Достоевского Михаил…]

После этого путешествия он возвращается в Россию, она надолго остается жить за границей (у неё нет материальных проблем – деньги ей по-прежнему высылает отец), они иногда переписываются и несколько раз виделись (она даже – снова, обратим внимание – высылала ему деньги, когда он в очередной раз проигрался в Висбадене). Но главными её чувствами к нему на всю жизнь остаются кажущиеся несовместимыми чувства равнодушия и в то же время ненависти: он совершенно не интересует её как «великий писатель», так как в качестве писательницы она чрезвычайно ценит только практически никому не известную сегодня писательницу Евгению Тур (графиню Салиас де Турнемир). «Ты не можешь мне простить, что раз отдалась и мстишь за это, это женская черта»,[43 - См.: Слоним Марк. Три любви Достоевского. Ростов-на-Дону: Феникс, 1998, с. 131.] – писал ей Достоевский, для которого она – в противоположность её отношению к нему – так и остается главной любовью в его жизни.

После смерти жены он предлагал ей выйти за него замуж[44 - Достоевский пишет Сусловой письмо в день похорон жены I7 апреля 1864 года – его единственная корреспонденция в тот день. Через год в Петербурге он снова предлагает ей стать его женой – Суслова отказала.] – она, подчиняясь логике функционирования истерического субъекта, фиксированного на утраченном объекте желания, решительно отказала ему (для неё это предложение было актуально лишь до тех пор, пока его жена была жива).

Аполлинария, как видно по её фотографиям в 80-е годы, то есть когда ей было уже за сорок, была красива, тогда и полюбил её Розанов. Она была чувственна – это тоже свидетельство Розанова («без “ласк” она не могла жить»[45 - Розанов В. В. – Глинке-Волжскому А. С. // Жизнь Василия Васильевича Розанова «как она есть» // «Москва», № I, 1992, с. 114; Сараскина Л. Возлюбленная Достоевского, с. 387.]); все её замечания о мужчинах в Дневнике имеют сексуальные коннотации. У неё не было детей, и всю жизнь она лечится от гинекологических заболеваний (одно из объяснений, почему она живет за границей – в отличие от сестры Надежды, которая учится в Цюрихе и получает звание доктора медицины). Она ненавидит «умных людей» и «всякий символизм»; надо послужить практически на благо России – один из её девизов, поэтому она и идентифицирует себя сначала с женским освободительным движением, а впоследствии с российским националистическим черносотенным обществом «Союз русского народа», оказавшись в нём единственной женщиной – региональной руководительницей.

После разрыва с Достоевским жизнь Аполлинарии представляет собой череду беспорядочных, случайных и, на первый взгляд, бессмысленных поступков: беспорядочную смену стран, городов и людей – «чистую скорость», по выражению Делёза. Когда её отец разорился, она возвращается в Россию – чтобы послужить, то есть стать учительницей в сельской школе для девочек (в селе Иваново Владимирской губернии). У неё сначала не получается сдать экзамен на звание учительницы, потом она его все-таки сдает, но работать ей скучно. Кроме того, из-за её политической неблагонадежности школу через два месяца закрывают, и она опять мечется по разным городам России. Однако ей все равно скучно. И все это время она невыносимо страдает! «Бедная вы моя», – пишет ей графиня де Салиас, уговаривая бросить «пустые страдания» и «выйти замуж и воспитать честных детей»,[46 - «Это лучшее для женщины. Жизнь девушкой слишком одинока и, скажу, безрадостна, что бы там не говорили». (Там же, с. 197).] потому что эта «забота о другом спасет вас» («Любить других как самого себя очень для нас трудно, даже часто невозможно, но стараться надо»[47 - Там же, с. 314.]), но Аполлинария и слышать об этом не хочет,[48 - «Вы говорите, Графиня, выйти замуж… – пишет она в письме к Салиас. – За кого? (Если б даже не мое здоровье и не характер мой скучающий и наводящий скуку, ничем не удовлетворяющийся.)… Притом выйти замуж значит связать себя с этим низким, рабским обществом, которое я не выношу. Я своих требований урезывать не могу; что есть – прекрасно, нет – не надо, уступок делать я не могу» (выделено мной – И. Ж.) (Там же, с. 278–279).] продолжая переезжать из одного города в другой, нигде не находя окончательного пристанища и бесконечно мучаясь при этом.

Одновременно так же непросто складываются её отношения с сестрой – гораздо менее талантливой, как считала Аполлинария, но более успешной Надеждой Сусловой, ближайшим и преданнейшим ей в юности человеком, также поборницей женских прав, ученицей Сеченова, невероятными усилиями получившей, как уже было сказано, высшее медицинское образование в Швейцарии (в России оно было запрещено для женщин); о Надежде существует множество упоминаний в контексте истории женского освободительного движения в России. Однако когда Надежда приезжает в родительский дом под Нижним Новгородом, Аполлинария, чтобы не видеться с ней, в одной рубашке вылезает в окно и исчезает из дому до тех пор, пока Надежда не уезжает. Восстающая против всяких форм конвенционального/символического порядка Аполлинария безоговорочно осуждает сестру, основной сферой жизни которой становится обывательская, пошлая, на её взгляд, реальность – дискурс науки (как власти-знания, как позднее сформулировал Фуко). Аполлинария ненавидит также «богатство» сестры – хотя и пользуется её имением «Профессорский уголок» в Алуште, в Крыму; сама Суслова живет на деньги отца, после его смерти – на деньги от маленького наследства…

Почему Аполлинария отказывает в любви Достоевскому и становится причиной его самой серьезной связанной с женщинами травмы, которую впоследствии мучительно переживает не только его жена Анна Григорьевна Достоевская, но и их дети, о чём свидетельствуют позднейшие воспоминания дочери? Почему их любовь столь драматична и болезненна – и именно в этом качестве входит в историю русской культуры?

Как было сказано выше, Лакан интерпретирует структуру женской сексуальности в терминах парадоксальной взаимосвязи женского наслаждения (jouissance fеminine) и влечения к смерти. Истерия, в трактовке Лакана Жижеком, представляет собой парадигмальный случай функционирования желания как защиты от удовольствия (допускающего ситуацию удовлетворения желания и блокирующего тем самым возможность jouissance fеminine).[49 - Zizek Slavoj. The Metastases of Enjoyment. Six Essays on Woman and Causality. London, New York: Verso, 1994, p. 108.] Истерик боится реализации и остановки своего желания, поскольку структура его субъективности формируется и функционирует исключительно по невротической схеме невозможности реализации принципа удовольствия и обеспечивается циклом желания желания. Поэтому больше всего на свете Аполлинария Суслова боится утраты своего желания (как желания всего), и когда ей предлагаются какие-то конкретные способы его исполнения – стабильные сексуальные отношения или брак с Достоевским, например, – она с гневом отвергает их как оскорбляющую её личность конвенциональную подмену. В этом смысле её чувство к испанцу Сальвадору, не состоявшееся в рамках принципа удовольствия, становится для неё идеальной формой существования её уникальной женской субъективности – истерического осуществления вне места, то есть в эмансипаторном состоянии стремления к равноправию и свободе «новых» эмансипированных русских женщин на рубеже веков.

Кроме того, истерик по той же причине всегда стремится быть объектом желания, а не «удовольствия» для Другого – так как хорошо осведомлен о том, что любой акт удовлетворения желания ведет к утрате наслаждения (и любви[50 - Не случайно именно во время их двухмесячного путешествия по Италии Аполлинария, являясь в качестве любовницы Сальвадора недоступным объектом желания для Достоевского, становится в то же время максимально привлекательной для него. То, насколько хорошо она это понимает, свидетельствует не только её Дневник, в котором садистически подробно регистрируются мучения Достоевского, не смеющего дотронуться до неё (хотя бы «поцеловать ногу») и бредящего исключительно этим желанием, забросив все свои литературные дела в этот период, но и повесть Чужая и свои, в которой вся история разрыва Анны и Лосницкого представлена в контексте его неудовлетворенного любовного желания и переживаний (хотя формальным поводом, как и в реальной жизни Достоевского и Сусловой, является отвергнутая любовь Анны к молодому студенту).]), и что в случае получения удовольствия субъект становится простым инструментом эксплуатации Другим. В этом контексте нельзя ли допустить, что Аполлинария боится, что, став женой Достоевского, она бы потеряла его любовь к ней, лишившись статуса недосягаемого объекта желания желания? Поэтому причиной её гневных обвинений Достоевского в использовании её в качестве сексуального объекта («…краснела за наши прежние отношения… и сколько раз хотела прервать их до нашего отъезда за границу… Ты вел себя как человек серьезный, занятой, который… не забывает и наслаждаться, напротив, даже может быть необходимым считал наслаждаться…» – черновик знаменитого письма Сусловой Достоевскому)[51 - Суслова А. П. Годы близости с Достоевским, с. 170.] вряд ли являются подозревавшиеся современниками и позднейшими интерпретаторами их любовной истории проявления каких-то «чудовищных» сексуальных перверсий Достоевского, которые могли шокировать «невинную» Аполлинарию (из их переписки понятно, что он был её первым мужчиной. Хотя дочь Достоевского Любовь Федоровна в своих воспоминаниях пишет о ней как о свободной в сексуальных отношениях девушке), а скорее истерический страх потери своего исключительного места объекта желания Другого.[52 - В этом, кстати, Аполлинария была совершенно права: Достоевский действительно замещает её как потерянный объект желания игрой в рулетку (чему так удивлялся его брат), реализуя тем самым через перверсивный субститут функцию обладания, ускользая при этом из предложенной ему Аполлинарией истерической любовной оппозиции или/или, все/ничего.]

Однако существует ещё одна причина такого амбивалентного отношения одновременной ненависти и равнодушия Аполлинарии Сусловой к Достоевскому. Она действительно не может ему простить («ты мстишь мне», пишет он), но не только то, что предположительно потеряла для него особое место любовного объекта, но и то, что он потерял для неё место большого Другого. Вспомним, как они встретились. Он – не только известный писатель, но его окружает ореол пострадавшего на каторге от произвола царской власти борца за народное будущее, что было столь важно для её революционно-освободительных идеалов. На его лекциях собираются восторженные студенты и трепетно ему внимают. Другими словами, его личность отмечена чертами воплощенного jouissance Другого, которое так вдохновляет юную Аполлинарию, стремящуюся найти свой собственный путь в жизни. Если обратиться к её литературным произведениям, написанным именно в это время (с 1861 по 1864 гг.), то в них можно выделить два структурных уровня. Один – уровень фабулы, где в основе неизменно лежит тема предательства женщины мужчиной: в повести Покуда эмансипированную женщину Зинаиду предает не только пошлая семья её мужа, но и её преданно любящий, не похожий на других членов семьи брат мужа Александр; в рассказе До свадьбы любящий мужчина под влиянием деспотизма своей сестры предает влюбленную в него молоденькую Алю, вынужденную стать женой пожилого приятеля её отчима, чтобы спасти семью от разорения; в рассказе Своей дорогой Владимир предает влюбленную в него эмансипированную девушку гувернантку Катерину Михайловну, и если бы не их приятель Константин, в последнюю минуту предложивший ей «руку и сердце», этот сюжет завершился бы так же трагически, как и два предыдущих – то есть женским самоубийством. Второй уровень – уровень аффекта как постоянно повторяемая попытка описать не редуцируемую к фабуле нестабильность женской субъективности, истерическую неидентитарность и необъяснимое страдание, для выражения которых ни у автора, ни у её героинь не существует адекватного языка. Слов не может найти ни героиня рассказа До свадьбы Аля, способная только молча смотреть в глаза собеседнику, ни сама Аполлинария Суслова, поразившая критиков полной неспособностью выполнить поставленную ею же самой задачу выразить переживания «страдающей женской души». Поэтому многие исследователи Достоевского предполагали, что все произведения Сусловой, опубликованные во Времени и позже в Эпохе, были напечатаны исключительно благодаря протекции Достоевского (которому просто понравилась молоденькая девушка[53 - См. об этом, напр.: Сараскина Л. Возлюбленная Достоевского, с. 28.]). Очевидно, что в ситуации её женской идентификационной нестабильности, истерической неидентитарности Достоевский не мог не показаться ей воплощением большого Другого[54 - Позже она с горечью будет писать: «каким я тебя воображала прежде». См.: Суслова А. П. Годы близости с Достоевским, с. 171.]: «особенно студентки были в восторге от Достоевского, всегда бывшего очень внимательным по отношению к ним. Никогда не давал он советов с восточной направленностью, которые столь расточительно раздают молодым девушкам наши писатели: “Зачем вам учиться? Скорее выходите замуж и рожайте как можно больше детей”». Достоевский не проповедовал безбрачия, но говорил, что они должны выходить замуж только по любви и в ожидании её учиться, читать, размышлять, чтобы стать потом образованными матерями и иметь возможность дать своим детям европейское образование. «Я много жду от русской женщины», – часто повторял он.[55 - Достоевская Л.Ф. Достоевский в изображении своей дочери, с. 142–143.]

И вот Аполлинария становится его любовницей. Как оказалось, любовницей человека, измученного каторгой, больной женой, отсутствием денег, которые он, в отличие от неё, зарабатывает исключительно собственным трудом. Главное потрясшее её в этой ситуации внезапного сокращения дистанции открытие – что jouissance «великого русского писателя» на самом деле не существует, а он не является большим Другим!!! Почему же Аполлинария закладывает свои часы и брошь, чтобы дать денег ему для игры – хотя, казалось бы, она должна была, как всякая «инфернальная женщина», напротив, требовать денег от него (неслучайно парижский знакомый Аполлинарии революционер Евгений Утин, по её словам, удивляется, почему это она «не приберет к рукам Достоевского и Эпоху»[56 - Сараскина Л. Возлюбленная Достоевского, с. 11.])? Возможно, потому что знает – его jouissance не является подлинным, в то время как для неё, как для всякого истерика, в жизни существует только одна ценность: ценность нереализованного желания.

Он перестал быть для неё Другим. Поэтому после их разрыва она становится так поразительно равнодушна к «великому писателю», восхищавшему не только Россию, но и весь мир «открытием глубин» человеческой психологии и, в частности, психологии женской (а Аполлинария почти на сорок лет пережила Достоевского и хорошо знала о его мировой славе); он для неё даже не существует как писатель, хотя в последние 20 лет её жизни нет, наверное, дня, чтобы газеты, которые она всю жизнь исправно выписывает и читает, до старости переезжая из одного российского провинциального городка в другой и нигде не находя себе покоя, не упоминали бы имени великого русского писателя Федора Михайловича Достоевского.

…И даже свой Дневник, рассказывающий о её отношениях с Достоевским, Аполлинария не собиралась публиковать: он, как было сказано выше, был случайно найден в 1918 году А. Л. Бёмом среди новопоступивших из Крыма в рукописное отделение Петроградской Академии наук рукописей.

Судьба Аполлинарии-2: закон женского желания (Розанов и Аполлинария)

Как уже было сказано, еще гимназистом Розанов выбрал Аполлинарию в качестве субститута своей любви к Достоевскому. Но, как оказалось, не только поэтому. Остались его воспоминания о её восхитительной чувственности: «Обними меня без тряпок. То есть тело, под платьем… Обниматься, собственно дотрагиваться до себя – она безумно любила».[57 - Розанов В. В. – Глинке-Волжскому А. С. // Сукач В. Г. Жизнь Василия Васильевича Розанова «как она есть» // «Москва», № 1, 1992, с. 114.] Во время встречи с гимназистом Розановым, ставшим позже студентом Московского университета, Аполлинария Суслова по-прежнему нравилась молодым мужчинам, имела собственное мнение по каждому поводу, была легка на подъем и равнодушна к деньгам, восхищала, покоряла и подчиняла себе людей вокруг.

После семи лет жизни с Розановым она бросила его. Почему? Розанов позже во всех официальных бумагах, с помощью которых он пытался добиться развода с ней (и которым, конечно, нельзя доверять), рассказывает про неё удивительную и трагическую историю. Итак, как он догадался уже позже, Аполлинария влюбилась в его молоденького ученика Гольдовского, у которого была невеста. Любовь была столь неистовой, ей было так тяжело смотреть на идиллические любовные отношения Гольдовского с невестой, что Суслова пишет донос в жандармерию о политической неблагонадежности еврея Гольдовского, которого вскоре арестовывают. Когда Розанов приходит в тюрьму проведать своего любимого ученика, Гольдовский не хочет видеть его. Розанов не понимает, почему. Позже, узнав о доносе Сусловой в жандармерию, Розанов понимает, что это был донос из-за любви: «после одного примирения и гощения у нас летом одного юноши (студента), – она уехала и более никогда не возвращалась. Только несколько лет спустя я стал подозревать, что она полюбила этого юношу; но признаков никаких не было, кроме того, что, зная о любви его к одной девушке, она страшно оклеветала эту девушку перед его родителями, а затем возненавидела его и довела (пересылкой писем в жандармское отделение) до тюрьмы, из которой, сын прекрасных родителей, он без труда освободился».[58 - Розанов В. В. – Антонию, митрополиту С.-Петербургскому и Ладожскому // Розанов В. В. О себе и жизни своей. М., 1990, с. 695.] Или о том же самом: «Она кончила же тем, что уже лет 43-х влюбилась в студента Гольдовского (прелестный юноша), жида, гостившего у нас летом. Влюбилась безумно “последней любовью”. А он любил другую (Ал. П. Попову, прелестную поповну). Его одно неосторожное письмо ко мне с бранью на Александра III она переслала жандармскому полковнику в Москве и его “посадили”, да и меня стали жандармы “тягать на допросы”. Мачеху его, своего друга Анну Осиповну Гольдовскую (урожденную Гаркави) обвинила перед мужем в связи с этим студентом Гольдовским (её “предмет”), и потребовала, чтобы я ему, своему другу – ученику – писал ругательские письма. Я отказался. “Что ты, безумная”. Она бросила меня».[59 - Розанов В. В. Уединенное. Т. 2. М.: Правда, 1990, с. 657.]

<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4